Приготовления к «прыжку» заняли весь следующий день, и проходили они в почти священной тишине. На сей раз мы собирались не как воины на битву, а как… исследователи, готовящиеся к погружению в марианскую впадину. Или как хирурги, настраивающиеся на операцию на открытом сердце. Воздух в нашем временном доме был густым и тягучим, наполненным запахом сушеных трав Захара и озоном от паяльника Игоря.
Сам Игорь потратил несколько часов, склонившись над своим оборудованием с таким сосредоточенным видом, будто от каждой спайки зависела судьба мира. Он соединил ретранслятор с портативным генератором, создав нечто вроде громоздкого, но надежного «якоря».
— Я не смогу вытащить тебя силой, если ты застрянешь, — объяснял он, проверяя соединения, и его пальцы слегка дрожали. — Это не трос. Но я смогу дать тебе точку опоры. Постоянный сигнал. Если что-то пойдет не так… если ты почувствуешь, что теряешь себя… ты должна будешь ухватиться за него. Как за спасательный круг.
Я кивала, стараясь выглядеть спокойнее и увереннее, чем была на самом деле. Внутри все сжималось в холодный, тревожный комок. Я чувствовала, как моя магия, еще не до конца восстановившаяся после предыдущего испытания, трепетно замирает, словно испуганный зверек, чуя приближение новой, неведомой бури.
Захар, тем временем, занимался моей «экипировкой» с невозмутимой серьезностью деревенского знахаря. Он не давал мне амулеты или зелья силы. Он… наполнял меня. Настоящей, грубой, тактильной жизнью.
— Открывай, — приказал он, поднося к моим губам маленькую, почерневшую от времени деревянную чашу с дымящимся густым настоем. — Это не для силы. Сила твоя — внутри. Это для памяти. Памяти тела. Чтобы оно, там, внизу, не забыло, что значит быть живым. Что значит чувствовать.
Отвар был обжигающе горьким, я едва не подавилась, но за горечью тут же последовала волна тепла, что разлилась по жилам, и я на мгновение перестала чувствовать давящий, уже привычный холод серой зоны. Затем домовой, не церемонясь, заставил меня подержать в руках поочередно несколько предметов. Горячую, только из печки, печеную картофелину, обжигавшую ладони. Горсть ослепительно белого, колкого снега (где он его взял, осталось загадкой для всех). Кусок темно-синего бархата, нежный и ворсистый. И шершавую, потрескавшуюся кору старого дуба.
— Запомни, — ворчал он, следя за моим лицом. — Тепло. Холод. Мягкость. Шероховатость. Это все — жизнь. Настоящая. Пустота этого не имеет. Там не будет ничего. Так что держись за это. Цепляйся.
Фимка, видя всеобщую серьезность и напряжение, не шалил и не болтал. Он подошел ко мне на цыпочках и торжественно, с важным видом, вложил мне в ладонь свой самый главный талисман — небольшой, но удивительно гладкий камушек, переливавшийся всеми цветами радуги.
— Держи, — прошептал он, заглядывая мне в глаза. — Он самый-самый красивый. Он не даст тебе забыть про цвета. Там же, наверное, все серое. А он — нет. — И после этих слов он протянул ко мне свои руки, обнимая за шею. Если раньше мы с Фимкой обнимались часто, по несколько раз на дню, то в последнее время мы позабыли про этот ритуал. Он нежного объятия чертенка в глазах защипало. Мне было страшно, очень. Я боялась, что не вернусь…
Когда солнце начало клониться к закату, окрашивая горизонт в багряные тона, мы вновь пришли к краю площади. На этот раз мы решили подойти вплотную, к самой кромке воронки. Бездна зияла перед нами, беззвучная, бездонная. От нее веяло таким леденящим душу холодом небытия и абсолютным отсутствием всего, что у меня перехватило дыхание и закружилась голова.
Это был не просто страх.
Это был ужас перед абсолютным Ничто.
Игорь установил якорь, и устройство с тихим, успокаивающим гудением начало испускать слабый, но стабильный голубоватый свет, похожий на свет далекой звезды.
— Готова? — он посмотрел на меня, оторвав взгляд от прибора.
Я кивнула, сжав губы, не в силах вымолвить ни слова, боясь, что голос сорвется в истерике или в слезах. Я медленно, как лунатик, села на холодный, идеально ровный край воронки, свесив ноги в абсолютную черноту. Казалось, еще сантиметр — и я сорвусь в это вечное падение. Игорь сел рядом, его плечо стало моей надежной опорой. Он взял мою дрожащую, холодную руку и положил на ладонь маленький, потертый на сгибах металлический предмет. Это был старый, видавший виды армейский компас.
— Мой первый, — тихо сказал он, и его пальцы на мгновение сомкнулись поверх моих. — Всегда, в любой точке мира, указывает на север. На что-то постоянное. Неизменное. Возьми.
Я сжала компас в ладони, чувствуя, как мои ледяные пальцы обжигает не холод металла, а жар того доверия и веры, которые он мне вручал вместе с этой крошечной вещицей.
— Не задерживайся там, смотри, — сказал Захар, стоя у нас за спиной. Он держал свой посох наготове, и я знала, что он в любой момент готов вонзить его в землю, создавая энергетический барьер между мной и бездной. — Три часа. Не больше. Иначе, клянусь бородой предков, я за тобой полезу. Беспорядок тут один раз наводить — и то много. А вытаскивать тебя из чрева пустоты — это уже перебор.
— Ой, всё… — Фимка вновь обнял меня за шею, прижимаясь своей теплой щекой к моей холодной коже. Его маленькое тельце дрожало. — Возвращайся, ладно? А то… а то кто будет смеяться над моими дурацкими шутками? Игорь только хмурится…, — чертёнок заплакал, а я прижала его к себе сильнее, а потом чуть отстранилась и утёрла слёзы, текущие по его лицу.
А после глубоко вздохнула, закрыла глаза и отпустила контроль. Сознание выскользнуло из тела, как выдыхаемый воздух.
Погружение было не стремительным падением, а медленным растворением. Мое сознание, как капля чернил, расплывалось в бескрайнем океане серости. Здесь не было ни верха, ни низа, ни времени, ни пространства. Только однообразный, давящий гул небытия, который пытался вытеснить все мысли, воспоминания, чувства, превратить меня в такую же безликую, апатичную частицу этого вечного, мертвого покоя.
«Тепло…» — усилием воли, сквозь накатывающую апатию, вспомнила я, сжимая в кармане пальто гладкий камень Фимки. И в сплошной серой мгле на мгновение, как вспышка, мелькнул призрачный, радужный отсвет. «Холод… Шероховатость…» Я цеплялась за тактильные воспоминания, данные Захаром, как утопающий за соломинку. Они были моими вехами в этом море Ничто.
Меня несло течением этой пустоты.
И вдруг я начала ощущать нечто иное. Не однородную серость, а… обломки. Искаженные, выцветшие, как старые фотографии, обрывки чужих воспоминаний, плавающие в небытии. Чей-то несбывшийся, обрывающийся смех. Смазанный образ забытого лица. Эхо старой, давно прошедшей, но так и не отпущенной боли. Это было не царство, не обитель.
Это было кладбище.
Гигантское кладбище чувств. Место, куда город, не в силах справиться с коллективным горем, утратами и разочарованиями, столетиями сбрасывал свою эмоциональную боль. Апатия была не пищей для этого места, а результатом, просочившимся из этой гигантской, гниющей помойки.
И тогда я почувствовала его. Не сознание, не личность. А инстинкт. Древний, слепой, как червь, механизм, созданный когда-то, вероятно, с благими намерениями — чтобы поглощать и изолировать невыносимую боль. Но механизм сломался, вышел из-под контроля и начал поглощать все подряд, превратившись в раковую опухоль на теле реальности, пожирающую все живое вокруг.
Я послала ему импульс — не атаку, не вызов, а простой, ясный образ. Образ нашего дома. Тепла от печи. Запаха чая с мятой. Знакомого ворчания Захара. Звонкого смеха Фимки. И… твердого, надежного плеча Игоря рядом. Того самого чувства, что стало для меня якорем крепче любого прибора.
