Продолжение воспоминаний Дмитрия Николаевича Свербеева
С июля месяца до вторжения Наполеона в Москву, т. е. до 2-го сентября, ежедневно получались газетные известия о постепенном и быстром отступлении наших войск вглубь России; в то же время градоначальник Москвы, граф Ростопчин, ободрял своими "оригинальными афишами", клятвенно обещая, что "неприятеля не допустят коснуться ее святыни".
Разумеется, помимо всего этого, в народе ходило много слухов, толков, рассказывались разные чудеса, предсказания, сны, видения. Я пишу, впрочем, не "историю этого времени", а собственные записки, и не мое дело входить во все "эти подробности".
В конце августа, когда вечера начинались уже рано и ночи были тёмные, стали уверять, что "по направлению от нас, к северо-западу, по прямой линии к Смоленской дороге, оставляя Москву вправо, можно было будто видеть бивуачные огни нашей армии".
В ночь с 25 на 26 августа зарево этих огней на пространстве горизонта сделалось заметно простому глазу, и я огни эти сам решительно видел и помню; то же и еще яснее видно было вечером и ночью 26 августа, в день Бородинской битвы.
Некоторые в этот вечер, ложась на землю и припадая к ней ухом, явственно будто слышали "какой-то стон и гул пушечных выстрелов": этого я не слыхал, хотя всячески старался напрягать слух.
В эти последние дни августа отец мой, Николай Яковлевич, вел почти ежедневную переписку через нарочных с Обресковым (Николай Васильевич); мы спрашивали у него совета, какие предпринять меры, что делать со всем имуществом, оставленным в нашем доме. Он всякий раз отвечал одно и то же, - не делать ничего, Москве не бывать в руках вражеских, и свои уверения доказывал делом: у него, из губернаторского его большого дома, набитого всякой всячиной, и не думали выбираться.
Тетка Марья Васильевна, с которой тогда жила другая ее сестра и две, выпущенные из петербургского института, племянницы, и не помышляла выезжать куда-нибудь из Москвы.
Ежедневно, однако, было у нас слышно и почти видно, что по большой дороге, через село Лопасню, тянулись дворянские и купеческие экипажи и целые обозы телег, бегущих из столицы.
Благоразумная моя тетушка Елена Яковлевна, не знавшая никаких "увлечений", решила, едва ли даже с согласия моего отца, послать лошадей в московский дом и привезти оттуда две городские кареты, в которые распорядилась положить оставшееся там серебро, двое столовых часов и кое-какие другие ценные вещи. Так шло все до последнего дня августа.
31 числа этого месяца получена была моим отцом от Обрескова записка: "Москву сдают неприятелю без боя. Ростопчин и я уезжаем покуда во Владимир, а там что Бог велит! Покуда это еще для всех секрет, убирайтесь и вы поскорее!".
Тотчас же было решено собираться и выезжать как можно скорее. Уезжать, - но куда и какой дорогой?
Нечего и говорить куда, - в Михайловское, а ехать "на Серпухов", что было всего прямее, но оказалось затруднительным: эта дорога просто была запружена ратниками, войском и их обозами, следовавшими в Москву, потому что распоряжения об их приостановке еще не было, а равно и экипажам и обозам московских обывателей, едущих из Москвы.
Можно было сказать наверно, что по этой дороге не нашлось бы ни одного уголка для ночлега, ни пищи людям, ни корму лошадям, ехать же надобно было не иначе, как на своих; решили ехать через Котунь на Каширу, а выехать из Солнышкова на самом рассвете, чтобы ночевать в Кашире, а если не успеем засветло переехать под Каширой мост через Оку, то ночевать на нашей стороне Оки, в Белопесоцкой слободе, у стен мужского монастыря этого же названия.
Вся барская наша дворня, довольно многочисленная, с великим воплем настоятельно требовала "ехать с господами"; как и куда их разместили, был ли отправлен какой-либо с ними обоз, с нами ли или после, - не помню, только все они, до малого ребенка, очутились налицо в Михайловском.
С вечера все было уложено; тетушкина четырехместная карета и батюшкина такая же коляска стояли совсем готовые у парадного и девичьего крылец, как вдруг Василий Афанасьевич Никольский, которому отец мой почел нужным открыть "страшный секрет о готовящейся сдаче Москвы без боя", решительно объявил, что "ему непременно нужно сейчас же ехать в Москву".
У него там оставался престарелый отец, вдовый, не имевший кроме него детей, которого "как-нибудь при такой беде устроить", сын считал святым для себя долгом. Батюшка, со своей стороны, нашел это требование справедливым, снабдил его деньгами и взял с него обещание "в Москве ни на один лишний час не оставаться, а спешить возвращением к нам, либо в Каширу, либо по Веневской дороге и далее на Ефремов".
Я не без горьких слез расстался с моим любезным Василием Афанасьевичем, который утешал меня верным словом "ко мне воротиться" и сдержал его.
Довольно покойно доехали мы в первый день нашей дороги (2 сентября) на ночлег в Белопесоцкую слободу.
На другой день, когда мы подъезжали к мосту, по большой каширской дороге стали попадаться нам всевозможные курьезные экипажи, заложенные еще курьезнее, например, тележка с одной коровой, которая была как-то к ней пристегнута и ее везла, или какие-нибудь допотопные дрожки, запряженные парой, т. е. в одну лошадь и корова на пристяжку; куча народу на телегах или подле телег, наполненных без каких-либо сундуков разными пожитками.
В этой толпе многие были полураздеты в рубищах, другие одеты во весь свой туалет; у одного мужчины на голове был платок и в руках какая-то шляпка; на женщине мужская шинель или байковый сюртук, - одним словом, кто в чем и как попало, лишь бы вывезти с собою все, что можно было забрать, лишь бы не оставлять ничего в добычу злодеям.
О неизбежном вступлении врага в столицу в эти два дня в народе уже узнали.
Около моста через Оку и по всему его протяжению до въезда в город Каширу шли нам навстречу иные толпы, вновь набранные "ратники каширского ополчения", в новой их форме русского покроя, в фуражках, на которых красовался медный крест и надпись: "За веру и царя".
Их провожали семьи, за ними следовали телеги с провиантом и другой разной поклажей.
На мосту было тесно, и мы тащились медленно; сначала на нас косились; один молодой парень навеселе, взглянув сурово на наш поезд, назвал нас "беглецами", к нему пристали прочие, и мы имели неприятность проехать это длинное пространство почти под угрозами бранивших нас "беглецами и предателями".
Я еще и теперь помню чувство страха и вместе негодования, которое тогда мной овладело; батюшка сидел в коляске, понурив голову и не произнося ни слова. Избегая главного серпуховского тракта, мы объехали и Тулу и следовали почти проселочной дорогой на город Венёв.
Весь сентябрь 1812 года был сухой и необыкновенно тёплый, что, как известно и по истории, обмануло неприятеля нашим климатом и задержало его в Москве; оттого и нам, эта почти проселочная дорога, не представляла никаких обычных препятствий. 3 сентября приехали мы на ночлег в Венев, с трудом отыскали постоялый дом и расположились провести ночь в экипажах; меня уложили в карете, но вдруг среди ночи разбудили: передо мной в открытых дверцах стоял В. А. Никольский.
Я очень ему обрадовался, вышел из экипажа и увидел огромное, длинное зарево прямо к северу: Москва уже горела и так сильно, что зарево видели мы все в Веневе на расстоянии 150 верст.
Дальнейший наш путь до самого Михайловского через Богородицк и Ефремов не стали бы задерживать меня в моих воспоминаниях, если бы одно случившееся с нами происшествие не стоило краткого указания.
Мы остановились на кормежку и обед довольно рано в селе Никитском, не доезжая 40 верст до Ефремова. Где-то еще по дороге из Сальникова присоединился к нам московский обыватель, вольноотпущенный наш, Барышев, приглашенный на все время бегства своего из Москвы поселиться у нас в Михайловском с женой и семейством.
Он сказал отцу, что, проходя мимо сельской церкви, увидел толпу крестьян и каких-то "подозрительных людей в немецком платье", что-то громко проповедовавших со своих телег собравшемуся около них народу.
Отец поручил ему привести либо вотчинного старосту, либо сотского, и вот батюшка, Барышев и я с ними и с Никольским в сопровождении старосты и сотского пошли к этой толпе.
Оказалось, что какой-то "краснобай" говорил крестьянам, чтобы они "Бонапарта не пугались, что он идет на Россию за тем, чтобы освободить крестьян, дать им волю и уничтожить помещиков".
Услышав такие речи, отец мой и с ним вместе Барышев и Никольский стащили "свободолюбивого" оратора с телеги, отдали его под караул сотскому, а старосте приказали приготовить две тройки и нарядить надежных подводчиков.
Как скоро все это было исполнено без малейшего сопротивления, говоруна крепко связали по рукам и ногам и сейчас отправили в Тулу с письмом от отца к тамошнему губернатору, Богданову (Николай Иванович), которому было сказано, что "отправляемый под стражей к его превосходительству возмущал народ против государя, правительства и помещиков" и что отправляющий его, мой отец, нашел необходимым поступить с возмутителем "на основании прокламации главнокомандующего графа Ростопчина", который вменял "в обязанность каждому гражданину задерживать людей неблагонамеренных, соблазняющих чернь к бунту, и представлять их прямо к высшему начальству".
Лучшие из крестьян и те, которые были постарше, благодарили всех нас за содействие; отправленный был крепостной человек и поверенный тульского откупщика Безобразова; как с ним поступили, не знаю.
Мы доехали и поселились в Михайловском вместе с семейством Барышевых, узнав дорогой от обогнавшего нас полицейского чиновника, что "французы вступили в Москву и зажгли ее с разных сторон".
Погожая осень продолжалась весь сентябрь, и хотя вследствие занятия Москвы все почтовые и частный сношения с ней были прерваны, слухам не было конца.
Между соседними помещиками, купцами и крестьянами ходили разные толки, изобретались ежедневно удивительные и самые невероятные новости; по большей части предсказания были неутешительные.
В Тульской губернии набрано было также ополчение, но в меньшем размере против московского; с наших деревень пошло 30 ратников. Тут, конечно, всякий старался соблюсти "свои выгоды"; отдавались люди пожилых лет, не отличного поведения и с телесными недостатками, допускаемыми, как исключение, для этого времени в самых правилах о наборе ополченцев.
Не успели еще отправить их на службу по распоряжению местного губернского начальства, стали учреждать по селениям какую-то "земскую стражу".
Местные дворяне, которые под каким-нибудь предлогом не поступали в ополчение, тем с большим рвением согласились принять на себя звание начальников этой стражи. Они, в подражание настоящим ополченцам, облачились в такой же серый русский полукафтан казацкого покроя, привесили себе саблю и накрыли головы теми же фуражками, но без медного креста с вящей надписью: "За веру и царя".
Из числа земских сих героев один г-н Артемьев для охранения нашего селения поместился в нашем доме. Он был человек весьма молодой, меньший брат соседа-масона, и каждое воскресенье отличался благозвучным чтением "Апостола" за обедней.
Совершенное неведение, в каком находились мы и немногие соседи наши "о судьбе Москвы и всей России, даже о том, где находились наши войска", становилось для моего отца невыносимым.
Наступил октябрь, погода все еще была довольно теплая, и дороги не портились; за известиями сколько-нибудь верными около 16-го числа батюшка решился отправиться в Орел, до которого из Михайловского с небольшим 100 верст; меня он взяли с собою.
По дороге, новосильский лекарь, преоригинальный хохол, Григорий Ивановичи Хотминский, к которому мы заехали отдохнуть, состряпал для нас обед с борщом, варениками и галушками и оставил у себя ночевать. Подобное гостеприимство в Новосиле для заезжего - истинное благодеяние.
Я вспомнил этот обед потому, что на нем в первый и последний раз видел оловянные ложки и такие же блюда. Лекарь Хотминский получил свое место в нашем уездном городке через ходатайство моего отца и был за то душою ему предан.
В Орле приготовлено нам было помещение у тамошнего губернатора, Петра Ивановича Яковлева. Наконец, пожив в Орле, узнали мы "важные и утешительные вести: что неприятель оставил сгоревшую почти дотла Москву, что главнокомандующему, Кутузову, удалось обмануть Наполеона движением своим на калужскую дорогу, посчастливилось потом разбить неприятельский авангард под Тарутиным и заставить Бонапарта бежать тем же опустошенным путем, которыми он пришел".
Лучших и более верных вестей нельзя было ожидать, и мы радостно возвратились в 20-х числах октября к себе в Михайловское, и там, если бы и желали, не могли бы жить иначе как тихо и уединенно.
Я учился прилежно и много "работал" над латинскими языком. Однажды на полсутки нарушено было наше спокойствие появлением в доме двух офицеров, которые объявили отцу, что "через наше селение будет проходить какой-то пехотный полк, под начальством полковника Ребиндера".
Его с женой поместили в доме, и, несмотря на их осталось, заставили просидеть почти половину ночи в рассказах. Их минутное появление было самыми приятным эпизодом всей нашей зимы; за ними вскоре последовала большая тревога, надолго нас напугавшая.
Во всем селе, а потом и на дворне, открылась повальная горячка, с пятнами, особенно заразительного свойства, почему-то стали называть ее заразою, впрочем, было и от чего заразиться.
Из наших губерний посылали крестьян с подводами в армию по пути ее в Смоленскую и даже в Витебскую губернии; за недостатком продовольствия в этом, всегда голодном, а тогда в конец разоренном крае возили туда хлебные сухари. Французы в своем бегстве в это время уже начинами умирать как мухи от холода и голода, замёрзшие их трупы валялись по дороге.
Один из наших крестьян умудрился поживиться даровщинкой; он силился снять пару длинных сапог с замёрзшего француза и не мог, как ни бился; тогда он отрубил ему обе ноги и привёз домой. Эту пару сапог с ногами вместе считали причиной появившейся у нас повальной горячки.
Народом овладел страх; чтобы ему помочь и сколько-нибудь успокоить, к домашним медицинским средствам отец мой присоединил нравственный: служение молебнов по чину о болящих; началось оно в церкви после обедни, потом у нас на дому, а в следующий первый день, отец мой, сопровождал священника в ближайшие два, три крестьянские дома для таких молебствий.
Горячки продолжались, однако, долго; в иных дворах все переболели, два или три совсем вымерли.
Поелику, (этим вышедшим из употребления, но благозвучным и более логичным словом заменяю ненавистное мне "так как") в нашей деревенской глуши не случилось ничего замечательного от самого нашего приезда в Михайловское и далее в течение холодной зимы с 1812 по 1813, заморозившей французов в бегстве их за Неман, я сообщу здесь моим детям некоторые черты моего характера, выразившегося в моем детстве.
Основою его была тогда уже бережливость, иногда доходившая до скупости. У отца моего была, напротив, широкая, славянская натура; тетушка же, с которой я жил, была уж слишком расчетлива; несмотря на то, что я любил и уважал гораздо более отца, чем тетку, в моей расчетливости подражал я скорее ей, чем ему.
Своих карманных денег у меня не было, но всякий раз, когда мой батюшка делал какую-нибудь излишнюю, по моим понятиям, издержку, что случалось нередко, я бывал крайне этим недоволен.
Вот почему и лисий мех в 700 рублей, подаренный невесте Новосильцевой, и еще какую-то шубу из белых медведей, которою он отдарил одного очень богатого Рахманова за полученного от него в дар заводского жеребца, - шубу, стоившую чуть ли не 2000, и поныне считаю я "брошенными на ветер деньгами".
Впрочем, и сам мой отец умел воспитать во мне крайнее в этом отношении благоразумие, часто повторял он, что "я никак не должен рассчитывать на его состояние", что им, как благоприобретённым, он имеет право распоряжаться по произволу, что "мне принадлежит законно одно материнское имение"; то были не одни речи, он так, насколько мог, и действовал.
Богородицкое имение купил он на свои деньги, но на имя тетки, и за год до смерти также на ее имя купили в Москве каменный дом; кроме того, своим завещанием сделал он эту мою тетку безотчетною попечительницею надо мною в течение всей ее жизни.
Указания на мою бережливость или скупость, отличавшую меня от всех моих современников, и основанную на причинах, по моему убеждению, не только разумных, но и нравственных, эти указания разовью я далее. Без этого анализа я бы и сам не мог себе объяснить всего хода моей жизни: надеюсь, что если не посторонним читателям, то по крайней мере моим детям такие подробности не покажутся излишними. Обращаюсь к моей повести.