- Окончание воспоминаний Александра Александровича Вязмитинова
- Отдельно от других лежал высокий брюнет, с красивым и симпатичным лицом. Когда я спросил его, как его зовут, он назвался Вейсенгофом.
- Гусары влетели в средину их, перемешались с ними и долго скакали вместе, до устали рубя одуревших от страха повстанцев. Карповичу был дан Георгий.
Окончание воспоминаний Александра Александровича Вязмитинова
Сделав в Думбеле двухчасовой привал, мы пошли в Сейны и пришли туда в сумерки, сделав в этот день 60-70 верст. На другой день рано утром я поехал в Сувалки и когда донес князю Витгенштейну "о вчерашнем деле," он сделал вполне заслуженное мною замечание, что "не следовало увлекаться и гнать повстанцев (здесь польское восстание 1863-1864 гг.) карьером, а нужно было преследовать их рысью", как я сказал выше.
В первой половине августа 1863 года начальником нашего августовского отдела был назначен генерал-лейтенант Манюкин (Захар Степанович), начальник пехотной дивизии.
15-го августа 1863 года выступил из Сувалок отряд из 2-х рот пехоты, нашего полуэскадрона и полусотни казаков, под начальством одного из бригадных командиров этой дивизии. Движения отряда делались без всякого плана и до того бездельно и неумело, что это было ясно даже солдатам.
После нескольких дней блуждания, мы пришли, поздно вечером, в деревушку Кадиш и расположились на ночлег. Ротмистру Гольмбергу и мне разостлали коврики на огороде, около изгороди, и мы собирались поужинать вареным картофелем с солью; во едва я успел раза два "обжечь себе" губы и язык, как нас позвали к начальнику отряда.
Он сообщил нам, что получил известие, что "в лесу, за деревней Глембоким Бродом, скрываются соединённые банды Вавра и Линкевича", и предложил вместе с ним составить план нападения на эти шайки, на другой день.
На другой день, рано утром, выступили мы из Кадиша, и пошли на северо-запад, параллельно Черной Ганче и впадающей в нее речке. Уничтожив переправу на этой речке, мы перешли через нее в Глембоком Броде и круто повернули к югу. В Глембоком Броде мы узнали, что солтыс (староста) этой деревни носил пищу повстанцам, и потребовали, чтобы он указал место, где они скрываются. Солтыс высказывал опасение, что "повстанцы его убьют, если увидят между солдатами крестьянина".
Через минуту он был в солдатской шинели и шапке и через плечо у него висел рожок горниста. Все это ему было к лицу, и он беззаботно замаршировал со стрелками, удачно попадая им в ногу. Мы вошли в начинавшийся за деревней густой хвойный лес. За густой стрелковой цепью шли резервы, а за ними наш полуэскадрон (здесь Александрийский гусарский полк).
В лесу была такая тишина, какая бывает только в безлюдной тайге. Отряд крался бесшумно: сухие ветки не трещали под ногами стрелков; ни одна из лошадей не заржала и не фыркала. Гусары шли, наклонясь в седлах, вынув из бушматов пики и держа их наперевес, чтобы не задевать ветвей.
Подвигаясь довольно долго, как вот раздался гулкий выстрел и, при тишине, он показался особенно громким, как выстрел из фальконета. Затем снова все затихло, но через минуту из чащи раздались выстрелы и в нас полетели пули, но так высоко, что ни один из моих людей не был задет. В нашей цепи затрещал беглый ответный огонь и стрелки, с криком "ура" побежали вперед.
Повстанцы улепётывали кто куда попал; было очевидно, что лишь немногие из них стреляли в нас, а большая часть убежала, не сделав выстрела. Я провел свой полуэскадрон сквозь стрелковую цепь и повел его галопом по направлению к деревне Пласке, куда, по моему предположению, бежали повстанцы. В полуверсте от места, где была перестрелка, мне пересекла дорогу неширокая, но топкая речка.
У самого моста, переброшенного через нее, стояла опрокинутая повозка и около нее лежал на земле вывалившийся из нее ксендз, тут же валялась высыпавшаяся из повозки повстанческая кладь. Отправив ксендза, с двумя конвойными, к начальнику отряда, я поскакал дальше. Но едва главное отделение полуэскадрона проскакало за мост, как он обрушился под самой серединой полуэскадрона.
К счастью, при этом ни люди, ни лошади не поломали себе ног; но почти целый взвод остался за речкой, которую перейти вброд было нельзя. Довольно долго провозились мы у моста, что дало возможность повстанцам уйти далеко; но я не озабочивался этим, зная, что единственная переправа, у Пласки, должна быть занята казаками.
Но, проскакав лес насквозь, я не нашел повстанцев: они ушли через переправу, которую казаки не заняли. Впоследствии оказалось, что донцы, завидев тянувшийся к Августову повстанческий обоз и почуяв добычу, погнались за ним и забыли о приказании.
Дав лошадям отдохнуть с полчаса, я пошел в Глембокий Брод. Отряд был расположен бивуаком около этой деревни; пленные были тут же, около бивуака, а раненые лежали в стоявшей вблизи просторной корчме. Начальник отряда просил меня обойти их и записать их имена. У большинства были не особенно значительные огнестрельные раны.
В числе немногих тяжело раненых обращал на себя внимание своим страдальческим видом молодой человек, среднего роста, с простреленной грудью; легкие его были пробиты насквозь, и при каждом вдохе, из обоих отверстий раны, на груди и на спине, показывалась кровавая пена.
Отдельно от других лежал высокий брюнет, с красивым и симпатичным лицом. Когда я спросил его, как его зовут, он назвался Вейсенгофом.
На другой день, перед выступлением отряда, я проверил по списку раненых, из которых в ночь двое или трое умерли; в числе их был и молодой человек, с простреленною грудью. Когда я подошел к вчерашнему Вейсенгофу, то он уже назвал себя Иосифом Острогожским.
- А Вейсенгоф?
- Вейсенгоф... это так. Я подумал, что "и Острогожский тоже так".
Из Глембокого Брода стрелки пошли в Сувалки, а мы в Сейны, взяв с собой и раненых повстанцев. Их поместили в городскую больницу, а Острогожского оставили на квартире поручика Чуди. Острогожский имел две раны, одну пулей в ногу, а другую штыком в бок; обе были неопасны. Два раза в день раненому делали перевязку и, вообще, уход за ним был такой же, как уход за кем-нибудь из наших больных товарищей.
Он был с нами разговорчив, общителен и казался нам симпатичным; он говорил, что "он уроженец Царства Польского и воспитывался в Петербургском университете, откуда прямо, когда разгорелось в Царстве восстание, и пошел в шайку". По-русски говорил он превосходно, но нам казалось странным, что польским языком он владел далеко не так хорошо.
Хозяин дома, в котором лежал Острогожский, просил позволения навестить; но Острогожский хотя встретил его приветливо, был далеко неразговорчив и отделывался отрывочными фразами. Все это еще не было бы странным - ну, чувствовал себя утомленным, когда приходил хозяин, и не было охоты разговаривать, а принесенная им книга не обещала быть интересною.
Но казалось подозрительным притворное незнание некоторых русских слов, таких общеупотребительных, что их не мог не знать человек, несколько лет проживший в России, а тем более бывший в русском университете. Это притворство, очевидно, имело целью выказать недостаточное знание русского языка.
Спустя недели 2-3 я слышал от генерала Эггера (Артур Федорович), что "носится слух, что захваченный нами молодой повстанец, называющий себя Острогожским, воспитывался в инженерном училище". Когда я возвратился в Сейны и Острогожский спросил меня, что я в Сувалках слышал нового, я сказал ему об этом слухе. Острогожский побледнел, откинулся на подушку и сказал мне:
- Ну, теперь я пропал. Я действительно воспитывался в инженерном училище и знаю, какая участь меня ожидает! Странно, - чем возбудил этот повстанец мое в нем участие? Если бы месяц тому назад мы встретились бы с ним где-нибудь в поле или в лесу, я, конечно, убил бы его, если бы ему не удалось предупредить меня и убить меня.
А теперь у меня защемило сердце, при виде бледного откинувшегося на подушку молодого человека. Я старался успокоить его, как мог. В эту минуту, без сомнения, он открыл бы мне и кто он, и свое настоящее имя, но, понятно, я не спросил его об этом.
Дней через 8-10 после этого разговора, Острогожский, по распоряжению начальника отдела, перевезен был в Сувалки и помещён в госпиталь.
Неделя 2-3 спустя, мы "делали поиск" вдоль берегов Немана, рассеяли одну небольшую шайку и на некоторых мызах нашли несколько приютившихся там повстанцев, из прежде рассеянных банд. В числе взятых нами был чиновник одной из гродненских палат, кажется, Анджейкевич. Он сказал, что был в "шайке Вавра" ("Вавр" псевдоним эмигранта, который служил в польских войсках еще в 1830 году, а потом поселился во Франции. Настоящей фамилии его я не помню). Я начал его расспрашивать.
- Знали ли вы, - спросил я Анджейкевича, бывшего при Вавре молодого человека, который был под Стшельцовизной ранен и захвачен нами? (При этом я описал Анджейкевичу наружность Острогожского).
- Как же, - отвечал Анджейкевич, я его знал. Это инженерный офицер Киянский, русский.
- То есть, он, вероятно, православного вероисповедания, вследствие того, что мать его православная. Отец же, судя по фамилии, должен быть поляк.
- Быть может отец его и происходил от польской фамилии, но был также православный и уроженец одной из центральных русских губерний, кажется, Орловской.
Я узнал, таким образом, настоящую фамилию "Вейсенгофа-Острогожского", а потом, через несколько месяцев, узнал, что он не сумел скрыть ее и от военно-судной комиссии, которой был приговорен "к смертной казни", как офицер русской службы, изменивший присяге и долгу.
Впрочем, по конфирмации генерала Манюкина, начальника августовского военного отдела, приговор этот был смягчен и казнь была заменена "ссылкой".
В конце осени 1863 года наш 3-й эскадрон был перемещен в Лодзь, - город самый значительный в Царстве Польском, после Варшавы. Лодзинские немцы крайне боялись, что "жонд народовый заглянет в их глубокие карманы", и потому прибытию нашему рады были вполне искренно. В честь нашего прихода они устроили обед с такими тостами, что во время произведения каждого из них, - любая из присутствовавших немок могла бы связать детский чулок.
В Лодзи мне пришлось пробыть недолго: в декабре 1863 года я назначен был командиром 2-го эскадрона. Еще до моего принятия 2-го эскадрона один из его взводов имел "оригинальную стычку с повстанцами".
Проходя, под командой штабс-ротмистра Пенинского, около деревни Ломчевки, взвод наткнулся на конную банду в 120-160 человек. Была светлая лунная ночь. Повстанцы, очевидно, были предуведомлены о приближении нашего отряда, хотя, как кажется, не знали его состава и того, что они вчетверо или впятеро численности превосходили этот отряд.
Увидев перед собой выстроенный, довольно длинный, фронт, Пенинский остановился, обдумывая как нужно действовать. В это время взводный вахмистр, Карпович, быстро выскакал вперед на холмик и громко крикнул: "Эскадрон вправо, казаки влево; открыть место для огня пехоты!". Мгновенно, как по сигналу, повстанцы повернули лошадей и поскакали опрометью.
Гусары влетели в средину их, перемешались с ними и долго скакали вместе, до устали рубя одуревших от страха повстанцев. Карповичу был дан Георгий.
Вскоре по принятии мною 2-го эскадрона, в Влоцлавск перешел и штаб Александрийского полка. Вместо Д. А. Татищева, назначенного командиром Гродненского гусарского полка, теперь полком нашим командовал Кузьма Егорович Дика, горячо нами любимый, старый александриец, поступивший в полк юнкером и оставивший его генералом, прослуживший в полку 40 лет и сделавший много кампаний под александрийскими штандартами.
Мне пришлось несколько раз ходить с гусарами моего эскадрона, но уже не для отыскания шаек, так как их больше не было, а для розыска спрятанного оружия и ободрения крестьян, запуганных бродягами из разбредшихся шаек, шатавшимися по двое и по трое. Крестьяне и сами иногда захватывали одиночных повстанцев; некоторые из них и сами приходили и отдавались нам в руки. Был один оригинальный случай.
К вестовому, стоявшему у дверей квартиры князя Витгенштейна, подходит один довольно молодой человек и просит доложить князю, что "к нему желает явиться начальник польской артиллерии". Русский солдат, как известно, удивляется редко и то исключительно только тому, в чем удивительного ничего нет.
Вестовой идет докладывать, нисколько не удивившись "фантастичности" этого сана, как не удивился бы, слыша, что "желает представиться Никита Пустосвят или Бова Королевич".
- Ваша светлость, начальник польской артиллерии пришел.
- Кто? - удивленно спросил князь Витгенштейн.
- Начальник польской артил...
- Проси.
Вошедший скромно поклонился и сказал: "Я пришел просить помилования за мои проступки и куска хлеба. На помилование я тем более надеюсь, что вверенная мне отрасль польских военных сил не сделала ни малейшего вреда русском, так как вовсе и не существовала. Назначая меня начальником артиллерии, жонд надеялся протащить из заграницы 6 орудий; 2 из них, сколько мне известно, закопаны в одном из познаньских лесов, а четырех остальных и вовсе нигде нет.
Оставшись теперь без всяких средств существованию, я прибегаю к вашему великодушию: если найдется возможность не сажать меня в тюрьму, то я могу быть вам полезен, как каллиграф и чертежник. Во всяком случае, дайте мне кусок хлеба".
Найдя покаяние мнимого "генерал-фельдцейхмейстера" искренним, князь Витгенштейн отправил его в канцелярию, где, действительно, он начал строчить и чертить весьма удовлетворительно.
Когда наступило "сведение счетов" за "старые грехи", то притянуты были к ответу далеко не все, за кем эти грехи водились. На минувшие шалости многих мы смотрели сквозь пальцы. Бывая в Косцельной Вси, у почтенного старика, отставного подполковника русской службы Зелинского, я у него встречал одного из его соседей, Мочарского, с двумя сыновьями.
Когда известный Мерославский (Людвик), после долгих предварительных разглагольствований в парижских бульварных кофейнях, появился, наконец, в Польше, к нему начали стекаться некоторые помещики, в том числе и Мочарский с сыновьями. Мерославский назначил Мочарского начальником кавалерии, а сыновей его адъютантами к себе.
Войскам Мерославского недолго пришлось приводить в исполнение предначертания своего предводителя, - они были разогнаны, как "стадо индеек".
Легко было себе представить положение m-me Мочарской. Она лишилась и мужа, и обоих сыновей: не могло же явиться ей предположение, что уцелели те, которые клялись "освободить Польшу или погибнуть". Взяв с собой другую, такую же энергичную женщину, Мочарская отправилась на усеянное трупами место стычки. Каждому убитому они заглядывали в лицо: поворачивали тех, которые лежали лицами к земле... все незнакомые черты, нет "дорогих лиц". Верно, тяжелораненые, они были захвачены русскими.
Бедная женщина возвратилась домой, убитая горем. После нескольких дней несказанных ее терзаний, как-то поздно вечером, послышалось боязливое царапанье в окно. Отворили дверь, а там адъютант Мерославского. Вскоре явился другой адъютант, а потом и начальник кавалерии. Все они оказались целехоньки.