И в ответ пришел не гнев, не ярость. Пришло… недоумение. Словно слепой червь, вечно копошащийся в гнили, впервые ощутил на своей коже луч теплого солнца. Он не понимал, что это. Не мог переварить. Но ему было… интересно.
Жадно, по-детски любопытно.
Внезапно мое сознание резко рвануло в сторону.
Якорь!
Сигнал Игоря слабел, становился прерывистым! Что-то мешало связи, какая-то помеха в самой ткани этой пустоты! Я изо всех сил потянулась к нему мысленно, но бесформенная, тяжелая масса сломанного механизма, привлеченная этой вспышкой «жизни», потянулась ко мне, желая поглотить, добавить в свою бесконечную коллекцию выцветших, мертвых чувств.
Тьма сжимала меня, втягивая вглубь. И тогда я из последних сил, почти теряя сознание, сжала в руке компас. «Север…» — пронеслось в угасающем сознании. «Что-то постоянное…» И в моем разуме, ярче любого сигнала, всплыло его лицо. Не сотрудника департамента. А человека. Смотрящего на меня с тревогой, с верой, с тем самым, что грело сильнее любого заклинания Захара.
Этот образ, чувство стали моим настоящим, нерушимым якорем.
Он рванул меня назад, к краю бездны, сквозь толщу давящей серости, на свет, на холодный ветер реального мира, к голосам, которые звали меня.
Я открыла глаза с хриплым, полным ужаса и облегчения вдохом. Я была на твердой, холодной земле, моя голова тяжело лежала на коленях у Игоря. Он сидел, обхватив мою голову руками, прижимая меня к себе, и его лицо было белым как мел, а в глазах стоял такой страх, что мне стало больно смотреть.
— Ты вернулась, — прошептал он, и в его срывающемся голосе слышалось отчаяние, сменяемое волной облегчения.
Я перевела взгляд и увидела Захара и Фимку, стоящих над нами с одинаковыми, застывшими масками ужаса на абсолютно непохожих лицах.
— Три часа и семнадцать минут, — сдавленно сказал Захар. Его костяшки на руках, сжимавших посох, были белыми. — Еще бы немного… еще бы пара минут… и я бы… — он не договорил, с яростью ткнув посохом в землю, оставляя глубокую вмятину.
Я с трудом оттолкнулась от Игоря и села. Меня трясло мелкой дрожью, каждый мускул горел и ныл, но в глазах, я знала, горел неугасимый, яростный огонь открытия.
— Я знаю, что это, — выдохнула я, глядя на пульсирующую воронку. — И я знаю, как ее остановить. Мы все это время лечили симптомы. Срезали верхушки сорняков. А нужно выкорчевать корень.
Я посмотрела на Игоря, на Захара, на притихшего Фимку.
— Это не монстр. Это рана. Гигантская, гноящаяся рана на теле этого места. И мы можем ее исцелить. Должны.
Ветер завыл на площади, вздымая вихри не просто серой пыли, а чего-то более зловещего — пепла угасших чувств, праха растоптанных надежд. Он бил в лицо, холодный и безжизненный. Воронка, словно раненый, загнанный в угол зверь, почуяла исходящую от нас не атаку, а нечто худшее — лечение. Ее края заходили ходуном, а из самой глубины, с противным, влажным хлюпаньем, поднялось черное, маслянистое щупальце. Оно было слепым, лишенным формы, но целенаправленным. Оно поползло к нам, и там, где оно касалось серого асфальта, оставались шрамы — полосы полного, абсолютного небытия.
—Она знает! — крикнула я, инстинктивно отскакивая назад и чувствуя, как ледяной ужас поднимается по горлу, обжигая его изнутри. Мои ноги стали ватными. — Она не даст нам времени! Она чувствует, что мы хотим сделать!
Игорь был уже на ногах, созданный им якорь гудел, как разгневанный рой шершней, заполняя воздух низкочастотной вибрацией. Он резким, отработанным движением швырнул на землю перед нами три металлических диска. Они с глухим стуком впились в асфальт и тут же вспыхнули треугольником стабилизирующего, холодного синего света, отсекая путь щупальцу. Оно ударилось о невидимый барьер с звуком, похожим на удар по пустотелу, и отпрянуло, шипя от ярости, подобно раскаленному железу, опущенному в воду.
—Захар, периметр! Фимка, свет! — скомандовал Игорь, и его голос, обычно такой сдержанный. В эту секунду он был не влюбленным мужчиной, а капитаном, стоящим на мостике тонущего корабля, и его команды не обсуждались, они были законом.
Захар, не теряя ни секунды, взмахнул своим посохом с такой силой, что воздух засвистел. Он не тыкал им в землю, а водил им по воздуху, как дирижерской палочкой, и за заостренным концом тянулся шлейф из теплых, золотистых, живых искр, тех самых «отголосов дома», что он так бережно копил. Он не строил стену. Он создавал убежище. Маленький, хрупкий островок памяти и тепла в ледяном море всеобщего забвения.
—Короткоухий, давай! Гори, как последняя, самая яркая спичка! — бросил он через плечо.
Фимка, дрожа всем своим маленьким телом от страха, зажмурился так, что всё его личико сморщилось, и сжал свои крошечные кулачки. Из его груди вырвался не крик, а сдавленный, надрывный звук, полный усилия, и он вспыхнул. Но это был не его обычный, веселый и уютный свет. Это было ослепительно-белое сияние, которое резало серость, как луч прожектора в кромешной тьме. Он стал живым маяком, символом неистребимой, чистой, детской радости, которая даже перед лицом абсолютного Ничто не желала гаснуть.
—Тася, веди! — Игорь стоял спиной ко мне, его широкая спина была моим щитом, а его приборы лихорадочно отслеживали энергетические всплески надвигающейся пустоты. — Мы прикроем! Делай то, ради чего мы пришли!
Я, все еще слабая, с телом, ноющим от недавнего погружения, но ведомая адреналином и их безграничной верой, вскочила на ноги. Я не стала погружаться в глубокий транс. Вместо этого я распахнула себя настежь. Моя магия, тонкая и чувствительная, как паутина, рванулась не вглубь воронки, а к тем, кто стоял на площади — к тем, кто уже начал, как хрупкие ростки, пробиваться сквозь асфальт апатии.
Я не напоминала им о боли, о той агонии, что причинила им в прошлый раз. Я искала самые светлые, прочные, золотые нити в их памяти и тянула за них, как за струны, надеясь извлечь чистый, исцеляющий звук.
«Помнишь?» — мой мысленный голос, тихий, но настойчивый, пронесся над площадью, смешиваясь с воем ветра. «Помнишь запах летнего дождя, бьющего в раскаленный асфальт? Первую любовь, от которой щемило в груди и кружилась голова? Холодный, сладкий вкус мороженого, тающего на языке в жаркий день? Глубокий, уютный звук материнского смеха, который был самым безопасным местом на земле?»
Я не вкладывала в них эти чувства.
Я будила их собственные.
Я была лишь ключом, поворачивающимся в заржавевшем замке их душ.
Женщина, поправлявшая прическу, вдруг застыла, а потом ее рука медленно, неуверенно потянулась к собственному горлу, словно ощущая на коже давно забытое, теплое прикосновение ожерелья. Мужчина у фонаря поднял голову и впервые увидел не плоское марево, а одну-единственную, яркую звезду, пронзившую серое небо. Девочка с мячиком разжала свои сведенные пальцы, и серый, безжизненный мячик с глухим стуком упал на землю, а ее ладони, дрожа, потянулись к призрачному, теплому бочку щенка, которого она когда-то так сильно, так беззаветно любила.
Из них, из этих десятков пробуждающихся душ, потекли ручейки. Сначала слабые, едва заметные, как первые капли перед ливнем. Потом все сильнее, увереннее. Ручейки памяти, цвета, настоящих, невыдуманных чувств. Они стекались ко мне, и я, как дирижер, стоящий перед огромным оркестром, направляла этот нарастающий поток. Не в себя, а в якорь Игоря, в синий, стабильный свет, который был нашим общим сердцем.
— Захар, теперь ты! — крикнула я, чувствуя, как энергия, чужая и одновременно своя, переполняет меня, грозя разорвать изнутри. Это была прекрасная, всепобеждающая боль.
Домовой, стоя в центре созданного им убежища, с силой, от которой дрогнула земля, вонзил свой посох в серый асфальт.
— Слушайте свой дом! — прогремел он. — Помните скрип каждой половицы! Тепло печки, согревающее спину! Запах воскресных пирогов! Глубокую, умиротворяющую тишину вечера! Это — ВАШЕ! ВСЕ ЭТО — ВАШЕ! ВЕРНИТЕ ЕГО СЕБЕ!
И город откликнулся.
Не люди.
Сам город.
Из трещин в асфальте, из-под облупившейся штукатурки, из самых глубин фундаментов домов потянулись тонкие, серебристые, как паутина, нити — древняя, немая память места. Они сплетались с бурным потоком человеческих воспоминаний, создавая единую реку жизни.
Воронка взревела. Не от физической боли, а от ярости, от понимания, что ее пища, ее основа ускользает. Она металась, как загнанное в угол, обезумевшее животное, выпуская все новые и новые щупальца липкой, всепоглощающей тьмы. Одно из них просочилось сквозь ослабевший барьер Игоря и рванулось к Фимке.
— Нет! — Захар бросился вперед, подставив под удар свой посох и собственное тело. Щупальце, словно черная гадюка, обвило его, и домовой закричал — не от страха, а от невыносимой, леденящей пустоты, которая пыталась выжечь его душу, выскоблить его суть дочиста.
— Держись, старик!— проревел Игорь, его пальцы летали по настройкам, увеличивая мощность якоря до критической. Синий свет ударил в щупальце с такой силой, что воздух затрещал, и оно на мгновение, с шипением, ослабило свою смертельную хватку.
Этой секунды хватило мне.
Я не думала.
Вся накопленная энергия — воспоминания людей, древняя память города, моя собственная ярость и та любовь, что согревала меня изнутри, — все это вырвалось из меня единым, ослепительным копьем из чистого, белого света. Оно не было направлено против воронки, чтобы разрушить ее. Оно было направлено в нее. Прямо в сердце.
Свет ударил в самый центр бездны.
И наступила тишина. Абсолютная, оглушающая. Даже ветер, секунду назад вывший, стих, затаив дыхание.
Мир замер.
И тогда воронка не взорвалась. Она не схлопнулась с грохотом.
Она... расцвела.
Из ее черной, уродливой сердцевины вырвался фонтан. Но не воды или энергии. Фонтан красок, звуков и запахов самой жизни. Золотистый свет утреннего солнца, алый, яростный всплеск радости, глубокая, умиротворяющая синь легкой грусти, яркая, сочная зелень новой надежды. Он бил в серое, мертвое небо, разрывая его, как гнилое полотно. Краски падали обратно на площадь, на дома, на людей, как очищающий дождь.
Серость не отступала. Она растворялась, смывалась, поглощалась этим всепобеждающим потоком жизни.
Люди на площади оттаивали, глядя на свои руки, на одежду, на лица друг друга, видя краски, слыша биение собственных сердец. И затем по площади, тихо, с одного конца, прокатился первый, немного неуверенный смех. Потом — тихий плач. Потом — возгласы изумления, удивления, возвращения к самим себе.
Я рухнула на колени, полностью истощенная, выпотрошенная до дна. Но прежде чем я успела упасть лицом в теперь уже цветную землю, Игорь был уже рядом.
— Ты сделала это, — прошептал он, и его голос дрожал, он прижал меня к своей груди, и его объятия были крепче и надежнее любого стабилизирующего поля, любого магического барьера.
Мы находились в самом эпицентре рождающегося чуда. Серый город умирал на наших глазах, а на его месте, под теплым, ласковым дождем из красок и воспоминаний, прорастал новый, настоящий, живой и дышащий.
Наша миссия была завершена.
И самым сильным лекарством оказалась не магия и не технология, а простая, вечная, человеческая память о том, что значит — чувствовать.