Найти в Дзене

Мы вас прописали у себя, а вы через месяц подали на нас в суд для вселения?! – прошипела невестка свекрови

Тамара Игоревна плакала. Плакала она всегда показательно, с артистичным надломом в голосе, достойным актрисы на бенефисе в захолустном театре. Слезы у нее были на удивление крупные, чистые, и катились они по ухоженным щекам, не портя дорогой тональный крем цвета «утренней зари над Провансом». Она примостилась на краешке нашего нового дивана – серого, велюрового, цвета грозового неба. Мы с Костей выбирали его три месяца, мотаясь по мебельным центрам, как пара сумасшедших, и вот теперь его обивку увлажняли чужие слезы. В руке она сжимала кружевной платочек, который тоже был частью образа – белоснежный, с монограммой, пахнущий лавандой и тщательно разыгранной безысходностью. – Оленька, Костенька, деточки мои… Ну на полгодика всего. Всего-то шесть месяцев, что это за срок? Я же не прошу навечно, Боже упаси! Голос ее срывался на той высокой, дребезжащей ноте, от которой у меня самой сводило зубы – нота профессиональной попрошайки у церковной паперти. – Мне только с документами разобраться,

Тамара Игоревна плакала. Плакала она всегда показательно, с артистичным надломом в голосе, достойным актрисы на бенефисе в захолустном театре. Слезы у нее были на удивление крупные, чистые, и катились они по ухоженным щекам, не портя дорогой тональный крем цвета «утренней зари над Провансом».

Она примостилась на краешке нашего нового дивана – серого, велюрового, цвета грозового неба. Мы с Костей выбирали его три месяца, мотаясь по мебельным центрам, как пара сумасшедших, и вот теперь его обивку увлажняли чужие слезы. В руке она сжимала кружевной платочек, который тоже был частью образа – белоснежный, с монограммой, пахнущий лавандой и тщательно разыгранной безысходностью.

Оленька, Костенька, деточки мои… Ну на полгодика всего. Всего-то шесть месяцев, что это за срок? Я же не прошу навечно, Боже упаси!

Голос ее срывался на той высокой, дребезжащей ноте, от которой у меня самой сводило зубы – нота профессиональной попрошайки у церковной паперти.

Мне только с документами разобраться, с этой пенсией проклятой, с поликлиникой. А то ведь я как… как листок на ветру. Никуда не приписана, нигде не нужна.

Мы с Костей переглянулись. Наша двухкомнатная ипотечная нора в спальном районе, еще пахнущая свежей краской и невыплаченными кредитами, казалась нам дворцом. Каждый метр здесь был полит нашим потом, каждая розетка – предмет ожесточенных споров и последующих нежных примирений.

Это было наше гнездо, наша крепость, наше первое настоящее «мы».

Костя, мой тридцатилетний муж с вечно виноватыми глазами и сердцем, которое было слишком велико для его грудной клетки, уже поплыл. Я видела это по тому, как размягчился его подбородок, как он начал сочувственно кивать в такт ее всхлипам. Его мать умела играть на его нервах, как на арфе, извлекая мелодии сыновнего долга и вселенской жалости.

Мам, ну что ты плачешь? Конечно, мы поможем. Оля, ну правда, что такого? – он повернулся ко мне.

В его взгляде была та самая мольба, против которой у меня почти не было оружия. Мольба, которая говорила: «Пожалуйста, давай не будем сейчас плохими, давай будем хорошими, великодушными людьми, даже если это нам чертовски неудобно».

Я смотрела на аккуратно подведенные глаза свекрови, в которых сейчас стояли эти идеально откалиброванные слезы. Что-то во мне скреблось, какой-то маленький, противный зверек недоверия. Но как откажешь женщине, которая так трогательно описывала свое одиночество, продав свою «однушку» в Загорске, чтобы «помочь молодым»?

Помощь эта, правда, пока выразилась в подаренном на новоселье чайном сервизе «Мадонна», который пылился в коробке на антресолях.

Хорошо, Тамара Игоревна, – выдавила я, чувствуя себя предательницей собственного дома. – Только… точно на полгода?

Она тут же просияла, слезы высохли, будто их и не было. Лицо ее снова стало гладким, фарфоровым, как у дорогой коллекционной куклы. Она подскочила, расцеловала нас обоих, оставив на моей щеке липкий след помады и тот самый удушливый запах лаванды.

Когда она удалилась в отведенную ей комнату, я подошла к окну. Вечерний свет заливал нашу маленькую кухню, и на мгновение я снова почувствовала себя дома. Но это было обманчивое чувство.

Я вспомнила, как мы с мамой в очередной раз переезжали. Мне было лет десять, и мы тащили клетчатые баулы на пятый этаж без лифта в очередную съемную однушку с продавленным диваном. Мама, остановившись на лестничной площадке, чтобы перевести дух, сказала: «Оленька, запомни, самое страшное – не иметь своего угла. Своего места, откуда тебя никто не может выгнать».

Тогда я, маленькая девочка с косичками, поклялась себе, что у меня такое место будет. Будет обязательно. И вот теперь чужая женщина, с лавандовым запахом и дистиллированными слезами, пыталась отнять у меня не просто бетонные стены. Она пыталась отнять мою детскую клятву.

Месяц прошел в какой-то сахарной коме. Тамара Игоревна оказалась идеальной соседкой, настолько идеальной, что это вызывало подозрение. Она вставала раньше всех, и по квартире начинал плыть умопомрачительный запах сырников или блинчиков с творогом.

Она натирала до блеска плитку в ванной, которую я ненавидела мыть, и даже научилась пользоваться нашей новой кофемашиной. По выходным она подавала нам с Костей утренний капучино прямо в постель, входя в спальню с неизменной кроткой улыбкой.

Она была тиха, незаметна. Часами сидела в своей комнате – бывшей нашей гостевой, которую мы мечтали переделать в кабинет для моей удаленной работы, – и читала журналы о садоводстве. Я даже начала чувствовать уколы совести за свое первоначальное недоверие.

Один из вечеров того месяца запомнился мне особенно отчетливо. Мы сидели в гостиной, Костя разбирал какие-то рабочие бумаги, а я пыталась читать. Тамара Игоревна, присев на краешек кресла, вдруг начала вспоминать.

А помнишь, Костенька, как ты в пять лет решил стать космонавтом? Сделал себе шлем из картонной коробки и отказывался его снимать даже за едой, – она тихо засмеялась, и Костя улыбнулся в ответ той самой детской, беззащитной улыбкой, которую я так любила.

Она рассказывала одну историю за другой: про разбитое колено, про первую двойку, про смешного щенка, которого он притащил домой. Это был их мир, сотканный из общих воспоминаний, уютный и закрытый для посторонних. Я сидела рядом, на нашем сером диване, и чувствовала себя лишней.

Я была зрителем в чужом театре, гостем на празднике, куда меня не приглашали. И в какой-то момент я поймала ее взгляд поверх головы Кости. Она смотрела прямо на меня, и в ее глазах не было тепла. Там была едва заметная, оценивающая усмешка, будто она проверяла, насколько я расслабилась, насколько потеряла бдительность.

Меня что-то настораживало. Например, ее телефонные разговоры. Она уходила на балкон, плотно прикрывала за собой стеклянную дверь и говорила вполголоса, почти шепотом. Если я случайно проходила мимо, она тут же обрывала разговор и начинала громко восхищаться видом из нашего окна на соседнюю панельку.

Однажды вечером она задремала в кресле. Ее телефон, лежавший на подлокотнике, завибрировал от пришедшего сообщения. Экран загорелся, и я увидела превью: фотография какой-то квитанции и подпись от абонента «Юрист»: «Тамара Игоревна, вот последняя. Собирайте все в одну папку».

Сердце ухнуло куда-то вниз. Я замерла, боясь дышать. Она что-то собирала. Она общалась с юристом. Мой внутренний зверек недоверия перестал скрестись и зарычал во весь голос.

А потом, ровно через тридцать два дня после ее прописки, все рухнуло. Костя пришел с работы не просто уставший – он был серый. Будто из него выпустили весь воздух, всю кровь, оставив только тонкую, пергаментную оболочку.

Он молча прошел на кухню, сел на табуретку и уронил голову на руки.

Кость, что случилось? На работе проблемы? – я подошла, обняла его за плечи. Его пиджак пах улицей, тревогой и чем-то еще, незнакомым и страшным.

Он поднял на меня глаза – пустые, выцветшие. В руке он сжимал казенного вида конверт с гербовой печатью.

Меня в суд вызывают, – сказал он глухо, будто говорил из-под воды. – Мама… она подала иск. О вселении как члена семьи с правом пожизненного проживания.

Привычный мир не рухнул с грохотом. Он просто тихо треснул, как чашка с горячим чаем, и по этой трещине в мою жизнь начал сочиться ледяной, могильный сквозняк. Слова Кости не укладывались в голове, они отскакивали от сознания, как резиновые мячики.

Что? – переспросила я, хотя все прекрасно расслышала. – Какой суд? Какое вселение? Она же… она же прописана временно.

Видимо, нет, – Костя протянул мне конверт. Пальцы не слушались, я кое-как разорвала плотную бумагу. Внутри, на бланке с водяными знаками, черным по белому было напечатано то, что казалось невозможным. Исковое заявление. Тамара Игоревна против нас. Против своего сына и невестки.

В этот момент дверь кухни тихонько приоткрылась, и в щель просунулась ее аккуратная, седовласая голова. На лице ее играла все та же ангельская, кроткая улыбка.

Деточки, ужинать будете? Я сегодня ваш любимый плов приготовила.

Я смотрела на эту женщину, предлагавшую нам плов, и видела перед собой не заботливую мать, а хитрого, безжалостного врага. Врага, который месяц усыплял нашу бдительность своей кулинарией и идеальной чистотой.

Как вы могли? – выдохнула я. Голос был чужой, сиплый.

Костя вскочил с табуретки. Его лицо из серого стало багровым, пятнами.

Мама, ты что творишь?! Как ты могла?!

Тамара Игоревна вошла на кухню, спокойно, с достоинством. Она окинула нас взглядом – не виноватым, не испуганным, а каким-то… оценивающим. И в этом взгляде больше не было ни капли ангельской кротости. Там был холодный, трезвый расчет хирурга, рассматривающего операционное поле.

А что я такого делаю? Я защищаю свои права, – сказала она ровным, металлическим голосом, от которого у меня по спине побежали мурашки. – Я одинокая женщина предпенсионного возраста. Свою квартиру я продала, деньги отдала вам…

Какие деньги?! – взвился Костя. – Ты подарила нам сервиз! Сервиз, мама! За пять тысяч рублей!

Это неважно, – отрезала она, и ее тон не допускал возражений. – Я вложилась в ваше семейное гнездо. Вела с вами общее хозяйство. Я член вашей семьи. И я имею право здесь жить. По закону.

Она произнесла это «по закону» с таким железобетонным нажимом, что стало ясно – это не спонтанное решение. Это был продуманный, выверенный план. Каждая деталь, каждый ее шаг за этот месяц – все было частью этого плана. Сырники, уборка, тихие вечера – все это было для суда. Сбор доказательной базы.

Припомнились чеки из продуктовых магазинов, которые она всегда демонстративно оставляла на кухонном столе, прежде чем выбросить. Ее просьбы сфотографировать ее на фоне наших новых штор. Ее жалобы соседке на лестничной клетке, что «детям-то тяжело с ипотекой, помогаю, чем могу». Все это складывалось в чудовищную картину.

Я бросилась в ее комнату. Никаких улик на тумбочке, конечно, не было. Она была слишком умна для этого. Но я знала, что они есть. Я вернулась на кухню.

Костя стоял, прислонившись к стене, и смотрел на мать так, будто видел ее впервые в жизни. А она смотрела на него. И в ее взгляде не было любви. Была только холодная, ледяная правота человека, уверенного в своей безнаказанности.

Я не хотела доводить до суда, Костенька, – снова заговорила она, и в голосе появились знакомые слезливые нотки. – Я думала, мы договоримся по-хорошему. Я ведь немного прошу – свой угол на старости лет. Вы же моя единственная семья.

«Семья», – это слово ударило меня, как пощечина. Семья не втыкает нож в спину. Семья не отбирает у детей единственное жилье, за которое им платить еще двадцать лет.

Вечером, когда она, как ни в чем не бывало, ушла к себе, мы с Костей остались наедине с этой катастрофой. Он сидел на диване, обхватив голову руками, и раскачивался из стороны в сторону, как больной ребенок.

Я идиот. Оля, прости меня, я такой идиот, – шептал он. – Я должен был ее раскусить. Я же… я же ее знаю.

Что ты знаешь, Костя? – спросила я тихо, садясь не рядом с ним, а в кресло напротив.

И он рассказал. Рассказал то, о чем молчал все эти годы. О том, как его мать всегда умела добиваться своего любыми способами, идя по головам. Как она судилась с соседями по даче из-за полуметра земли и выиграла, подделав подписи на плане.

Он рассказал, как она выжила из коммуналки другую семью, устраивая им ежедневный террор: то проводку обрежет, то сахар в бензобак их старенького «москвича» насыплет. Как после развода с отцом отсудила у него все, до последней вилки, оставив его практически ни с чем.

Он говорил, а я слушала и понимала, что вышла замуж за человека, которого совсем не знала. Вернее, я не знала ту часть его жизни, которая была отравлена этой женщиной. Он всегда старался оградить меня от нее, их общение было редким и формальным. А теперь она пришла в наш дом и принесла с собой весь этот яд из прошлого.

Почему ты мне не рассказал раньше? Почему молчал?

Стыдно было, – прошептал он, не поднимая головы. – Я думал, она изменилась. Думал, возраст, болезни ее смягчили. Я хотел верить, что у меня… нормальная мать.

Ночью мы не спали. Мы лежали в одной кровати, но казалось, что каждый из нас – на своем берегу замерзшей реки, и лед слишком тонок, чтобы сделать шаг навстречу. За стеной, в нашей будущей детской, которую мы так и не успели обустроить, мирно спал враг. Враг с ангельским лицом и безупречным маникюром.

На следующий день мы поехали к адвокату. Адвокат, мужчина по фамилии Гинзбург, был похож на старого, усталого филина. Он сидел за массивным дубовым столом, заваленным папками, и слушал нас, близоруко щурясь из-под очков в роговой оправе.

Он долго изучал исковое заявление, цокал языком, качал головой.

Да-а-а, случай классический, как из учебника, – протянул он, снимая очки и протирая их замшевой тряпочкой. – Мама ваша, молодой человек, подготовилась основательно. Предпенсионный возраст, другого жилья в собственности нет, факт вселения и ведения общего хозяйства имеется. Прописка, хоть и временная, – это тоже козырь в ее руках.

Он сделал паузу, давая нам осознать всю глубину проблемы.

Судьи у нас, знаете ли, женщин в возрасте жалеют. Она придет, заплачет, расскажет, как последнее вам отдала, а вы, неблагодарные, ее на улицу.

Но это же обман! – воскликнула я. – Она нас обманула! Она просилась на полгода!

Гинзбург тяжело вздохнул.

«Просилась» – это к делу не пришьешь, голубушка. У вас есть письменный договор, где указан срок ее проживания? Нет. Есть только ее слова и ваша доверчивость. А у нее – чеки, фотографии, свидетели, которых она, не сомневаюсь, уже нашла. Какая-нибудь сердобольная соседка, которой она жаловалась, как ее, бедную, дети на улицу выгнать хотят.

Надежда, которая еще теплилась во мне, начала угасать. Адвокат рисовал нам безрадостную картину. Шансы пятьдесят на пятьдесят. А то и меньше. Решение суда в таких делах часто зависит от настроения судьи и от того, кто окажется более убедительным в роли жертвы.

Что же нам делать? – спросил Костя. Его голос дрожал.

Бороться, – сказал Гинзбург, и его глаза за стеклами очков блеснули. – Нужно доказать, что ее вселение не носило постоянного характера. Что у нее есть иные источники дохода или другое место для проживания, о котором она умалчивает. Нужно искать. Копать. Любая мелочь может помочь. Где она жила до этого? Где прописана была? Есть ли у нее другие родственники?

Мы вышли из его конторы опустошенные. Борьба. Это означало войну. Войну с матерью моего мужа. Войну в нашем собственном доме, где каждый день нам придется сталкиваться с ней лицом к лицу.

Жизнь превратилась в ад. Тамара Игоревна вела себя так, будто ничего не произошло. Она по-прежнему готовила, убирала, улыбалась нам. Но теперь в этой улыбке сквозил триумф. Она ходила по нашей квартире хозяйкой, придирчиво осматривая углы, будто уже прикидывала, где поставит свою герань.

Мы перестали с ней разговаривать. Ели в разное время. Старались не пересекаться. Но в замкнутом пространстве двухкомнатной квартиры это было невозможно. Атмосфера была наэлектризована до предела.

Костя замкнулся в себе. Он перестал спать, похудел, под глазами залегли темные круги. Чувство вины съедало его изнутри. Он понимал, что это он впустил волка в овчарню. Наша близость, наша нежность – все исчезло, смытое этой грязной, липкой историей.

А я начала свое расследование. Я чувствовала себя героиней дешевого детектива. Я звонила дальним родственникам Кости, с которыми мы почти не общались. Большинство из них отмахивались, не желая лезть в семейные разборки. Но однажды мне повезло.

Мне ответила двоюродная тетка Кости из Саратова, сестра его отца. Женщина она была резкая, прямолинейная.

Тамарка? Судится с вами? А я не удивлена, – проскрипела она в трубку. – Эта своего не упустит. Она же после развода с моим братом у него все оттяпала. А потом знаешь, что сделала?

Она помолчала, будто собираясь с духом.

Он когда заболел тяжело, рак у него нашли, она его в государственный дом престарелых сдала. А квартиру его продала. Сказала, на лечение деньги нужны. Только он этих денег так и не увидел. Умер там, один, как собака.

Пока я слушала, у меня занемели кончики пальцев, будто я долго держала в руках что-то очень холодное. Это была не та женщина, которую я знала. Это был монстр.

А вы не знаете… у нее нет другого жилья? Может, она что-то купила на те деньги?

Кто ж ее знает, – хмыкнула тетка. – Она хитрая, как лиса. Могла на кого-нибудь оформить. У нее сестра есть младшая, Вероника, в Твери живет. Они не особо общаются, но кто знает. Попробуй с ней связаться.

Вероника. Это была зацепка. Слабая, почти призрачная, но единственная. Я нашла ее номер через социальные сети. Долго смотрела на него, не решаясь позвонить. А потом набрала.

Вероника, младшая сестра Тамары, оказалась ее полной противоположностью. Голос у нее был тихий, неуверенный. Она долго молчала, выслушав меня, а потом тяжело вздохнула.

Я знала, что этим кончится, – сказала она. – Я ее предупреждала. Тамара всегда была такой… одержимой. Деньгами, недвижимостью. Она считает, что ей все должны.

Она рассказала, что Тамара действительно продала квартиру бывшего мужа. Часть денег она потратила, а на оставшуюся сумму купила крохотную студию в новостройке на окраине Твери. Оформила ее на Веронику.

Она попросила меня, сказала, так надо для каких-то там налогов. Я дура, согласилась, – голос Вероники дрожал. – Она приезжала пару раз, говорила, что это ее «заначка на черный день». А потом перестала звонить. Оля, я не хочу в этом участвовать. Я готова подтвердить в суде, что квартира ее. Мне не нужно чужого.

У меня в руках была бомба. Доказательство, которое могло разрушить всю ее идеально выстроенную легенду о бедной, бездомной женщине. Я положила трубку, и у меня впервые за долгое время появилась надежда.

В тот вечер я все рассказала Косте. Он слушал молча, глядя в одну точку. Когда я закончила, он долго сидел, не двигаясь. Потом поднял на меня глаза, и я увидела в них нечто новое. Не только вину и отчаяние, но и холодную, тихую ярость.

Значит, так, – сказал он твердо. – Хватит. Завтра же я иду к ней. И ставлю ультиматум. Либо она забирает свой иск и убирается из нашей жизни, либо эта история с квартирой в Твери станет достоянием суда. И не только суда.

На следующий день, когда Тамара Игоревна вернулась из магазина с пакетами, полными продуктов для нашего ужина, Костя ждал ее в коридоре. Я стояла в дверях кухни, боясь дышать.

Мама, нам нужно поговорить, – сказал он таким тоном, каким никогда с ней не говорил. Ледяным и чужим.

Она удивленно вскинула брови.

Конечно, сынок. Что-то случилось?

Случилось. Я все знаю. Про квартиру отца. Про студию в Твери, оформленную на тетю Веру.

Лицо Тамары Игоревны на мгновение окаменело. Ангельская маска треснула, и из-под нее проглянуло что-то хищное, злое. Но она тут же взяла себя в руки.

Что за глупости? Какая студия? Вероника, видимо, совсем из ума выжила.

Хватит лгать, – отрезал Костя. – Я не знаю, зачем ты все это затеяла. Но это конец.

Она не испугалась. Она усмехнулась. Это была страшная, кривая усмешка.

Ах, вот как. Нашел, чем меня пугать. Студией? Да забирайте. Подавитесь. Только знай, Костенька, что отца твоего сгубила не болезнь, а его мягкотелость. Такая же, как у тебя.

Она сделала шаг к нему, глядя ему прямо в глаза, и ее голос стал тихим, ядовитым шипением.

Ты – его точная копия. Такой же слюнтяй, который вечно пытается быть для всех хорошим. И закончишь так же. Один, никому не нужный. Потому что твоя женушка выкинет тебя, как только ты перестанешь быть ей удобен. А я посмотрю.

Костя стоял бледный как полотно, но не отводил взгляда. Я видела, как дрожат его руки, сжатые в кулаки.

У тебя есть двадцать четыре часа, чтобы забрать заявление из суда и съехать, – повторил он, чеканя каждое слово. – Иначе тетя Вера даст показания. И я обещаю, я сделаю все, чтобы ты ответила не только за мошенничество с квартирой, но и за то, что сделала с отцом.

Он говорил, и я видела перед собой не моего мягкого, уступчивого мужа, а совершенно другого человека. Человека, у которого отняли все, кроме гнева.

Тамара Игоревна молчала. Она смотрела на сына, и в ее глазах плескалась неприкрытая ненависть. Она поняла, что проиграла. Ее идеальный план рухнул.

Ты пожалеешь об этом, Костя, – прошипела она. – Ты предаешь родную мать.

Это ты предала всех, кто тебя любил, – ответил он. – У тебя двадцать четыре часа.

Он развернулся и ушел в комнату, плотно закрыв за собой дверь. А я осталась стоять в коридоре, глядя на эту сломленную, но не раскаявшуюся женщину. В ней не было ни капли сожаления. Только злоба и досада от сорвавшейся аферы.

Она уехала на следующее утро. Молча, не прощаясь. Собрала свои вещи в два больших чемодана, вызвала такси. Когда она проходила мимо меня в коридоре, она даже не посмотрела в мою сторону.

Только когда машина тронулась, я увидела в окне ее лицо – искаженное гримасой ярости.

Квартира опустела. Запах лаванды и лицемерия постепенно выветривался, уступая место нашему прежнему запаху – запаху кофе, краски и надежд. Но ничего не было как прежде.

Мы выиграли войну, но поле битвы – наша семья – лежало в руинах. Мы с Костей почти не разговаривали. Он пытался. Пытался извиняться, говорил, что все исправит, что мы все забудем. Но я смотрела на него и понимала, что не могу.

Ее убила его мать, а он сам распахнул перед ней дверь.

Однажды вечером мы сидели на кухне. Той самой кухне, где все началось. За окном шел дождь, смывая с города пыль и грязь. Тишина в квартире была густой и тяжелой.

Оль, я… я не знаю, что еще сказать, – начал он. – Я готов на все, чтобы ты меня простила.

Я посмотрела на него. На его уставшее, измученное лицо. И мне было его жаль. Но жалость – это просто остывший пепел любви.

Кость, дело не в прощении… – сказала я тихо, подбирая слова. – Просто… когда я теперь на тебя смотрю, я вижу ее. За твоей спиной. И я не знаю, как это убрать.

Он потянулся через стол, чтобы взять меня за руку. Я не отдернула свою, но и не сжала его пальцы в ответ. Просто позволила ей лежать в его ладони – холодной, чужой, как камень на дне реки.

Мы спасли квартиру. Но дом был разрушен, и мы оба это знали.

***

ОТ АВТОРА

Вот такая история, после которой остается горькое послевкусие. Иногда, выигрывая битву за квадратные метры, можно проиграть войну за что-то гораздо более важное – за доверие и тепло в собственном доме. И этот холод потом ничем не выгнать.

Если эта история нашла отклик в вашем сердце, поддержите публикацию лайком 👍 – это очень важно для автора и помогает историям находить своих читателей ❤️

Чтобы не пропускать другие жизненные рассказы и оставаться на связи, обязательно присоединяйтесь к каналу, давайте не теряться 📢

Публикую много и каждый день – подписывайтесь, всегда будет что почитать.

А если вас особенно цепляют такие сложные семейные драмы, от всей души советую заглянуть в рубрику "Трудные родственники" – там собраны очень непростые, но честные рассказы.