Найти в Дзене
Смотрим со вкусом

Набоков пытался переводить Пушкина на английский: вот что из этого вышло

Представьте: 1949 год, Америка, Набоков уже написал несколько романов по-английски, уже стал «своим» в англоязычной литературе — и вдруг берётся за то, что любой здравомыслящий переводчик назвал бы бредом. Он решает перевести «Евгения Онегина». Не просто перевести — а перевести *правильно*. И вот тут начинается история, которая расколола литературный мир на два лагеря: одни называли его гением, другие — безумцем, предавшим саму суть поэзии. Переводить Пушкина — это как объяснять японцу, почему смешна шутка Хармса. Можно пересказать сюжет, можно даже сохранить структуру, но сама *суть*, этот воздух между строк, эта лёгкость, с которой Александр Сергеевич жонглирует смыслами — она испаряется при первом же прикосновении чужого языка. Пушкинская строфа — это вообще отдельное издевательство над переводчиками. Четырнадцать строк, рифмовка AbAbCCddEffEgg — попробуйте-ка уложить в эту прокрустову кровать английский язык, где рифмы беднее, чем в русском, а метрика работает совершенно иначе. В
Оглавление

Представьте: 1949 год, Америка, Набоков уже написал несколько романов по-английски, уже стал «своим» в англоязычной литературе — и вдруг берётся за то, что любой здравомыслящий переводчик назвал бы бредом.

Он решает перевести «Евгения Онегина». Не просто перевести — а перевести *правильно*. И вот тут начинается история, которая расколола литературный мир на два лагеря: одни называли его гением, другие — безумцем, предавшим саму суть поэзии.

Почему вообще нельзя перевести Пушкина (но все пытаются)

Набоков и Пушкин
Набоков и Пушкин

Переводить Пушкина — это как объяснять японцу, почему смешна шутка Хармса. Можно пересказать сюжет, можно даже сохранить структуру, но сама *суть*, этот воздух между строк, эта лёгкость, с которой Александр Сергеевич жонглирует смыслами — она испаряется при первом же прикосновении чужого языка.

Пушкинская строфа — это вообще отдельное издевательство над переводчиками.

Четырнадцать строк, рифмовка AbAbCCddEffEgg — попробуйте-ка уложить в эту прокрустову кровать английский язык, где рифмы беднее, чем в русском, а метрика работает совершенно иначе.

В русском — тоническое стихосложение, силлабо-тоника, у нас ударения пляшут как цыганки на свадьбе. В английском всё строже: ямбы, как солдаты на параде, и попробуй-ка вставь туда пушкинскую игривость, его внезапные смысловые кувырки.

До Набокова «Онегина» переводили многие. И знаете что? Все врали. Красиво, душевно, но врали. Потому что выбирали рифму вместо смысла, музыку вместо точности.

Получались милые английские стихи *по мотивам* Пушкина — примерно как голливудская экранизация русской классики, где Наташа Ростова говорит «Oh my God» и целуется на первом свидании.

Набоков смотрит на это и бесится

Владимир Владимирович читал эти переводы и морщился, как человек, которому в дорогом ресторане подали растворимый кофе. Он-то *знал* Пушкина.

Знал не как иностранец, выучивший русский, — он вырос на этих строках, они были частью его ДНК. С детства он жил в трёх языках одновременно: русский, английский, французский — и понимал, как безжалостно язык сопротивляется переводу, как он защищает свои сокровища от чужаков.

И Набоков сделал то, на что мало кто решился бы: он отказался играть в эту игру. Он сказал: нет, я не буду рифмовать. Не буду подгонять Пушкина под английское благозвучие.

Не буду превращать «Евгения Онегина» в милый викторианский роман в стихах. Я переведу его *буквально*. Слово в слово, образ в образ, нюанс в нюанс — и пусть читатель сам разбирается, что к чему.

Звучит как манифест безумца, правда? Буквальный перевод поэзии — это же абсурд, это же убийство стиха! Но Набоков считал иначе.

Для него буквальность была не предательством, а единственно возможной честностью. Он говорил: «Я не хочу дать вам английского "Онегина". Я хочу дать вам *Пушкина* — того самого, настоящего, каким его знают русские».

Пятнадцать лет в компании с Онегиным

Набоков жил в двух мирах одновременно. Днём он преподавал в Корнелле, писал «Лолиту» (которая потом перевернёт его жизнь), ловил бабочек в горах — его вторая страсть после литературы.

А ночами он сидел над пушкинскими строками, как реставратор над древней фреской, пытаясь очистить каждый мазок от наслоений времени и чужих интерпретаций.

Он не просто переводил — он *исследовал*. Каждое слово у Пушкина становилось для него загадкой, требующей решения. Почему здесь именно «хандра», а не «скука»? Что означал этот оборот в 1820-е годы? Какой подтекст слышали современники Пушкина, когда читали про «лёгкие плоды наук»?

Результат получился чудовищным — в хорошем смысле слова. Четыре тома. Первый — сам перевод, почти прозаический, корявый на слух, но точный, как швейцарские часы.

Остальные три — комментарии. Тысячи страниц комментариев! Набоков объяснял каждую метафору, каждую аллюзию, каждый культурный контекст. Он писал об истории России, о французских романах, которые читал Онегин, о моде пушкинской эпохи, о дуэльном кодексе, о различиях между петербургским и московским обществом.

Это была уже не книга — это была энциклопедия. «Евгений Онегин» с комментариями Набокова — это как если бы Толкин не просто написал «Властелина колец», но и приложил к нему учебник по эльфийской грамматике, исторические хроники Средиземья и философский трактат о природе зла. Только Набоков делал это с реальной историей, с живым языком, с настоящим гением.

