Часть 9: Чужая среди своих
Воздух в главной комнате сакли был густым и тяжелым, пахшим старым ковром, вареным мясом и мужским потом. Он казался неподвижным, застывшим в ожидании приговора. Отец Зухры, Аслан, сидел прямо, его мощные руки лежали на столе, сжатые в кулаки. Напротив него восседал отец Мурада, Хасан, такой же крупный и властный, с пронзительным взглядом из-под густых бровей. Женщины – мать Зухры, бабушка Заира и свекровь Зарипат – находились на кухне, их тихий шепот изредка доносился через занавеску. Их мнение в этом вопросе не просто не спрашивали – его не существовало.
Дверь скрипнула, и в комнату вошел Мурад. Он был бледен, избегал смотреть на Зухру, которая сидела, сгорбившись, на стуле в углу, стараясь стать как можно меньше и невидимей.
Аслан заговорил первым. Его голос был низким и сдержанным, но каждая фраза обжигала, как удар плетью.
«Моя дочь приехала от вас с... проблемой, – начал он, глядя прямо на Хасана. – Ваш сын давал ей обещания. Клялся. А теперь прячет глаза и отворачивается. Я требую ответа. Как вы собираетесь исправлять этот позор? На вашей совести лежит честь моей дочери.»
Хасан выслушал, не перебивая. Его лицо оставалось каменным. Он медленно кивнул, его взгляд скользнул по сыну, и в этом взгляде был не вопрос, а безоговорочный приказ. Затем он обратился к Аслану, и его слова прозвучали как окончательный вердикт, не подлежащий обжалованию.
«Ты прав, Аслан. Так Аллах не велел. Мой сын поступил безответственно. Осквернил твой дом и твою честь. Но раз уж семя брошено в землю, оно должно дать росток. Другого пути нет. Мой сын женится на твоей дочери. Так будет правильно. Так велит наш обычай. Так повелела нам судьба.»
Никто не повернулся к Зухре. Никто не спросил Мурада, чего хочет он. Судьбы были решены за этим столом двумя мужчинами.
Зухра подняла глаза на Мурада, и в ее взгляде была последняя, отчаянная надежда. Может быть, он воспротивится? Скажет, что любит ее? Вспомнит свои клятвы у родника? Но он стоял, опустив голову, и, не глядя ни на кого, покорно и глухо произнес:
«Как скажешь, отец.»
В этот миг в душе Зухры что-то окончательно и бесповоротно умерло. Последний огонек надежды на любовь, на счастье, на то будущее, о котором она мечтала, погас, оставив после себя ледяную, звенящую пустоту.
Ей принесли ее старые вещи, оставленные у бабушки. Никакого возвращения в Москву, никаких учебников и ЕГЭ. Она должна была забрать документы из московской школы и переехать в этот дом, в эту саклю, навсегда. Ее будущее, ее мечты о юрфаке, о карьере, о своей жизни – все было кончено в один миг.
Первая ночь в доме родителей Мурада стала для нее первым днем заключения. Ее отвели в маленькую комнатушку рядом с кухней, с одним узким окном, выходящим во двор. Она сидела на жесткой кровати, не в силах уснуть, и слушала, как за тонкой стенкой свекровь, Зарипат, ворчит, перемывая посуду:
«Ну вот, привезли нам на шею балласт. Студентку недоделанную. Ни готовить нормально не умеет, ни хозяйство вести. Только брюхо носит. И кому такой груз нужен?»
А через окно, в синей мгле наступающей ночи, она увидела, как Мурад, накинув куртку, вышел из дома. Он быстрыми, легкими шагами направился вглубь аула, и перед тем как скрыться за поворотом, на секунду остановился, чтобы перекинуться парой слов с соседской девушкой, которая что-то мыла у колодца. И в его голосе, звонком и насмешливом, она услышала смех – тот самый, вольный и беззаботный, который когда-то пленил ее у родника. Она все поняла. Ее тюрьма только началась, а ее тюремщик уже искал себе развлечения на стороне.
---
С этого дня началась ее новая реальность. Воздух в сакле стал для Зухры густым и тяжелым, невыносимым. Он пах теперь не только овечьим сыром и дымом, но и горечью несбывшихся надежд. Ее будни отныне определялись не учебниками, а строгим, незыблемым распорядком, установленным свекровью.
Каждое утро начиналось с ее ровного, не терпящего возражений голоса:
«Невестка, пора. Вода из колодца сама себя не принесет. Лепешки к завтраку тоже сами не испекутся.»
И Зухра, покорно кивая, шла выполнять свои обязанности. Руки, привыкшие держать шариковую ручку, теперь краснели и покрывались мозолями от тяжелых ведер с водой, шершавели от работы с тестом и мытья полов. Она училась, как правильно замешивать тесто для чуреков, как доить овец, как поддерживать огонь в очаге. И каждый ее неумелый шаг, каждое неловкое движение сопровождалось комментарием Зарипат:
«Так наши женщины не делают, — звучало ее неизменное причитание. — Ты должна учиться, должна стараться. Ты теперь не городская барышня, а жена моего сына. Забудь свои столичные привычки».
Но самым тяжелым была разительная перемена в Мураде. Тот самый парень с горящими влюбленностью глазами исчез без следа. Его место занял молчаливый, холодный и отстраненный мужчина. Он уходил на работу с первыми лучами солнца и возвращался затемно, пропахший потом и скотным двором. Он молча ужинал, уставившись в тарелку. После ужина он либо так же молча уходил из дома, либо утыкался в экран телефона. Их комната превратилась для Зухры в камеру молчаливого напряжения. По ночам он спал, повернувшись к ней спиной. Он не спрашивал, как она себя чувствует, не интересовался ее состоянием, не прикасался к ее уже заметно округлившемуся животу. Та самая нежность испарилась, оставив ледяную пустоту.
Она жила в доме, полном людей, но чувствовала себя абсолютно одинокой. Единственным утешением становились редкие визиты к бабушке Заире. Та, увидев ее исхудавшее лицо, лишь качала головой и шептала: «Терпи, внучка. Все налаживается». Но Зухра видела, что сама бабушка в это не верит.
Однажды вечером, когда Зухра застилала постель, в комнату вошла Зарипат. Она молча постояла, а потом сказала тихим, но отчетливым голосом:
«Ты не думай, что он тебя за красоту полюбил или за ум. Мужчины они как дети, им поиграть охота. А ты... ты его поймала. Теперь неси свой крест.»
Эти слова, произнесенные без злобы, ранили Зухру больнее любого крика. Они были правдой. Грязной, унизительной правдой.
В ту ночь она не выдержала и тихо спросила Мурада:
«Мурад, что случилось? Мы же любили друг друга. Почему все так изменилось?»
Он медленно повернулся к ней. Его лицо в полумраке казалось чужим.
«Любили? — он фыркнул. — Мы гуляли летом. А теперь началась жизнь. Взрослая. А ты все в своих сказках живешь.»
Он повернулся к стене, давая понять, что разговор окончен. А Зухра осталась лежать, чувствуя, как последние остатки надежды вытекают из нее.
На следующее утро ей нужно было сходить к колодцу. Возвращаясь, она услышала за углом шепот. Две женщины, не замечая ее, беседовали.
«...Слышала, Мурад опять вчера до утра у Мадины в гостях был? Говорят, она ему еще с прошлого года глаза строит...»
«А новая-то невестка? Беременная ведь...»
«Э, с ребенком он от нее не уйдет, обычаи не позволят. А душу тешить... кто ему запретит?»
У Зухры похолодело внутри. Она попыталась убедить себя, что это сплетни. Но семя сомнения, брошенное свекровью, дало первые, ядовитые ростки.
Часть 10: Шепот за спиной
Сомнения, посеянные случайно подслушанным разговором, очень скоро проросли уродливой, неоспоримой реальностью. Жизнь Зухры превратилась в постоянное пребывание в эпицентре шепота, который, казалось, витал в самом воздухе аула, цеплялся за одежду, проникал в дом даже сквозь плотно закрытые ставни.
Слухи об изменах Мурада начали приходить с разных сторон, обрастая жуткими, унизительными подробностями. То его собственный кузен, Хасан, за столом во время застолья похлопает его по плечу и скажет с хмельным смехом: «Что, Мурад, я слышал, опять вчера на гулянке без тебя обошлись? Мадина, говорят, все по тебе скучает!» Мурад лишь усмехался в ответ и отшучивался, но в его глазах не было и тени смущения, лишь молчаливое согласие с тем, что все это — норма.
То почтальонка, добрая, немолодая уже женщина по имени Патимат, глядя на Зухру, задерживала на ней свой взгляд, полный такой нескрываемой, почти материнской жалости, что Зухре хотелось провалиться сквозь землю. Однажды, передавая ей письмо от Аиши, она тихо вздохнула и сказала: «Держись, дитятко. Молодость все стерпит. Глаза закрывай, на ребенка своего настраивайся».
Но самыми тяжелыми были вечера, когда Мурад возвращался поздно, пахнущий не только потом и дымом, но и чужими, сладковатыми духами, и легким перегаром. Он молча раздевался, ложился на кровать и почти мгновенно засыпал, повернувшись к ней спиной, оставляя ее наедине с ее догадками, болью и растущим, как черная туча, гневом.
Однажды, когда он вернулся под утро, в его волосах застрял маленький, незнакомый ей лепесток какого-то цветка. И это стало последней каплей. Когда он вошел в комнату, она, не в силах больше сдерживаться, поднялась с постели. Голос ее дрожал, но она пыталась звучать твердо.
«Где ты был? Опять у нее? У Мадины?»
Он остановился и медленно повернулся к ней. Его лицо в предрассветном полумраке исказила гримаса презрения и раздражения.
«Не твое дело, — отрезал он холодно. — Женщина не должна мужа допрашивать. Твое дело — сидеть тут, ребенка нашего носи, хозяйством заниматься. А в мои дела не лезь. Поняла?»
«Но я твоя жена!» — вырвалось у нее, полное отчаяния и надломленной гордости.
«Жена? — он усмехнулся, и эта усмешка была обжигающе ядовитой. — Ты моя обязанность. И не забывай об этом. Я тебя не искал, ты сама ко мне прилипла. Вот теперь и расхлебывай.»
Его слова прозвучали как пощечина. В тот миг она с ужасающей ясностью поняла свое истинное положение. Она не была любимой женой. Она была обузой, нежеланной ношей, которую он вынужден был нести из-за воли отца, из-за «правил» и устоявшихся обычаев. Все ее мечты о любви, семье и совместном будущем, которые он когда-то так красочно рисовал у родника, рассыпались в прах, сменяясь горьким осадком унижения и полной бесправности.
В один из таких особенно тяжелых дней, когда тоска и отчаяние грозили полностью поглотить ее, она тайком от всех, запершись в своей комнатушке, написала длинное, подробное письмо Аише. Она не просила забрать ее, понимая, насколько это сложно и какой скандал вызовет. Она просто изливала душу, описывая весь свой ужас, ледяной холод Мурада, едкие упреки свекрови, разъедающую душу ревность и полное, всепоглощающее одиночество среди чужих людей.
Ответ пришел через неделю. Письмо было коротким, но каждое слово было наполнено болью и поддержкой.
«Держись, сестренка. Я читала и плакала. Родители в ярости, но они не знают, что делать. Отец говорит: «Сама виновата, пусть расхлебывает». Но я с тобой, я всегда на твоей стороне. Как только сможешь, как только почувствуешь, что больше нет сил, приезжай. Мы что-нибудь придумаем. Я поговорю с мамой. Ты не одна. Помни об этом.»
Это письмо, это хрупкое доказательство того, что где-то там, за пределами этого аула, ее все еще любят и ждут, стало для Зухры тайным источником силы, ее личным талисманом, который она перечитывала снова и снова в самые темные минуты, пряча его под матрасом, как самую драгоценную реликвию.
Именно тогда, впервые за все это время, у нее появилась ясная, хоть и пугающая мысль: «А что, если уехать? Сбежать отсюда?» Но ее тут же останавливал леденящий душу страх: куда она денется одна, беременная, без денег и образования? Что скажут люди? Как она посмотрит в глаза родителям, которые были так категорически против этого брака? И главное — где-то в самом потаенном уголке ее сердца все еще теплилась слабая, наивная надежда на то, что Мурад одумается, что рождение ребенка все изменит, что он снова станет тем парнем у родника, что все это лишь испытание, которое нужно пережить.
Однажды вечером, на пятом месяце беременности, лежа на кровати и гладя ладонью свой живот, она почувствовала нечто новое. Сначала это было похоже на легкое, едва уловимое трепетание, порхание бабочки. Потом — на мягкий, но отчетливый толчок изнутри. Первое шевеление.
Это чудо, это доказательство жизни внутри нее, заставило ее расплакаться. Она плакала от счастья, от умиления, но и от горькой жалости к этому крошечному существу, которое начинало свою жизнь в такой нелюбви и раздоре.
В этот вечер, переполненная странной смесью отчаяния и последней надежды, она решила сделать еще одну, финальную попытку достучаться до Мурада. Когда он вошел в комнату, она сказала, и ее голос дрожал от волнения:
«Мурад... Я почувствовала. Она шевелится. Наша дочка.»
Он на секунду замер, и на его лице мелькнуло что-то похожее на удивление, на мгновенную, искреннюю эмоцию. Но уже в следующее мгновение его черты вновь застыли в привычной, холодной маске. Он бросил на ее живот короткий, ничего не выражающий взгляд.
«Ну и хорошо, — произнес он равнодушно. — Значит, живая там, развивается. Чего ждала-то?»
И, не сказав больше ни слова, развернулся и вышел из комнаты. Дверь за ним закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Зухра осталась сидеть на кровати, одна, в полной тишине, положив ладони на свой живот, где еще чувствовались отголоски крошечных, нежных толчков. И в эту ночь, слушая, как за стеной свекровь ворчит на что-то, а из далека доносится пьяный смех его друзей, она наконец-то поняла. Поняла со всей ясностью и беспощадностью приговора. Надеяться больше не на что. Этой каменной стене не нужны были ее чувства, ее любовь или ее слезы. Ее тюремщик не собирался становиться ее спасителем. Она осталась одна на один со своей бедой и с маленькой жизнью внутри, которая стала теперь ее единственным смыслом и ее единственной, хрупкой надеждой.