Мне всегда казалось, что у запаха укропа есть своя тишина. Он висит над грядкой, ложится на плечи как легкая шаль, и даже сор из-под ног отступает перед этой прохладной зеленью. В то утро я стояла в резиновых сапогах, с корзиной в руке, и думала не о делах, а о том, как бы укроп связать в небольшие пучки, чтобы не примялся. Солнце неторопливо поднималось из-за соседней бани, петух изредка работал голосом, и ничто не предвещало того, как резко воздух потеряет свой вкус.
Ворота щелкнули так, будто отщелкнули крышку с банки. На дорожке появилась свекровь — крашеные волосы собраны в тугой узел, губы тонкой линией, глаза прищурены, как у человека, который настраивается что-то резать ровно по линейке. С ней шагал незнакомый мужчина с плоской папкой под мышкой.
— Здравствуйте, — сказал мужчина. — По адресу, да?
— По адресу, — твердо ответила свекровь. — Оценим, посмотрим, запишем. Быстренько, пока не жарко.
Я подняла голову, wiped ладонью лоб, потому что солнце уже капнуло в глаза, и спросила:
— Кого оценивать будем?
— Дачу, — сказала свекровь и не кивнула, не улыбнулась, ни одного лишнего движения. — Дачу продадим, а ты куда хочешь — туда и иди. — Она произнесла это спокойно, как будто выбрасывала пустую коробку из-под обуви. И добавила тоном, который не терпит возражений: — В дом посторонних не пускай, там Дмитрий договор считал на кухонном столе, там бумаги.
— Какие посторонние? — спросила я, а голос уже начал предательски дрожать. — Это же наш дом. Наш. Ты зачем оценщика привела?
Мужчина изобразил вежливую улыбку и, как люди в таких случаях, постарался раствориться в невидимости.
— Я только посмотреть внешние постройки. Хозблок, баню. Дом потом, если… ну, если хозяева… — Он развел руками.
— Никакой «если», — сказала свекровь. — Хозяева — мы. Дмитрий согласен. Где он?
Кровь отхлынула от лица, укроп в руках вдруг стал колоть, будто иголки. Дмитрий был в городе на смене, обещал после обеда приехать. Накануне он говорил, что «надо подумать», «надо обсудить», и я, как дура, решила, что обсуждать будем вместе. Видимо, обсуждение уже произошло без меня.
— Он на работе, — ответила я. — Ничего не продавали. И обсуждать без него нельзя.
— Как это нельзя? — свекровь усмехнулась, но усмешка вышла грустной и злой. — Ты тут кто? Ты тут временная. Мы с отцом эту дачу покупали, когда ты еще в школу ходила. Дмитрий унаследовал, значит, его право. И мое, как матери, помочь распорядиться. А ты… Ты хоть один гвоздь здесь забила? Хоть одну балку меняла? Ты же только свои баночки и травы.
Я прикусила губу. Укроп пах еще резче. Баночки, травы, огурцы, укорененные черенки смородины, теплая земля под ладонью — все это вдруг оказалось ничем против ее официального «право», «унаследовал». Но неправда была в каждом ее слове, как крупинки песка, скрипящие на зубах. Я помнила, как мы с Дмитрием сами обшивали веранду, как осенью таскали доски, как на старой печке варили первое варенье из крыжовника; я помнила, как он сжимал мою руку, когда у меня не получался первый букет укропа и укропа, как мы смеялись, когда дождь смывал помеченные мелом линии для грядок. Может, я и не забивала гвоздей, но я дышала этим всем так же, как он.
— Подождите, — сказала я мужчине. — Ничего вы пока не оцениваете. Пока муж не приедет.
— Девушка, — мужчина осторожно заговорил так, как говорят малознакомой собаке, — моя задача проста. Мне дали заявку. Я осмотрю, напишу, дальше вы решайте. Ничего не подписываем. Ну, так спокойнее всем будет.
