Все главы здесь
ПРЕДЫДУЩАЯ ГЛАВА
Глава 42
Окрестив малыша, все пошли к Марфе в дом. Солнце уже поднялось выше, по лужам блестела вода, а воздух пах уже совсем по-весеннему — той особой свежестью, которой не бывает летом.
У Марфы все было готово. Намедни она, Настя, и Даша готовили без устали — шумели в хате с утра до ночи, месили тесто, жарили, парили, ставили на лавку миски, прикрывали полотенцами, чтоб не остыло. Даже малая Анфиска помогала — картошку чистила и лук, то просто мешалась под ногами, но все ж при деле.
В хате было светло и пахло так, что сердце радовалось: свежим хлебом, жареным луком, капустой, пирогами. На столе — квас в глиняных кружках, каша с маслом, кисель в большой миске, в углу — бутыль самогона для старших.
Бабка Лукерья уложила дитя в зыбку, тихо покачала, приговаривая, чтоб спал сном ангельским, а сама пошла помогать на стол подавать.
Дед Тихон сидел уже у окна, расправил бороду, не ел пока, ждал, когда батюшка благословит.
И как вошел батюшка — все сразу встали. Он перекрестил, сказал доброе слово, благословил трапезу:
— Ешьтя, добрыя люди, радуйтеси. Сей день — день радости большой. Ангел над домом стоит.
И сразу пошел по хате звон — ложки зазвенели, гул поднялся, кто-то засмеялся, кто-то заговорил негромко, пересказывая, как крещение прошло.
Весело стало, по-домашнему, будто и горя никогда не было на свете.
Степан вошел неожиданно, тихонько. Только дверь скрипнула и головы обернулись. Даша всплеснула руками:
— Ох ты, санок! Да иде ж ты? Будто с неба свалилси. Проходь, проходь, садиси. А я и думаю, иде ж ты запропастилси.
Он кивнул коротко, поздоровался со всеми, шапку снял, стоял у порога — высокий, чуть усталый, с глазами, в которых все будто выгорело дотла.
Настя в ту пору была в светелке с младенцем. Услышав голоса, вышла, поправляя платок. И замерла. Не ожидала она, что Степан пришел.
Он стоял у стола, и солнце из окна упало ему на плечо, на волосы, на руки — так, что от этого света вдруг ослепило.
Щеки ее вспыхнули, словно от жара. Все в ней будто сжалось и растаяло разом — радость, смущение, тревога. Сердце забилось неуклюже, не слушаясь. Она ведь всего неделю назад шепнула ему то свое признание — тихое, неловкое, с опущенными глазами.
А потом избегала, стыдилась даже взгляда. Теперь стояла, будто раздета, — и не знала, куда девать руки. Хотелось убежать, исчезнуть, но нельзя.
Степан тоже увидел ее.
Глаза чуть дрогнули — и тут же он отвернулся, сделал вид, будто занят чем-то простым: оглядел горницу, будто решал, где сесть.
Он знал — нельзя. Нельзя смотреть. Нельзя хоть словом зацепить, чтобы не смутить ее и не смутить себя.
Он сел рядом с дедом Тихоном, вытер ладони о колени, потянулся к хлебу. Молчал, ел спокойно. Только раз, когда Настя подала ему кружку с квасом, пальцы их чуть коснулись. Она вздрогнула — будто огнем обожгло.
Он тихо сказал:
— Спасибо, Настенька.
И больше не поднимал глаз.
А она, стоя у печи, слушала, как в хате шумят, смеются, как дед Тихон говорит тост, и все было будто в тумане.
Только одно чувствовала ясно — как сердце ее рвется к нему, и как нельзя, нельзя.
К вечеру в избе стало тише. Песни умолкли, смех стих, только где-то в углу покачивалась зыбка, и Настя, приглушенно напевая, убаюкивала малого.
Марфа прибрала со стола, Лукерья у печи шептала благодарственные слова, дед Тихон посапывал на лавке.
Степан сидел у окна, глядел в сгущающиеся сумерки. День клонился, и в просветах между облаков все еще теплилось солнце — робкое, как память.
Он подумал, что все идет как должно. Что, может, не все потеряно, раз сердце уже не болит, а просто молчит.
Настя подняла глаза — на миг, украдкой — и встретила его взгляд. Он не улыбнулся, но в глазах было что-то мягкое, спокойное.
Она опустила голову, и в груди у нее стало тепло, тихо, как после дождя.
За окном лениво тянулся дым, где-то звякнула цепь у колодца. День угасал, мир замирал, и только зыбка мерно поскрипывала, будто само время качало младенца, благословляя на долгую жизнь.
Лукерья тихонько подошла к Тихону, присела:
— Тишка, ты када жа меркуешь ехать-то ить у лес свой?
Тихон внимательно посмотрел на бабку:
— Тебе пошто? Либошто, с намя хошь? — хохотнул.
— Свят, свят! — перекрестилась Лукерья. — От верно бабы шепчуть!
— Чевой? — дед заинтересованно взглянул на Лукерью.
— А што колдун ты! От откудава ты знашь, што и вправду я с вамя прошуси?
У деда глаза на лоб полезли.
— Ты чевой, старыя, сдурела, либошто, совсема?
— Чевой-то? — поджала губы бабка и зашептала быстро: — Крестник у мене таперича, сам знашь. Дык ты жа увозишь их! И ишо…
Лукерья смутилась, вытерла рот, подвязала платок.
— Чевой ишо? — дед напрягся.
— Настенька, унучка твоя, шибко вумныя девка-то. Дык ты сам знашь. Нету у деревни таких. А мене помирать вскорости. А хто жа будеть младенчиков принимать?
— Дык мы жа у лесу… — начал было дед, да бабка перебила его.
— Чевой слово молвить не даешь? Марфушка ишо будеть родить. Молодыя оне. И другие бабы тама у вас будуть. Хочу Настеньку обучить усему своему, чем усю жисть занимаюси. Такой жа молодкой была, как Настя, када мене бабка Пистимея выучила, — бабка встрепенулась: — А ты жа чевой, не хошь мене узять?
— Не знай, бабка. Ну поехаля, ежеля желашь.
— От так ба и сразу. Чевой кобенилси-то?
— А как тут оне без тебе-то?
— Хто?
— Ну деревенския…
— А мне чевой? Пущай как хотять. А я с вамя хочу. Одна я тута как перст.
…В день отъезда встали рано, до свету. Воздух был прозрачный, колкий, с тонкой изморозью на земле — весна только-только брала свое, но еще дышалось зимним, морозным.
Во дворе возились с повозкой — дед Тихон проверял, как уложены узлы, Марфа складывала что-то свое, Настя тоже выносила из хаты вещи.
Бабка Лукерья сидела на крыльце, укутанная в черную шаль, держала рядом с собой Анфиску и наставляла ее, чтоб не лезла под ноги, шептала ей:
— Гляди, дитятко, не шатайси, а то дед как гаркнеть, — бормотала она, — ишь, бегом-бегом, словно за шастьем.
Федор с Дарьей вышли провожать — стояли у ворот, глядели, как все готовится к дороге. Дарья всплакнула, вытирая глаза подолом.
— Ить, как будто век не увижу, — сказала она, — а мабуть, и вправду не свидимси уж.
Марфа обняла ее крепко:
— Да свидимси, Дашка, свидимси. Чевой уж. Мы ж недалеча совсема.
Настя стояла в стороне, у калитки. Сердце стучало так, что слышно было в ушах. Она ждала. Все оборачивалась к хате — может, выйдет? Хоть на миг, хоть слово скажет.
Но дверь так и не открылась.
Она ждала, пока дед не крикнул:
— Ну, девка, садиси! Чевой стоишь, как примороженныя?
Настя подняла глаза на хату — тихую, притихшую, будто и не живую уже. На миг ей показалось, что шторка на окне чуть дрогнула…
Горло сжалось, будто проглотила камешек.
«Верно, так лучша», — подумала она.
Она села в повозку рядом с бабкой Лукерьей, натянула платок, чтобы ветер не бил по лицу. Колеса заскрипели, Ворон потянулся.
Федор перекрестил вслед, Дарья махала рукой, пока повозка не скрылась из виду.
Дорога уходила между полей, серых, влажных от талой воды. Над землей стоял легкий пар, солнце пробивалось сквозь облака, и казалось — не жизнь уходит, а просто начинается новая.
Когда все стихло, Степан еще долго сидел у стола, не двигаясь. В хате было пусто — только на лавке сидел кот да умывался. Степа провел ладонью по гладкому столу, потом вышел во двор.
Воздух был холоден и прозрачен. За околицей уже не видно было повозки — только тонкий след колес по сырой дороге да сизый дымок вдали, где солнце золотило край поля.
Степан стоял, глядя туда, и не знал — жалеет ли? Все было как-то ровно, спокойно, будто внутри него что-то наконец устало бороться и смирилось.
Он глубоко вздохнул, поправил ворот, оглянулся на свою хату и тихо сказал:
— С Богом, Настенька. Шастья тебе.
Потом пошел к сараю — и за работу. Потому что жить все равно надо.
Татьяна Алимова