Ночной хоспис дышал размеренно, как больной под кислородной маской. Тишина здесь никогда не бывала полной: где-то всегда капала капельница, шуршал воздух в трубках, надрывался старый термостат в ординаторской. Иногда кто-то стонал во сне ― приглушенно, будто стыдясь потревожить соседей. Но в целом было тихо. Особенная тишина, к которой Анна привыкла так, что начинала нервничать, если кто-то говорил слишком громко.
В коридоре пахло растворимым кофе и хлоркой. Ее смена началась в восемь вечера, а сейчас надвигалась полночь. Анна сидела в полутемной комнате у поста медсестры, исправляла записи в журнале и иногда поднимала глаза на монитор ― туда выводились картинки с камер видеонаблюдения. Все спокойно.
Анне было тридцать восемь. Работа в хосписе когда-то казалась ей делом благородным, почти миссией. Сейчас ― стала тягучей, привычной рутиной. Как будто у нее самой внутри образовался хоспис, только не для тел, а для чувств. Все важное, яркое, громкое ― давно уложено, затихло, подключено к капельницам. Ничего не болит, но и не радует.
Она жила с сыном, семиклассником, и своей матерью. Муж ушел три года назад, оставив сообщение: «Прости. Я так больше не могу. Мне нужно жить». Анна не плакала. Просто убрала телефон и пошла ставить укол пациенту в соседнюю палату.
Сын был тихий. Весь в нее. На ночь не читал книг ― только залипал в планшете. Она не спорила. У нее не было сил на воспитательные беседы. Главное ― пусть ест, спит и не грубит бабушке. Все остальное ― подождет.
В этот вечер поступил новый пациент. Карточка с фамилией: Зорин Михаил Сергеевич, семьдесят два года. Диагноз ― онкология, стадия четвертая, неоперабельное состояние. По графику ― наблюдение, облегчение боли, прием препаратов, психологическая поддержка.
Анна машинально взглянула на фамилию ― и замерла. Снова, хотя уже знала, что он тут.
Зорин. Михаил Сергеевич.
Перед глазами всплыла старая доска в школьном кабинете, строки из Блока, голос, читающий «Ночь, улица, фонарь…» ― и тот особый взгляд, каким он смотрел, когда говорил о литературе, будто видит сквозь слова.
Это был он. Ее учитель литературы в восьмом и девятом классе. Тот, кто однажды написал ей в тетрадке:
«Ты пишешь так, как будто умеешь слышать тишину. Не бросай это».
Анна не ожидала, что может вспомнить этот момент настолько ясно. В школе он был одним из немногих, кто разговаривал с учениками как с равными. Он собирал их по субботам, показывал кино, устраивал «вечера чтения». Потом ― внезапно исчез. Ходили слухи: то ли уехал, то ли выгнали. Она никогда не узнавала подробностей.
Теперь он лежал в палате номер пять. Вторую ночь подряд не просил помощи. Только принимал лекарства, немного ел и смотрел в потолок. В профиль все такой же: высокие скулы, седые брови, длинные пальцы. Голос изменился ― стал хриплым, тонким. Но в нем все равно что-то было. Как раньше ― когда он говорил, что каждое слово должно «звенеть».
Анна не была уверенна, узнал ли он ее.
Она специально не представлялась. Просто работала: приносила воду, измеряла давление, поправляла подушку. Все исключительно тихо и профессионально. Но внутри шевелилось. Было ощущение, будто что-то из ее собственной юности вернулось посмотреть, как она живет.
Иногда она задерживалась у его кровати чуть дольше. В первый вечер, когда узнала, что он здесь ― принесла чай. Во второй ― аккуратно задвинула штору, чтобы солнце не светило в глаза. Он смотрел на нее, как будто что-то вспоминая, но молчал.
И вот сейчас ― час ночи. Остальные пациенты спали. А Михаил Сергеевич, казалось, ждал.
Анна вошла в палату и поправила плед на его груди.
― Спасибо, ― прохрипел он. ― У вас… мягкие руки.
Третья ночь была особенно тихой. За окнами стояла влажная темнота, плотная, как простуженный вдох. Где-то вдалеке завывала сирена, в коридоре негромко работал обогреватель. В палате номер пять Михаил Сергеевич не спал. Он лежал с открытыми глазами, как будто вслушивался во что-то далекое.
Анна проверила капельницу. Старалась двигаться бесшумно ― не столько из профессиональной привычки, сколько из чувства какой-то почти священной осторожности. С ним все казалось другим. Время рядом с ним сжималось и растягивалось одновременно.
Она стояла у прибора, когда услышала его хрипловатый, но уверенный голос:
― Аннушка… ты ведь была у меня в восьмом классе?
Анна замерла. Внутри кольнуло ― неожиданно остро. Она обернулась, а он смотрел прямо на нее, но в глазах ― неуверенность, как будто он спрашивал не только про школу, но и про всю свою жизнь.
― Да, ― сказала она просто. ― Это я.
Он кивнул едва заметно. На лице появилась слабая улыбка ― тонкая, но настоящая.
― Ты тогда писала маленькие рассказы. Один ― про поезд, помнишь? Я дал тебе Чехова и сказал: «У тебя дыхание живое». Ты обиделась. Сказала, что он скучный.
Анна удивленно усмехнулась.
― Не помню, чтобы обижалась. Но ― да. Я действительно писала. Тогда.
― А потом перестала? ― не обвиняя, а просто констатируя.
― Перестала, ― кивнула Анна. ― Потом было... много всего.
Они помолчали.
Он смотрел в потолок, но уже не безучастно. А она ― в его руки, на его ладони, которые когда-то держали книги, тетради, ее сочинения с пометками красной ручкой.
― Я ведь ушел из школы внезапно, ― проговорил он. ― Уехал. Там была история… глупая. Скандальная. Невовремя. Я хотел все переделать, но ― не стал.
Анна не спрашивала, что именно произошло. Не нужно было. В его голосе ― столько горечи, что догадки стали лишними.
― Я вас помню, ― сказала она вдруг. ― Не как учителя. А как человека, который один раз поверил в меня сильнее, чем я сама. Это осталось. Спасибо вам за это.
Михаил Сергеевич закрыл глаза. Улыбнулся снова, уже чуть шире.
― Ты ― одна из немногих, кого я надеялся встретить. Когда понял, что умираю ― подумал: хоть бы с кем-то из «тех» поговорить. Не про смерть. Про жизнь.
Анна опустилась на стул рядом. Больше ничего не сказала. Просто осталась.
* * *
На следующую ночь Анна снова заступила на смену. Ее не просили. Она поменялась с коллегой сама. Никому ничего не объяснила ― только записала в журнале дежурств свое имя. Было странное ощущение: будто в палате номер пять что-то ждет завершения, которое нельзя доверить другому человеку.
Михаил Сергеевич еще больше ослаб. Его кожа стала прозрачной, под глазами пролегли фиолетовые тени. Но он все еще держался спокойно, даже как-то по-человечески достойно, без трагизма. В нем было что-то от старого дерева ― корявого, иссушенного, но некогда сильного.
Когда Анна зашла с вечерним обходом, он сразу открыл глаза:
― Ты пришла.
― Пришла.
― Значит, не сбежала, ― усмехнулся он. ― Это уже кое-что.
Анна села рядом. В палате горела только ночная лампа, отбрасывающая теплый овал света на его лицо и край простыни. Остальное ― погружалось в полумрак.
― А помнишь Аллу Константиновну? ― спросил он. ― Завуча. Любила орать с порога.
Анна кивнула.
― Она один раз ворвалась ко мне на урок, когда мы читали «Преступление и наказание». Я заставил весь класс молчать полминуты ― чтобы почувствовали паузу перед убийством. Она потом докладывала в районо, что я «подрываю дисциплину», ― он хрипло рассмеялся. ― Но мне было все равно. В тот день ты сидела у окна и записывала это в тетрадь. Я тогда подумал: вот ― человек, который слышит паузы.
Анна не ответила. Только смотрела на него.
― А ты потом писала? ― вдруг спросил он. ― После школы?
Она замялась.
― Некогда было, ― ответила слишком быстро.
― Это неправда, ― сказал он мягко. ― У писателей всегда некогда. Но они все равно пишут.
Пауза.
Анна опустила взгляд. Пальцы сжали колени.
― Бросила, ― призналась она. ― Слишком много было жизни. Работа, ребенок, долги, усталость. Все как у всех. А потом ― просто… перестала слышать. И смысла не осталось.
Михаил Сергеевич закрыл глаза. Помолчал. Потом снова заговорил:
― Я тоже многое бросил. После той истории в школе… не нашел в себе силы вернуться. Уехал в область, работал в библиотеке. Потом ― местным чиновником. Потом ― просто выживал. Писал немного, но в стол. Ни одного текста не закончил. Я очень устал тогда. И, честно, разучился верить. В учеников, в литературу, в себя.
― А сейчас?
― Сейчас уже поздно, ― спокойно ответил он. ― Но вот тебе ― не поздно.
Анна молчала.
В этой тишине ― спокойной, не давящей ― они сидели долго. Только через полчаса он снова заговорил:
― У меня есть один любимый отрывок. Из «Вишневого сада». Ты читала?
― Давным-давно. В институте.
― Там есть сцена, где Лопахин говорит Раневской: «Вы смотрите на меня, как на врага…» ― он улыбнулся. ― Это про нас, про людей. Мы так часто не замечаем тех, кто рядом, пока не становится поздно. Почитаешь мне?
Он повернул голову к тумбочке. Там лежал старенький том Чехова в затертом переплете.
Анна взяла книгу, открыла закладку. Нашла нужную сцену.
Голос дрожал. Но не от страха, а от тяжести слов и их точности. В тишине хосписа каждая фраза звучала отчетливо, как приговор, как прощание, как молитва.
Михаил Сергеевич не перебивал. Слушал. С закрытыми глазами. Иногда чуть улыбался. Его дыхание замедлилось. Он держал край простыни двумя пальцами ― и не отпускал.
Когда Анна закончила, он открыл глаза и сказал:
― Ты все еще умеешь слышать тишину.
Эти слова попали в нее, как скупая капля на сухую землю. Не шумно ― но с эхом.
Она хотела что-то ответить, но не смогла.
Он снова закрыл глаза. Заснул почти сразу. Тихо. Дышал спокойно и даже во сне улыбался.
Анна осталась рядом.
Сидела не как медсестра, а как девочка, которая читает учителю Чехова. Потому что ― не поздно. Потому что кто-то должен слушать, пока он не уснет.
Последняя ночь выдалась особенно теплой для начала весны. Окна в палатах немного запотели от дыхания, и капли медленно скатывались по стеклу, будто время текло по вертикали. Анна сидела у поста, но все время поглядывала на монитор: палата номер пять. Михаил Сергеевич почти не двигался, но не спал. Она это чувствовала ― так, как чувствуют не по приборам, а кожей.
Около двух ночи он позвал ― не звонком, а легким стуком о металлический край кровати. Анна сразу же пошла.
Он смотрел на нее ясными глазами, в которых уже не было ни страха, ни боли. Только усталость. И какая-то странная, тихая просьба.
― Ты можешь… просто остаться? ― спросил он. ― Я не боюсь. Я просто… хочу заснуть, пока ты рядом.
Анна кивнула. Села. Взяла его руку ― теплую, сухую, почти невесомую. Он сжал ее в ответ ― не крепко, но твердо. Как будто хотел зацепиться за этот миг.
― Прости меня, ― проговорил он. ― За то, что я тогда сдался. Что не остался. Что не вернулся. И… что тебе не помог. Тогда, когда, может, надо было.
― Вы были, ― голос Анны дрогнул. ― Этого… оказалось достаточно.
Он закрыл глаза, но рука оставалась в ее ладони.
― У тебя еще все впереди, Аннушка. Только не откладывай. Никогда не откладывай то, что делает тебя собой. Даже если времени ― чуть. Даже если кажется, что никому не надо. Надо. Хотя бы тебе.
Она ничего не ответила. Только сидела, сжимая его пальцы.
А потом… он просто стал тише.
Сначала дыхание стало чуть реже. Потом ― совсем спокойным. Потом ― пауза. Длинная. Ровная. И все.
Никакой борьбы. Никакой муки. Он ушел, как попросил: пока она рядом.
Анна не заплакала сразу. Только сидела, все так же, держась за его руку, которая теперь была холоднее. Она закрыла ему глаза, накрыла простыней и осталась в кресле. Ночь тянулась дальше, но для нее остановилась именно в этой точке. Где что-то завершилось, а что-то внутри открылось.
Слезы пришли позже. Не из-за горя, а из-за внезапного чувства важности. Он ушел, но дал ей разрешение поверить в себя.
И это было… почти счастьем.
Утро было почти прозрачным. Солнце медленно вползало в окна, отражаясь в бледных стенах коридора. Анна вышла из хосписа под звуки ворон, сжав под мышкой тонкую папку с бумагами и тетрадь из ординаторской. Шла не спеша, будто не хотела тревожить свежий, еще не проснувшийся мир.
На перекрестке она повернула не домой, а к остановке, где продавали канцтовары. У окошка стоял лоток с блокнотами. Она взяла один ― темно-зеленый, с мягкой обложкой, чистыми белыми листами.
Заплатила.
Села на лавочку. Вынула ручку. Открыла на первом развороте.
И написала:
«Пока не уснул. История о последней исповеди человека, который когда-то научил меня слышать слова».
Слова шли легко. Без надрыва. Без ожиданий. Она просто писала ― и чувствовала, как внутри появляется воздух. Настоящий. Глубокий.
И с каждой строчкой становилось все тише.
И все ― живее.
Автор: Наталья Трушкина
---
---
Живи и радуйся
Дарья бродила по огромному магазину. В нем, как в лабиринте, легко можно было заблудиться – хитроумные маркетологи специально устроили все так, чтобы покупатели не смогли выбраться из плена товарного изобилия, угодливо разложенного на витринах.
- Все, что угодно для души! Чего изволите? Фруктов? Пожалуйста!
В плетеных корзинах (чтобы аппетитнее смотрелось) россыпью драгоценных великанских гранатов красуется спелая черешня. Так и просится в рот. В тонкой пушистой кожице, на ощупь напоминающей щечку невинного младенца, искусно, нарядным бочком обращенные к покупателю, так и манят к себе восхитительные персики. Груши радуют многообразием сортов. Экзотические бананы от зеленых до ярко-желтых, на любой вкус, соседствуют с красивыми, густо-красными, почти бордовыми яблоками. Гроздья винограда, прозрачного, медового, вальяжно свисают из искусно сделанных ящичков, призывая зевак: купите, купите, ну купите же нас!
Дарья полюбовалась налитыми южным, сладким соком, ягодами. Отошла. Проползла мимо холодильников, где за чисто протертыми стеклами тесно друг к другу стояли бутылки, бутылочки, баночки и коробочки с молочной продукцией. Молоко, йогурты, сметана, творог – десятки наименований, сразу и не разобраться, где что.
Можно было бы купить банку зерненного творога в сливках, бухнуть в него пару ложек вишневого варенья и с наслаждением съесть. Можно и сырка взять, козьего, например. Говорят, полезный. Или коктейля молочного со вкусом пломбира – раньше в городском кафе «Буратино» Дарья частенько такой сыну покупала. А теперь, гляди-ка, бери бутылку готового, да пей, сколько хочешь, и в очереди стоять не надо.
При мысли о Саше, сыне, сердце Дарьи тоскливо сжалось. Как давно это было: Сашке восемь лет, они сидят за столиком кафе и смеются. Сашка потягивает через трубочку коктейль, и трубочка, елозя по почти пустому донышку стакана, издает хрюкающие звуки. За Сашку делается даже неловко, но тот не замечает маминого смущения и заливисто хохочет. Где теперь Дарьин Сашенька? Нет его на свете. Его нет, и кафе «Буратино» тоже нет – в небольшом павильоне на Вокзальной улице теперь расположен модный суши-бар. Что это за суши-бар, Дарья не имеет никакого понятия – она пробегает мимо, стараясь даже не глядеть на витрину.
Около продолговатых ящиков с замороженными полуфабрикатами какая-то пара застряла:
- Да возьми ты сразу в упаковке. В них льда меньше! – говорит женщина средних лет, коротко стриженная, в смешных парусиновых штанах.
Но ее супруг не слушает: специальным совочком ссыпает в пакет красных, похожих на российскую медведку, то ли жуков, то ли раков неаппетитного, диковинного вида.
Мужчина – ровесник Саши. Он совсем не похож на сына Дарьи: Саша был высок и жилист, а этот, наоборот, коренаст и грузен. У Саши темные волосы и карие глаза, а у мужчины светлый ежик на круглой крепкой голове и глаза светлые. Разве что улыбка одинаково открытая и добрая. Дарья не удержалась:
- А что это такое вы сейчас берете?
Женщина ответила:
- Креветки. – Она взглянула на Дарью, и поспешно добавила: - Но они вам не понравятся.
- Почему?
- Ну… вы раков пробовали? – мужчина вмешался в разговор, - так они раков напоминают. Сваришь с укропчиком и трескаешь под пивко.
Дарья улыбнулась и призналась, что никогда не пробовала раков.
- Да ладно, уж любой парень наловит! – сказал мужчина.
- Да у нас в семье не было мужиков-то, одни девки. Отца убило на войне. Остались мама да нас трое. Какие там раки. Нет. Не пробовала.
В глазах незнакомого мужчины плеснулся жалостливый, понимающий интерес. И этот его интерес вдруг толкнул Дарью к нему ближе. Будто открылась запертая дверь, и кто-то ее ласково позвал внутрь, из морозной, стылой нежити в тепло уютного дома.
Плотину, тщательно сдерживаемую стеной долгого молчания, наконец прорвало. Дарья заговорила. Она рассказала незнакомцу про похороны мужа год назад, про то, как сын ушел вслед за отцом через три месяца. Про то, как она осталась совсем одна, и даже невестка не приехала, и внучка, наверное, не знает, жива бабка или нет. И что ей сегодня день рождения, и она решила купить что-нибудь вкусненькое, но не знает, что. Ничего совсем не хочется. И что ей исполнилось восемьдесят семь лет, и родом она из деревни Дыми, и там, в деревне Дыми, она видела, как немецкие летчики стреляли по домам, а мама отгоняла ее от окна… И что ей так не хватает Сашеньки, а он совсем ей не снится, Колька, паразит, каждую ночь ее бранит, поедом ест, а Саша так и не приходит…
Только бы не ушла эта пара, только бы выслушала ее. Она так давно ни с кем не разговаривала…
. . . дочитать >>