Часть 5: Прощание у ворот
Воздух в ауле в последние дни августа изменился, наполнился особым, пронзительным смыслом. Он был уже не таким густым и сладким, как в разгар лета, а прозрачным, холодящим и горьковатым, как вкус полыни. По утрам на паутинках, растянутых между плетнем и старыми досками сарая, блестела тяжелая, холодная роса, а солнце, хоть и светило еще ярко, уже не жгло, а лишь ласково грело, словно прощаясь. Каждый новый день для Зухры и Мурада был наполнен горькой сладостью предчувствия, болезненной остротой каждого мига, который неумолимо приближал их к разлуке.
Они ловили каждое мгновение, проведенное вместе на их тайных тропинках, но тень скорого отъезда уже нависала над ними, холодная, тяжелая и неумолимая, отравляя самые счастливые минуты. Зухра, чувствуя, как время утекает сквозь пальцы, пыталась цепляться за будущее, строя воздушные замки из слов, пытаясь заговорить, заклясть неизбежное.
«Я буду приезжать на все каникулы! — говорила она, крепко держа его за руку, будто боялась, что он исчезнет прямо сейчас, растворится в горном воздухе. — И на осенние, и на зимние, обязательно! А ты… ты сможешь приехать ко мне в Москву? Хоть на недельку? Мы сходим в кино, погуляем по Красной площади… Я все тебе покажу!»
Мурад отвечал уклончиво, его взгляд уходил куда-то вдаль, в сизую дымку горных вершин. «Посмотрим, как с работой… Скот не оставишь. Дальше видно будет». Его неуверенность, впервые прозвучавшая в столь важном для нее вопросе, легкой, но цепкой занозой вонзилась в ее сердце. Но она тут же гнала прочь дурные мысли, списывая все на его природную сдержанность, на суровую мужскую гордость и на его собственные, скрытые переживания из-за разлуки. Он же сильный, он просто не хочет показывать свою боль, убеждала она себя, он должен быть скалой.
Накануне отъезда, сидя на их любимом, прогретом за лето солнцем валуне у водопада, шум которого теперь казался ей звуком надвигающейся тоски, он негромко сказал: «Закрой глаза». Она послушалась, почувствовав легкий укол суеверного страха. Он взял ее руку, и на запястье что-то холодное и гладкое прикоснулось к коже. «Теперь открой».
Внутри маленькой коробочки из черного бархата лежал изящный серебряный браслет. На его внешней стороне была выгравирована тонкая, стилизованная цепь горных вершин. Он застегнул замочек, и металл, холодный сначала, быстро согрелся от тепла ее тела.
«Носи его и помни, — сказал он, и его голос был тихим, но твердым, как скала. — Ты здесь, в моем сердце, как самая высокая и неприступная вершина. Никто не сможет тебя оттуда сдвинуть».
Для Зухры это был не просто подарок. Это была клятва, скрепленная металлом. Вещественное, зримое доказательство их любви, символ, который будет связывать их на расстоянии, как нить Ариадны в чуждом и страшном мире большого города. Она сжала браслет пальцами, чувствуя, как на глаза наворачиваются предательские слезы, и давила их изо всех сил, желая выглядеть перед ним сильной.
Утро отъезда встретило их не радостью, а тревожными хлопотами. Во двор, поднимая клубы пыли, заехала старенькая «Волга» соседа Магомеда. Бабушка Заира и дедушка Шамиль, лица которых в этот миг были похожи на старые, пожелтевшие фотографии — добрые, но безмерно печальные, — загружали в багажник сумки и узлы с гостинцами: круг домашнего сыра, банки терпкого варенья из грецких орехов, заветренную пачку сушеного мяса — кусочек этого лета, который она должна была увезти с собой.
Мурад пришел проводить ее. Они отошли чуть в сторону, за калитку, под сень развесистой груши, чтобы хоть на последнюю минуту остаться наедине. У Зухры в горле стоял огромный, колючий ком, и она, отчаянно стараясь не расплакаться, смотрела на него, впитывая каждую черточку его лица, каждый лучик в его темных глазах, чтобы унести этот образ с собой, как самое дорогое сокровище.
«Не плачь», — прошептал он, и его большой, шершавый палец нежно стер с ее щеки первую предательскую слезу. Он снова стал тем Мурадом — нежным, уверенным, ее скалой, ее защитой. «Я буду писать тебе. Каждый день. В вотсапе. Буду звонить, как только появится связь. Как только выдастся возможность, я приеду. Это не прощание, слышишь? Это всего лишь «пока». Мы обязательно увидимся».
Она могла только кивать, не в силах вымолвить ни слова, и прижалась лбом к его груди, слушая знакомый, надежный стук его сердца, пытаясь запечатлеть и этот звук в своей памяти навеки. Их последний поцелуй был полон соленого вкуса ее слез, тепла его губ и хрупкости его обещаний. Она цеплялась за него, как тонущий за последнюю соломинку, отчаянно, истово веря каждому его слову, каждой интонации.
«Зухра, поехали, дорога дальняя!» — позвал дед Шамиль, и его голос прозвучал как похоронный колокол.
Машина тронулась, медленно, будто нехотя, выезжая со двора. Зухра высунулась в окно, махая рукой, пока три родные фигуры — Мурада, бабушки и дедушки — не превратились в маленькие, неразличимые точки, а затем и вовсе не исчезли за пыльным поворотом, скрытые пыльной завесой и грудой домов. Она опустилась на сиденье, чувствуя себя совершенно опустошенной. В одной руке она сжимала телефон, в ожидании его первого, обещанного сообщения, а пальцы другой руки судорожно сжимали тонкий серебряный браслет на запястье, единственную ниточку, связывающую ее с здесь и сейчас.
А Мурад, проводив машину долгим, неподвижным взглядом, медленно, словно спросонья, повернулся и пошел обратно в аул, в свою старую, привычную жизнь. Его лицо, только что такое нежное и печальное, стало вдруг сосредоточенным и отстраненным, каменным. По пути он встретил приятелей, уже собиравшихся играть в нарды на завалинке соседского дома.
«Мурад, эй! Вечером на матч собираемся, школа против нашего квартала. Будешь? Без тебя проиграем!» — крикнул один из них, весело и беспечно.
Мурад остановился, и на его лице появилась обычная, непринужденная, чуть ленивая улыбка, которую Зухра в нем никогда не видела.
«Приду», — просто кивнул он. И в этот самый момент в кармане его поношенных джинсов тихо и беспомощно вибрировал телефон, на который только что пришло первое, полное тоски, любви и надежды сообщение от Зухры: «Доехала до перевала. Скучаю уже безмерно… Жду твоего звонка». Он просто потрогал карман, но даже не достал телефон, не взглянул на экран, а лишь глубже убрал его, словно это был не обжигающий крик души, а назойливая рекламная рассылка.
Часть 6: Глухое молчание осени
Москва встретила Зухру не просто серым, промозглым небом и оглушительным, безучастным гулом машин. Она обрушилась на нее всей своей чудовищной, давящей массой — тесная, до боли знакомая хрущевка с обоями в мелкий, тоскливый цветочек, вечные, как будто записанные на пластинку, упреки матери по поводу неразобранной сумки или разбросанных вещей, и строгий, расписанный по минутам, как график поездов, распорядок дня. Все это давило на нее, как тяжелый, душный колпак, снова надетый на голову после двух месяцев вольного, горного воздуха.
Но первые два дня она еще парила на крыльях воспоминаний, живя в каком-то другом, параллельном измерении. Запах бабушкиного дома — смесь дыма, свежего хлеба и сушеных трав, вкус крепкого горного чая с чабрецом, тепло шершавых, но таких надежных рук Мурада — все это было так живо и ярко в ее памяти, что почти полностью затмевало унылую реальность. Она жила в состоянии сладкой, почти болезненной эйфории, постоянно нащупывая пальцами прохладный, уже ставший родным металл браслета на руке и то и дело, почти машинально, проверяя телефон. Она боялась пропустить его звонок, откладывала его с заряженным до предела аккумулятором на ночь у изголовья, прямо под подушку, как самый дорогой талисман.
Прошел день. Два. Ее телефон молчал. «В горах плохой интернет, — убеждала она себя, заходя в приложение WhatsApp и видя статус «В сети» несколько часов назад. — Он же сам говорил, что связь не везде ловит, что нужно подняться на определенный холм». Она вспоминала, как у родника он иногда долго искал сеть, ходя по кругу с поднятым вверх телефоном.
Прошло пять дней. Неделя. Тишина в телефоне из простого недоразумения стала оглушительной, зловещей, она давила на барабанные перепонки, не давая уснуть по ночам. Гордость, воспитанная годами жизни в конкурентной школьной среде, не позволяла ей написать первой. Ведь он так уверенно, так твердо обещал! «Я буду писать тебе каждый день». Эти слова теперь звенели в ушах не как клятва, а как горькая, жестокая насмешка. Она начинала придумывать новые, все более нелепые оправдания: «Он много работает, у него руки в мазуте, некогда отвлечься», «Может, телефон все-таки сломал? Уронил в ручей? Но тогда бы он нашел способ, написал с чужого…»
Тоска и сомнения, сначала легкие, как утренний туман, стали ее верными, неотступными спутниками. Она залезала в их скудную, стыдливую переписку в мессенджере — всего несколько безличных, коротких сообщений за все лето: «Где ты?», «Жду у родника», «Иду». И подолгу, до головной боли, пересматривала единственное совместное селфи, сделанное Аидой у того самого родника. На нем он улыбался чуть свысока, с легкой, снисходительной нежностью, а она смотрела на него влюбленными, полными безграничного обожания и наивной веры глазами. Ее собственная комната, заставленная учебниками, пособиями по ЕГЭ и милыми мягкими игрушками, вдруг стала казаться ей тесной клеткой, тюрьмой, из которой она сама себя выпустила на волю, и теперь ее заточение стало еще невыносимее. Она снова и снова надевала тот самый браслет и не снимала его ни на секунду, как последний, ни на что не годный, но единственный талисман, связывающий ее с той, исчезнувшей, как мираж, летней сказкой.
Начался одиннадцатый класс, последний и самый важный. Бесконечная, изматывающая подготовка к ЕГЭ, репетиторы по русскому и обществознанию, пробники, нагоняющие панику. Она пыталась с головой уйти в учебу, в зубрежку дат и правил, чтобы заглушить нарастающую, как снежный ком, боль и тревогу, заполнить пустоту, которую оставило после себя его молчание. Но на уроках ее мысли упрямо витали далеко в горах, она ловила себя на том, что вместо конспекта параграфа о гражданском праве выводила на полях тетради его имя. Учителя делали замечания, все более суровые: «Ибрагимова, вы с нами? Вы в облаках летаете, а экзамены на носу!». Она стала рассеянной, замкнутой, ушла в себя, как улитка в раковину.
Отец, человек строгих, незыблемых правил и четких, как чертеж, планов, заметил ее подавленность за вечерним чаем.
«Что это ты вся в себя ушла? Словно тень по комнате бродишь, — сказал он, откладывая газету. — Лето отдохнула, в горном воздухе надышалась, теперь за учебу надо браться, а не хандрить. ЕГЭ на носу, это твое будущее, Зухра».
Мать смотрела на нее с прищуром, с молчаливым, тяжелым подозрением, но пока ничего не говорила, будто выжидая.
Одиночество стало абсолютным, тотальным. Она не могла ни с кем поделиться своими переживаниями. Подруги за лето переключились на новые тренды, сплетни о звездах и обсуждение парней из параллельного класса, они бы просто не поняли эту «пасторальную», «деревенскую» историю про горного пастуха. Она осталась наедине со своей болью, своим страхом, своими разрушающимися надеждами и своим растущим, леденящим душу ужасом.
Прошло почти полтора месяца. У нее сбился цикл, но она списала это на стресс от переезда, резкой смены климата и бешеного ритма интенсивной учебы. По утрам ее стало слегка, но неприятно подташнивать, но она не придавала этому значения, греша на не слишком свежие школьные завтраки. Спала она плохо, просыпаясь по ночам от тяжелых, обрывочных снов, в которых он то звал ее, то отворачивался и уходил.
Роковым стал урок химии. Кабинет был насквозь пропитан едким, кислым запахом реактивов, а учительница, женщина с острым, пронзительным голосом, ставила опыт с нашатырным спиртом. Резкий, бьющий в нос, до слез запах аммиака пополз по классу, заполняя собой все пространство.
Зухра вдруг почувствовала, как у нее закружилась голова, а в висках застучало. Перед глазами поплыли мутные, зеленые круги, а в горле встал кислый, неприятный ком, подкативший с неудержимой силой. Мир поплыл, звуки стали отдаленными, как из-под толщи воды. Ее резко, без всяких предвестников, не дав даже опомниться, вырвало прямо на новенький, только что купленный учебник, открытый на разноцветной таблице Менделеева.
В классе на секунду воцарилась оглушительная, шоковая тишина, а затем поднялся гвалт — одноклассники вскочили с мест, кто-то ахал, кто-то засмеялся, кто-то звал учителя. Учительница в панике бросилась к ней, крича, чтобы кто-то немедленно вызвал медсестру.
А Зухра, сидя бледная, как полотно, на стуле в пустом, холодном школьном коридоре, с леденящим душу, пронзительным ужасом, словно вспышкой молнии, складывала в голове разрозненные куски пазла. Задержка. Утренняя, до этого казавшаяся ерундой, тошнота. Обострившееся до болезненности обоняние, из-за которого она на прошлой неделе не могла зайти в школьную столовую. Странная, ватная, постоянная слабость, которую она приписывала недосыпу. Мысль, которую она отгоняла все это время, которую боялась даже произнести про себя, наконец обрела четкую, неумолимую, чудовищную форму и ударила в самую сердцевину ее сознания.
Школьная медсестра, полная, немолодая женщина с усталыми, все видавшими глазами, померила ей давление и смотрела на нее не как на больного ребенка, а внимательным, изучающим, все понимающим взглядом опытного диагноста. Пока вокруг суетилась перепуганная учительница и бегал завуч, она наклонилась к Зухре и тихо, почти шепотом, так, чтобы не слышали другие, сказала: «Девочка моя, тебе, понимаешь ли, не к школьному врачу надо. Тебе к гинекологу сходить не мешало бы. Понимаешь, о чем я?»
От этих негромких, произнесенных будто бы между делом слов, у Зухры по спине побежали ледяные, колючие мурашки. Она все поняла. Окончательно и бесповоротно. И весь ее прежний, такой надежный и предсказуемый мир, мир учебников и планов, с оглушительным, как обвал в горах, грохотом рухнул, погребая под обломками ее прежнюю жизнь.