Найти в Дзене

Нежданный гость

Ох, и вечерок тогда выдался, дорогие мои… Тихий такой, ласковый. Август уже на исходе, дни короче становятся, а ночи - прохладнее, дышат близкой осенью. Днем-то жарко было, а к вечеру свежестью от реки потянуло, такой, что впору и кофту накинуть. Я как раз дела в медпункте заканчивала, журналы заполнила и домой собиралась. И вдруг слышу - калитка скрипнула. Да так жалобно, протяжно, будто котенок заплакал. Я даже ушам своим не поверила. Кто это в такой час? Я прислушалась. Шаги. Медленные, тяжелые, будто человек не идет, а ноги за собой волочит. Идут по тропинке к моему крыльцу. Сердце у меня екнуло, как есть екнуло. Не то чтобы страшно, нет. За сорок лет фельдшерства я ко всему привыкла. Просто… не по себе как-то стало. Платок на плечах поправила, смотрю в окошко. А там, на крыльце, стоит фигура. Мужская. Высокая, сутулая, в каком-то плаще старом, будто с чужого плеча. Лица не разобрать в сумерках. Постоял он так с минуту, не решаясь постучать, словно сил набирался. Я вздохнула, думаю

Ох, и вечерок тогда выдался, дорогие мои… Тихий такой, ласковый. Август уже на исходе, дни короче становятся, а ночи - прохладнее, дышат близкой осенью. Днем-то жарко было, а к вечеру свежестью от реки потянуло, такой, что впору и кофту накинуть. Я как раз дела в медпункте заканчивала, журналы заполнила и домой собиралась.

И вдруг слышу - калитка скрипнула. Да так жалобно, протяжно, будто котенок заплакал. Я даже ушам своим не поверила. Кто это в такой час? Я прислушалась. Шаги. Медленные, тяжелые, будто человек не идет, а ноги за собой волочит. Идут по тропинке к моему крыльцу. Сердце у меня екнуло, как есть екнуло. Не то чтобы страшно, нет. За сорок лет фельдшерства я ко всему привыкла. Просто… не по себе как-то стало.

Платок на плечах поправила, смотрю в окошко. А там, на крыльце, стоит фигура. Мужская. Высокая, сутулая, в каком-то плаще старом, будто с чужого плеча. Лица не разобрать в сумерках. Постоял он так с минуту, не решаясь постучать, словно сил набирался. Я вздохнула, думаю: «Ну, гость незваный, что ж поделать. Видать, принесло горе какое-то». Открыла дверь.

- Проходите, чего ж на улице стоять, - говорю я тихо. - Чай, не чужие.

Он поднял голову. И тут, знаете, у меня земля из-под ног ушла. Батюшки… Глаза. Такие глаза забыть невозможно, даже если сто лет проживешь. Синие-синие, как августовское небо, только выцветшие от времени и, видать, от слез горьких. И морщинки у глаз разбегаются, как лучики. Только сейчас лучики эти были полны такой тоски, такой муки, что у меня у самой в горле ком встал.

- Здравствуйте, Семёновна, - прохрипел он. Голос тихий, надтреснутый, будто давно им не пользовались. - Не узнали, поди?

А я смотрю на него и молчу. Передо мной стоял седой, изможденный старик, а видела я… мальчишку. Витьку Соловьева, самого отчаянного сорванца нашего Заречья. Того самого Витьку, который тридцать лет назад из деревни пропал. Уехал в город на заработки, да так и сгинул. Мать его, тетка Поля, выплакала по нему все глаза, ждала до последнего вздоха, все на дорогу поглядывала. Так и не дождалась, бедолага. Похоронили ее лет десять назад всем селом. А дом их старый, на отшибе у реки, так и стоит, заколоченный, сирота-сиротой.

- Витя? - выдохнула я. - Ты ли это, сынок?

Он криво усмехнулся, одними губами.

- Я, Семёновна. Я. Можно… войду? Ноги совсем не держат.

Ох, милые мои, что тут скажешь. Я его под руку подхватила, а он худющий, легкий, будто не человек, а тень одна. Ввела в избу, усадила на лавку у печи. Сама чайник на плиту поставила. Руки дрожат, мысли в голове скачут, как воробьи на току. Живой… Витька Соловьев живой. Вот ведь как бывает на свете. Думали, схоронили давно, а он вот он, сидит, на огонь в печке смотрит.

А он сидел, съежившись, и молчал. Снял свой плащ, а под ним рубаха старая, штопаная-перештопаная. Руки на колени положил – большие, рабочие, а кожа на них сухая, в трещинах, будто кора на старом дереве. И смотрел, не отрываясь, на мою герань на окне. Будто не в моей избе сидел, а где-то далеко-далеко был, в своих думах тяжелых.

Я поставила перед ним стакан чая в подстаканнике. Блюдце с вареньем малиновым. Хлеба краюху отрезала, душистого, теплого.

- Поешь, Витюша, - говорю ласково. - С дороги, небось.

Он вздрогнул, будто очнулся. Поднял на меня свои синие глаза, а в них, господи, столько боли, столько раскаяния, что хоть святых выноси.

- Спасибо, Семёновна. Я… я ведь не есть пришел. Я… проститься.

У меня сердце оборвалось. Как это – проститься?

- Ты что такое говоришь, окаянный? Куда это ты собрался?

- Домой, - тихо ответил он. - К мамке. Поздно я, знаю. Опоздал на всю жизнь. Да хоть на могилке ее посижу. Прощения попрошу.