— Никому спокойнее не будет, — ответила я и почувствовала, как пальцы холодеют, хотя солнце было горячим. — Уходите. И вы, и…
— Что ты себе позволяешь? — свекровь резко шагнула ближе. — Это не твое. Хватит хозяйничать. Ты, может, привыкла, что здесь твое царство — грядочки, укропчик. Но взрослые люди решают взрослые вопросы. Деньги нужны. Дмитрий должен устроиться на нормальную работу, а не кататься туда-сюда. Съедем в город, и все. Хватит этой деревенщины.
— Он и так на работе, — сказала я. — И мы не собираемся никуда съезжать. Ты можешь говорить, что хочешь, но я не дам…
— Ах, не дашь? — голос свекрови стал тихим, но от него мурашки пробежали по спине. — А кто ты такая, чтобы давать или не давать?
Я вдруг поняла, что мои слова падают, как яблоки в мокрую траву: тихо, без толку, с липким следом. Мужчина посмотрел на нас обоих, перевел дух и спросил робко:
— Все-таки можно хоть хоздвор? Я быстро.
— Идите, — махнула свекровь. — Я покажу. А ты, — повернулась ко мне, — с грядками и останься. Это единственное, что ты умеешь.
Они ушли к бане. Я стояла, сжимая в пальцах стебли, и думала, что было бы неплохо расплакаться, но слезы не приходили. Они не приходили потому, что сзади послышался соседский голос:
— Марин, ты чего? — Это была Нина из соседнего участка, в старенькой панамке, с ведром для клубники. — Я с утра слышу их возню у ворот. Опять твоя?
— Опять, — сказала я и попыталась улыбнуться так, будто ничего страшного. — Привела оценщика. Продают.
— Как продают? — Нина поставила ведро на землю. — Они что, совсем?
— Похоже, да.
Мы сидели на низкой лавочке под яблоней, и я рассказала Нине, что Дмитрий последнее время ходит мрачный, что свекровь твердит про «жизнь в городе», про «свою заботу», что меня не слышат, будто я радио на кухне, которое никому не мешает и никого не трогает. Нина слушала, кивала, и все время поправляла резинку панамки, хотя та сидела прочно.
— Надо, — сказала Нина, — чтобы Дмитрий приехал. И говорите втроем. На улице, в доме — неважно. Главное — без крика. А сейчас не давай им один на один с этим мужиком. Пусть хоть осмотрят, если так, но без подписей.
— Да я и так… — ответила я и тут услышала новый звук: машина подъехала к воротам, остановилась, дверь хлопнула.
Дмитрий шел по дорожке быстрым шагом. Лицо у него было усталым, щетина резала подбородок, а глаза были темными, как мокрая земля после дождя. Он посмотрел на меня, потом на дом, потом на маму и оценщика.
— Что здесь? — спросил он хрипло.
Свекровь повернулась к нему, как к последнему аргументу, и сказала:
— Все как мы решили. Оценим, выставим, пока сезон. Деньги на ремонт квартиры пригодятся. Ты же не против, сынок? Я все сделаю, как надо. Я же тебя не подводила.
Дмитрий на секунду закрывал глаза, словно моргнуть было трудно. Потом посмотрел на меня. Я ничего не успела сказать, ни слова — как будто все мои слова вдруг расселись на разные стулья и ушли из комнаты.
— Я не успел, — сказал он вместо приветствия. — У меня смена затянулась. Марин, я хотел обсудить, правда. Просто мама…
— Просто мама уже все решила, — перебила я, и голос выдал все, что копилось. — И привела человека с папкой. И сказала, что я тут временная. Что грядки — это не жизнь. Что дачу продадут, а я куда хочу — туда и иди.
Свекровь всплеснула руками:
— Да что за трагедия! Сколько можно? Дача — это не смысл жизни. В городе надо жить. Работать. Ребенка растить. Здесь что у вас? Ямы да лужи. И грибы, которые ты сушишь, воняют на всю кухню.
— Мам, — сказал Дмитрий, — давай без обидных слов.
— А какие обиды? — она удивленно подняла брови. — Я все как есть.
Оценщик переминался с ноги на ногу, словно участковый на чужом празднике.
— Я могу в другой день, если неудобно, — произнес он нерешительно. — У меня еще по этому району есть адреса. Вы тут поговорите.
— Никто сейчас ничего не оценивает, — сказал Дмитрий перекатисто, будто камень в груди перекатился с места на место. — Разошлись. Мама, пойдем к столу на веранду. Ты тоже, Марина. И вы, — обратился к мужчине, — подождите на лавочке, пожалуйста. Мне нужно пять минут.
Мы сели на веранде. Веранда пахла пылью, старым деревом, чаем. На столе лежали наши счета в аккуратной стопке и маленькая тетрадь с квадратиками, куда я записывала, что и когда сажала, и какой сорт оказался вкуснее. Свекровь наклонилась через стол и положила на край старую визитку риелтора. Дмитрий отодвинул визитку к самому краю, так что она почти свалилась.
— Я устал, — сказал он тихо. — Я устал каждый день приходить домой и слышать, что нам надо продать дачу. Мам, ты говоришь про город, про работу. Но я работаю. У меня есть график. Мы с Мариной здесь живем душой. Тут воздух, тут огород, тут наш отдых. Я понимаю, что ты переживаешь за меня, за нас, но…
— Ты ничего не понимаешь, — сказала свекровь резко. — Ты вечно был мягкий. И теперь Мариночка тобой крутит. Она же тебя держит за шею этими банками, понимаешь? Ты присядь, сынок, подумай — кто у тебя главная? Жена, которая ничего не зарабатывает, или мать, которая всю жизнь тебе…
— Я зарабатываю, — сказала я спокойно. — Я делаю заказы на дому. Я записывала тебе, сколько у меня вышло за этот месяц. Мало? Да. Но это сейчас. Я не сосу из тебя. И если уж на то пошло, деньги — это не единственный способ мерить человека.
— Ой, как красиво, — усмехнулась свекровь. — Только за красоту не платят. Платят за решение. А мое решение — продать. И переехать. Дмитрий, ну правда. Я же не враг. Я мать. Разве я плохого хочу?
Он закрыл глаза. Я видела его руки: на одной — старый шрам от ножа, когда он однажды порезал палец, чистя картошку, на другой — след от ожога. Эти руки были моими руками. Я вспомнила, как зимой мы сидели на этой веранде, пили чай и говорили про будущую теплицу, и как он обещал купить мне новые секаторы, когда будет аванс. Я вдруг поняла, что не надо ничего доказывать; надо просто сказать то, что есть внутри.
— Мам, — сказала я, — я не твоя соперница. И не вещь. И не временная. Я твоя невестка, жена твоего сына. И я люблю его. Здесь наш дом. Я не против города, не против мечты, не против ремонта. Но нельзя так — звать людей за моей спиной, ставить перед фактом, унижать. Ты сейчас говоришь со мной так, как будто я мешок в углу. Я не мешок. Я человек.
Свекровь смотрела на меня с таким выражением, будто я сказала ей что-то неприличное. Потом перевела взгляд на Дмитрия:
— И вот это тебя устраивает? Это она тебе говорит, как жить?
— Это она говорит, как ей больно, — ответил он неожиданно твердо. — И мне больно. Потому что ты не слышишь. Дача — не стены и не земля. Это то, что мы вместе делали. Я помню, как мы купили этот участок, да, с отцом. Я помню, как вы ругались, что слишком дорого, как складывали доски, как топили баню первый раз. Но теперь у меня своя семья. И я не буду продавать наш дом, чтобы потом всю жизнь смотреть на жену и понимать, что я предал ее из-за денег.
Свекровь выпрямилась.
— То есть я тебе никто, да? Вот до чего довела. Запела, заплакала, и ты — сразу. И зачем я растила тебя, чтобы вот это слышать? Чтоб меня выставили?
— Никто тебя не выставляет, — сказал Дмитрий устало. — Просто ты не главная здесь. Мы с Мариной — семья. Ты — мама. И это много. Но не всё.
Между нами растянулась тишина, как тонкая тугая веревка. За стеклом веранды трепетал лист укропа, будто флажок. Свекровь резко встала, стул скрипнул.
— Ну и живите, — сказала она. — В своем болотце. Грязь по колено, дача — смысл жизни, огурчики. А когда вам понадобятся деньги — прибежите ко мне. Приползете. Впрочем, не прибегайте. Я не доживу.
— Мам, — сказал Дмитрий, — не надо.
— Надо, — ответила она. — Потому что вы неблагодарные. Где этот ваш оценщик? Я ему скажу, что он зря приехал. У него, небось, дела, а вы тут театры. — И, не оглядываясь, свекровь вышла на крыльцо и прошла по дорожке к воротам.
Оценщик поднялся с лавочки, приложил к груди папку как щит.
— Извините, — сказал он мне тихо, — я… Ну, вы сами понимаете. Я могу оставить свои контакты. Вдруг… Если… — Он оборвал и пожал плечами. — Ладно. Удачи вам.
Я кивнула. Он ушел. На участке снова стало тихо, как перед дождем. Нина выглянула из-за забора и, встретившись со мной взглядом, прижала ладони к щекам и показала глазами вопрос. Я мотнула головой: потом расскажу.
Дмитрий сел обратно, уткнулся лбом в ладони. Я наливала чай и понимала, что чашки дрожат вместе с моими пальцами, и нельзя, чтобы чай расплескался, потому что это будет совсем смешно: все горит, а я слежу, чтобы чай не пролить.
— Прости, — сказал он в эту тишину. — Прости, что не остановил ее раньше. Я думал, она успокоится. Она все время говорит, как будто правда знает лучше. Я ей верю, потом понимаю, что в этой вере — я один, а тебя рядом нет. И мне стыдно.
— Мне не надо твоих извинений, — сказала я и вдруг поняла, что говорю чистую правду. — Мне нужна твоя ясность. Нам надо вместе. Если ты скажешь, что тебе здесь плохо, что тебе правда нужен город, ремонт, шум — мы будем думать. Но не так. Не чужими руками. И не сегодня.
Он медленно поднял голову, взял чашку, сделал глоток и улыбнулся краем губ.
— Я люблю, как ты говоришь, — произнес он. — Не громко, зато понятно. Мне здесь не плохо. Мне здесь тихо. И я хочу эту тишину сохранять. Мама… мама привыкнет. Или не привыкнет. Но продавать мы не будем.
Я закрыла глаза и позволила себе первый вздох облегчения. Потом снова открыла, потому что в дверях появилась свекровь. Она вернулась, как возвращаются люди, которым нечего забывать: ровная, собранная, злость аккуратно сложена во внутренний карман.
— Я уезжаю, — сказала она и подняла сумку. — Подумайте, пока еще есть время одуматься. Я не вечная. Помощи моей не будет бесконечно.
— Спасибо за то, что была, — ответил Дмитрий. — Пообедай, если хочешь. Картошка, огурцы. Марина сейчас как раз укроп собирала.
— У меня аппетита нет, — сказала свекровь и посмотрела на меня почти без ненависти, просто будто сквозь стекло. — И на укроп твою аллергию разведи. — Она направилась к воротам, металлическая щеколда снова щелкнула. Машина тронулась и исчезла за забором.
Мы с Дмитрием сидели и молчали. Наконец я вдруг рассмеялась — тихо, неприлично, не к месту. Он удивленно посмотрел на меня.
— Прости, — сказала я, вытирая глаза ладонью. — Я просто вспомнила, как весной мы сначала посадили морковь, потом нашли пакетик с семенами укропа и запаниковали, что места нет. А потом ты сказал: «Ну и пусть он везде растет. Пускай тишиной все заросло будет». И вот — заросло.
— Пускай, — согласился он. — Лучше тишиной, чем чужими словами.
День клонится к полудню незаметно. Нина принесла глубокую миску клубники, сказала, что «как на свадьбу», и ушла, оставив нам сладкие ягоды и простую заботу, от которой становится легче. Мы пообедали на веранде, картошка, кефир, огурцы, и укроп — этот наш простой, упрямый укроп, который вырастает всегда, даже когда кажется, что ничего расти не будет.
К вечеру приехал Саша — сосед с другой стороны, тот, что мастер на все руки. Он обычно появляется, когда надо поправить петлю на воротах или кольцо в колодце. Сашины глаза смеялись, но он не лез с расспросами, просто поставил на стол молоток, новый, блестящий, как подарок.
— Дим, Марин, — сказал он, — это вам. Я тут заезжал в хозяйственный, увидел — хороший молоток, ладно лежит в руке. В хозяйстве никогда лишним не будет. Если чего — свистите. Я рядом.
Мы благодарно кивнули. Он ушел так же незаметно, как пришел, оставив нам эту простую вещь — орудие труда, символ того, что у нас есть руки и что ими можно не только держаться за край стола, но и строить, если хватит терпения.
Ночью я долго не могла уснуть. В темноте дом звучал по-другому: в стенах ходил ветер, на крыше мягко шуршали листья, где-то далеко гавкнула собака. Дмитрий лежал рядом, дышал ровно, его дыхание было тихим, как речка под снегом. Я слушала и думала, что, может быть, завтра свекровь позвонит и скажет еще что-нибудь, что ее слова будут острыми, как крапива, и что мне придется снова объяснять, и снова держаться, и снова не плакать, пока не останусь одна. Я думала о том, как трудно отстаивать дом, когда твои аргументы — не бумаги, не право собственности, не печати, а запахи, руки, смех и крышка от банки с компотом, которую открываешь в декабре и слышишь хлопок — короткий, как прощение.
Утром мы проснулись вместе с птицами. Я вышла на крыльцо, глотнула густой утренний воздух и увидела, что на дорожке стоит пакет. В пакете было письмо, без подписи, аккуратно, по линейке написанное, с ровными строчками.
«Марина. Я не враг. Но я не умею говорить по-другому. Мне кажется, что так правильно. Я боюсь за вас. Ты не понимаешь меня, я не понимаю тебя. Это не значит, что ты пустая. Но для меня дача — это про прошлое. Для тебя — про настоящее. Все равно дай знать, если понадобится помощь. Или если передумаете. Мама».
Я прочитала дважды. Дмитрий подошел, обнял меня за плечи, прочитал еще раз. Мы молча спрятали письмо в шкафчик на веранде, туда, где у нас лежат нитки, свечи и старые фотографии.
Дни пошли ровно, как уложенные дрова. Мы работали, поливали, Дмитрий подшил козырек над крыльцом, чтобы дождь не капал на ступени. Нина приносила новости, Саша однажды снова пришел с отверткой, потому что петля на калитке заскрипела. Свекровь не звонила неделю, потом позвонила. Сначала молчала, потом спросила, как мои огурцы. Я рассказала. Она слушала. Потом сказала: «Я купила тебе форму для кекса. Привезу». Я сказала: «Спасибо». И мы обе поняли, что это перемирие, не мир. Но и перемирие — уже воздух в легких.
Однажды вечером, когда небо было такое, будто его намазали черникой, а потом посыпали сахаром, Дмитрий стоял у забора и смотрел на сосны. Я подошла, уперлась подбородком ему в плечо и спросила:
— О чем думаешь?
— Думаю, как все хрупко, — ответил он. — Дом, люди, отношения. Все как стекло. Но стекло — это же окно. Через него видно. И если беречь, оно служит долго.
— Будем беречь, — сказала я.
Он кивнул, и мы так и стояли, пока не стало совсем темно, и только свет из окна веранды ложился на траву. Потом мы вернулись в дом, выпили чай, и я впервые за многие дни уснула быстро, без провалов, без тяжести в груди.
Осенью я делала рассаду, а зимой мы сушили яблоки. Весной снежные кучи таяли, открывая землю, на которой не было ни одной буквы чьего-то приговора. Мы наносили узкие дорожки, я снова записывала в тетрадь даты, и укроп вырос, как всегда — быстрый, щедрый, терпкий. Он пах так, будто в мире все еще есть тишина. Я знала, что те слова, сказанные свекровью на солнечной дорожке, не канули в землю, они лежат где-то рядом, как камни под дерном. Но на этих камнях можно сидеть. И можно класть на них ладони, чувствуя их холод и твердость. А потом вставать и идти дальше, потому что у тебя есть дом. И есть человек, который, когда становится совсем темно, нащупывает твою ладонь и сжимает ее — не громко, зато понятно.