Что же получилось на выходе

Англоязычный читатель открывал первый том и... недоумевал. Где рифмы? Где музыка стиха? Где та лёгкость, о которой все говорят, когда речь заходит о Пушкине?

Вместо этого — почти проза. Строки, которые звучат странно, неуклюже по-английски. «Мой дядя самых честных правил» превращалось во что-то вроде «My uncle of most honest principles» — грамматически верно, но абсолютно мертво для англоязычного уха.

Потому что английский требует другого порядка слов, других акцентов, другой мелодии.

Но зато — точность. Маниакальная, хирургическая точность. Каждое слово Пушкина находило своё соответствие. Каждый образ оставался нетронутым. И если читатель брал в руки второй, третий, четвёртый тома и начинал читать комментарии — вот тогда начиналось настоящее волшебство.

Набоков становился проводником в мир, который англоязычный читатель никогда не смог бы увидеть самостоятельно.

Он объяснял, почему Татьяна — это не просто влюблённая девушка, а символ русской души, чистой и страстной. Почему Онегин — это не просто скучающий денди, а воплощение целого поколения «лишних людей». Что означает каждый намёк, каждая цитата, каждый культурный код.

Представьте себе: вы смотрите на японскую гравюру и видите красивую картинку.

А потом приходит знаток и начинает рассказывать — вот эта ветка сакуры символизирует бренность жизни, вот эта гора отсылает к легенде о бессмертных, вот этот жест веера означает тайное послание возлюбленному. И вдруг картинка оживает, становится многомерной, наполняется смыслами, о которых вы не подозревали. Вот что делал Набоков.

Скандал, интриги, расследования

Когда перевод вышел в 1964 году, литературный мир взорвался. Критики разделились на два непримиримых лагеря.

Одни кричали: «Это не перевод, это научная диссертация! Где поэзия? Где душа? Набоков убил Пушкина во имя точности!» Самый яростный оппонент — Эдмунд Уилсон, когда-то близкий друг Набокова.

Он написал разгромную рецензию, назвав перевод «педантичным» и «мёртвым». Набоков ответил не менее едкой статьёй, и их дружба рухнула. Они обменялись ядовитыми письмами, каждое из которых было само по себе литературным шедевром взаимных оскорблений.

Другие говорили: «Наконец-то! Наконец-то кто-то не побоялся сказать правду: поэзию перевести нельзя, можно только объяснить». Для них набоковский «Онегин» стал откровением — не художественным текстом, а *ключом* к пониманию русской литературы.

Ирония в том, что обе стороны были правы. Набоков действительно принёс в жертву красоту ради точности. Но он и не скрывал этого — он делал это сознательно, как хирург, который режет, чтобы спасти. Он считал: лучше дать читателю некрасивый, но честный текст, чем красивую ложь.

А может, он просто устал

Есть одна интересная деталь, о которой шепчутся литературоведы. В какой-то момент, прямо посреди работы над «Онегиным», Набоков отвлёкся. И знаете на что? На перевод собственной «Лолиты» на русский язык.

Представьте себе этот парадокс: человек пятнадцать лет переводит русского поэта на английский — и параллельно переводит свой английский роман на русский. Два языка, два направления, две совершенно разные эпохи. Мозг разрывается от этого культурного шпагата.

Некоторые критики считают, что именно из-за этого последние части набоковского перевода чуть менее дотошны, чем первые. Что он выдохся, устал от этого титанического труда. Может быть. Хотя даже «выдохшийся» Набоков был точнее и глубже большинства своих коллег по цеху.

Чему нас учит эта история

Набоковский «Онегин» — это памятник невозможности перевода. И одновременно — величайшая попытка эту невозможность преодолеть. Не обмануть, не обойти, не спрятать за красивыми рифмами — а именно преодолеть, признав проблему во всей её полноте.

Набоков не хотел диалога. Он хотел монолога — монолога Пушкина, не искажённого эхом другого языка. И ради этого он пожертвовал тем, что обычно считается самой сутью поэзии — музыкой стиха.

Получилось ли у него? И да, и нет. Как художественный текст его перевод мертворождён — никто не читает его для удовольствия, как читают Пушкина в оригинале. Но как культурный мост, как окно в русскую душу, как доказательство того, что настоящая литература не умещается в рифмы, — это триумф.

Последнее слово

Сейчас, когда мы читаем о набоковском переводе, мы понимаем: он делал невозможное.

Он пытался втиснуть океан в бутылку, поймать ветер в сачок для бабочек. И да, у него не получилось — но разве дело в результате?

Пушкина перевести нельзя. Как нельзя перевести Мандельштама с его «шумом времени», Цветаеву с её надрывом, Бродского с его космической тоской.

Можно только объяснить, намекнуть, указать пальцем: вот здесь, видите, вот тут что-то происходит, что-то важное, но вам нужно выучить язык, чтобы почувствовать это по-настоящему.

И Набоков это сделал. Его четыре тома — не перевод в обычном смысле. Это гигантское вступительное слово к тексту, который всё равно придётся читать в оригинале.

Это признание в любви к языку, который был ему родным, но от которого история его оторвала. Это попытка эмигранта сохранить для себя и для мира то, что невозможно сохранить — живое дыхание родной речи.

В конце концов, разве не в этом суть всей литературы? Попытка сказать несказанное, передать непередаваемое, поделиться тем, что в принципе не делится. Набоков потерпел поражение — но это было самое прекрасное поражение в истории литературного перевода.