И он рассказал. Не сразу, урывками, запинаясь. Рассказывал, как уехал, как мечтал о больших деньгах, о легкой жизни. Как связался с плохой компанией, как покатилась его жизнь под откос. Тюрьма, потом годы скитаний по чужим углам, без документов, без надежды. Рассказывал, как стыдно было весточку подать, как боялся матери в глаза посмотреть. Говорил, а у самого по небритой щеке ползла скупая, мужская слеза.

Смотрю я на него, седого, сломленного, и думаю: сколько же сил люди тратят на гордость свою, на страхи. А жизнь-то она, милые мои, не ждет. Она, как речка быстрая, – раз, и утекла, и не воротишь уже ничего.

- Написать надо было, Витя, - вздохнула я. - Мать… она бы все простила. Материнское сердце, оно ведь не судит, оно только любит и ждет.

- Знаю, - прошептал он. - Теперь знаю. Всю дорогу сюда шел и знал. Шел, а самого страх тряс: вдруг жива еще? Что я ей скажу? А когда увидел дом заколоченный… лучше б не видел. Сердце будто в тиски сжали.

Мы долго сидели в тишине. Только ходики тикали. За окном ночь опустилась на деревню, бархатная, звездная. Я смотрела на этого нежданного гостя, и такая жалость к нему в душе поднялась, такая нежность. Не к бродяге бездомному, а к тому самому Витьке-сорванцу, которому я когда-то сбитые коленки зеленкой мазала.

- Вот что, Витя, - сказала я решительно. - Ночевать тебе надо где-то. У меня кушетка есть для больных, чистая. Я тебе постелю, одеяло выдам. Переспишь в тепле и покое. Утром придешь ко мне завтракать. Идет?

Он поднял на меня удивленный, благодарный взгляд.

- Да что вы, Семёновна… Спасибо вам. Я и не думал… Я бы и на крылечке примостился…

- Еще чего выдумал! - пристукнула я ладонью по столу. - Чтоб человек у меня на крыльце ночевал!

Он допил чай. Руки его уже не так дрожали. Он взял ложечкой варенье, положил в рот, зажмурился.

- Малиновое… - прошептал он. - Как у мамки. Она тоже такое варила. С дымком…

И я поняла. Поняла, что лечу его сейчас не микстурами и не таблетками. А вот этим чаем, этим запахом малины из детства, теплом старой печки и тихим, добрым словом. Иногда, знаете ли, это посильнее любых лекарств будет.

Я быстро застелила ему кушетку, положила подушку.

- Вот, располагайся. Если что - стучи ко мне, я услышу. Спи, Витюша. Утро вечера мудренее.

Он стоял посреди комнаты и смотрел на меня, и в глазах его было столько всего, что и словами не скажешь. Он просто кивнул. Я ушла, притворив за собой дверь.

На следующее утро я проснулась рано. Выглянула в окно - а он уже сидит на крылечке медпункта, просто сидит и смотрит, как солнце встает над рекой. Я помахала ему, мол, иди сюда. Он пришел. Лицо у него было посвежевшее, будто он не просто спал, а смыл с себя часть своей многолетней усталости.

Мы позавтракали на моем крыльце, под первыми лучами солнца. Пили чай, ели яичницу. И молчали. А о чем говорить? Все и так было понятно без слов. Потом пошли. Сначала на кладбище. Он долго стоял у материнской могилы, заросшей травой. Стоял молча, опустив голову. Не плакал. Кажется, все слезы он выплакал за эти тридцать лет скитаний. Я оставила его одного, отошла в сторонку. Пусть поговорят. У них накопилось, о чем поговорить.

А потом мы пошли к его дому. Подошли, а он стоит, бедный, врос в землю, крапивой по самые окна зарос. Дверь заколочена. Витька обошел его кругом, потрогал рукой замшелые бревна, провел пальцами по резному наличнику.

- Яблонька… - вдруг сказал он, глядя в сад. - Жива еще, старая.

И правда, у самого забора стояла старая, корявая яблоня, вся в морщинах-трещинах. Но на ветках ее, среди пожухлой листвы, висели несколько запоздалых, румяных яблок. Он подошел, сорвал одно. Потер о рукав, откусил. И замер.

- То самое, - прошептал он. - Антоновка. Кисло-сладкая…

И в этот момент, глядя, как этот седой, потрепанный жизнью мужик ест яблоко из своего заброшенного сада, я поняла, что все будет хорошо. Что он не уйдет больше. Он вернулся. Не в город, не в прошлую свою жизнь, а сюда, к этой земле, к этой яблоне, к могиле матери. Он вернулся домой.

Он остался. Первую неделю так и ночевал в медпункте, с моего разрешения. Мы с мужиками помогли ему дом открыть, расчистить. Он работал как одержимый, отмывал, отчищал, будто из прошлого своего жилище вызволял. Люди поначалу косились, шептались за спиной. А потом привыкли. Увидели, что человек он тихий, непьющий, работящий. Кому забор поправит, кому крышу перекроет. И оттаяли. Стали здороваться, молоком угощать, пирогами. Он ведь и есть свой, зареченский, просто дорога у него домой долгой получилась.

Иногда он заходит ко мне по вечерам, на чай. Садимся мы с ним на крыльце, как в тот самый первый вечер. Смотрим на звезды, пьем чай с мятой и молчим. Нам и не нужно много слов. Душа ведь, она не словами говорит. Она тишиной говорит, теплом, взглядом понимающим.

Вот и думаешь потом, дорогие мои, что такое счастье? Может, оно и есть – вот в таком тихом вечере, в запахе антоновки из заброшенного сада, в нежданном госте, который через тридцать лет нашел дорогу домой. А вы как считаете, можно ли, опоздав на целую жизнь, все-таки успеть к самому главному?

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: