Осень в этом году была особенно золотой. Я сидел у окна своей мастерской и наблюдал, как ветер играет с последними листьями старого клёна. Казалось, сама природа готовила декорации к моему уходу. Каждый лист, медленно кружась в своём последнем танце, напоминал мне мазки кисти на холсте — такие же несовершенные, но полные смысла.
Меня зовут Виктор Петрович. Мне семьдесят восемь лет, и я художник. Не знаменитый, не богатый — просто художник. Тот, кто всю жизнь пытался поймать ускользающую красоту. Моя мастерская — это бывшая гостиная в коммунальной квартире, где я прожил всю жизнь. На стенах — десятки картин, моих детей, которые так и не нашли своих приёмных родителей.
Дверь скрипнула. Вошла Настя, моя внучка. В её руках блестел новенький смартфон, подарок к двадцатилетию.
— Деда, смотри какая осень! — она протянула мне телефон, листая идеальные, но бездушные снимки. — Можно сделать миллион кадров! Тебе не нужно часами сидеть с этюдником.
Я посмотрел на застывшие изображения. Да, они были технически безупречны. Но в них не было шепота ветра, дрожи света, трепета жизни.
— Фотография — это воспоминание, Настенька. А картина — чувство. Разница между тем, чтобы вспомнить запах яблока, и почувствовать его вкус на языке.
Она пожала плечами, не понимая. Молодость всегда считает, что технологии заменят душу. Её мир был другим — быстрым, цифровым, удобным. Иногда мне казалось, что мы с ней говорим на разных языках, хотя оба по-русски.
После её ухода я подошёл к мольберту. На нём стоял последний, незаконченный этюд. Тот самый клён за окном, который я писал уже сорок лет. Каждую осень — новый взгляд, новое понимание. Но сегодня кисть в моей руке дрожала, краски ложились неровно, расплывались пятнами. Руки больше не слушались. Врачи говорили, что это возраст, что сосуды, что нервы. Но я-то знал — это не болезнь. Это финал. Последний акт спектакля под названием «жизнь».
Внезапно в глазах помутнело. Я едва успел добраться до старого кожаного кресла, подаренного когда-то женой, когда знакомая боль пронзила грудь. Сердце. Старый друг напоминал о себе. Не первый раз, но на этот раз — настойчивее.
— Ничего, — прошептал я, глядя на незаконченную картину. — Дай мне только закончить. Последний раз.
И тут я увидел его. Маленького мальчика лет семи, который когда-то был мной. Он стоял с коробкой «Ленинградских» красок, подаренной отцом на восьмой день рождения, и с восторгом смотрел на первый в жизни этюд — кривую яблоню во дворе.
— Получилось? — спросил он меня, и в его глазах горели звёзды надежды.
— Нет, — честно ответил я. — Но ты старался. И это главное.
Потом появился юноша — дерзкий, голодный, с горящими глазами. С потрёпанной папкой рисунков под мышкой он штурмовал художественное училище, уверенный, что мир ждёт его шедевров.
— Я стану великим! — говорил он, сжимая кулаки. — Как Репин! Как Айвазовский!
— Станешь просто художником, — поправил я. — И это честнее. Великих — единицы. А хороших художников — много. И в этом нет ничего плохого.
Затем возник мужчина средних лет. Усталый, разочарованный, с сединой у висков. Картины не продавались, семья требовала стабильности, друзья советовали «заняться чем-то серьёзным».
— Может, бросить? — спрашивал он, с тоской глядя на палитру. — Найти нормальную работу...
— Не смей, — твёрдо ответил я. — Если бросишь сейчас — предашь того мальчика с красками. А некоторые предательства не прощаются.
Они стояли вокруг — все мои «я» разных лет. Дети одного отца, но такие разные. И я понял: умирать не страшно. Страшно — не успеть сказать что-то важное. Не дописать главную картину.
Собрав последние силы, я поднялся с кресла и подошёл к мольберту. Взял кисть — старую, верную, с обгрызенной ручкой. И начал писать. Но уже не клён за окном — свою жизнь. Всех нас — мальчика, юношу, мужчину, старика. Вместе, держащихся за руки под золотым осенним небом. На фоне того самого клёна, что видел всю нашу жизнь.
И случилось чудо. Краски смешивались сами, рука больше не дрожала. Я чувствовал, как жизнь возвращается ко мне — но уже чтобы навсегда уйти. Каждый мазок был воспоминанием. Синий — цвет глаз моей жены, которую я потерял десять лет назад. Жёлтый — цвет счастья, когда родилась дочь. Красный — цвет страсти к искусству, что никогда не угасала. Зелёный — цвет надежды, что не оставляла меня даже в самые тёмные времена.
Когда я поставил последний мазок — маленькую белую точку в глазах мальчика, блик надежды — солнце как раз коснулось горизонта. Последний луч света упал на картину, и она вдруг ожила. Мы все улыбались там — счастливые, цельные, нашедшие друг друга.
— Получилось? — снова спросил мальчик, и в его голосе не было тревоги, только спокойствие.
— Да, — ответил я. — На этот раз получилось.
Настя нашла меня утром. В кресле, с кистью в руках, с улыбкой на лице. На мольберте стояла картина, которую она не могла объяснить, но которая заставила её плакать.
— Как будто все вы сразу, деда, — шептала она, гладя холст. — И мальчик, и взрослый, и старик... Все вместе.
А за окном с клёна медленно падал последний лист. Тот самый, что я не успел дописать. Но я уже не видел этого. Я остался там — на картине, где наконец-то всё получилось. Где все мы были вместе. Где искусство победило время.
И в этом был мой главный шедевр. Не идеальный технически, не поражающий воображение размахом. Но настоящий. Как и вся моя жизнь.
Подпишись, если тебе понравился рассказ...
Читайте также: