Найти в Дзене

Схватила мать за шиворот

Хочу вам рассказать одну, от которой у меня до сих пор душа в узел завязывается, а потом тихонько так развязывается, теплеет. Это про Зинку нашу, дочку Клавдии Ивановны, и про то, как она однажды мать свою за шиворот схватила. Да-да, вы не ослышались. Не за руку взяла, не обняла, а именно схватила, как нашкодившего котенка. Вся деревня тогда ахнула. А началось-то все с горя, с беды черной. Жили Клавдия со Степаном своим - не надышатся друг на друга. Он ее - Клавуня, она его - Степушка. Он кряжистый, руки - что два ковша экскаватора, а душа - голубь сизый. Она - тихая, ладная, вся в своем огороде да в доме. У них и в избе пахло не так, как у всех. Не просто щами да хлебом, а каким-то уютом особым, счастьем тихим, что ли. Я к ним зайду давление померить, а уходить не хочется. Сядем на завалинке, они мне про рассаду свою, про корову Зорьку, про дочку Зину, что в городе прижилась… И смотришь на них, и на сердце светло. Думаешь, вот ведь она, жизнь-то настоящая, без мишуры городской. А пото

Хочу вам рассказать одну, от которой у меня до сих пор душа в узел завязывается, а потом тихонько так развязывается, теплеет. Это про Зинку нашу, дочку Клавдии Ивановны, и про то, как она однажды мать свою за шиворот схватила. Да-да, вы не ослышались. Не за руку взяла, не обняла, а именно схватила, как нашкодившего котенка. Вся деревня тогда ахнула.

А началось-то все с горя, с беды черной. Жили Клавдия со Степаном своим - не надышатся друг на друга. Он ее - Клавуня, она его - Степушка. Он кряжистый, руки - что два ковша экскаватора, а душа - голубь сизый. Она - тихая, ладная, вся в своем огороде да в доме. У них и в избе пахло не так, как у всех. Не просто щами да хлебом, а каким-то уютом особым, счастьем тихим, что ли. Я к ним зайду давление померить, а уходить не хочется. Сядем на завалинке, они мне про рассаду свою, про корову Зорьку, про дочку Зину, что в городе прижилась… И смотришь на них, и на сердце светло. Думаешь, вот ведь она, жизнь-то настоящая, без мишуры городской.

А потом, как обухом по голове - не стало Степана. В одночасье. Утром ушел на тракторе в поле, веселый, румяный, крикнул жене: «Клавуня, щей навари погуще!», а к обеду привезли его уже… бездыханного. Сердце. Говорят, остановилось, как часы старые. Мгновенно.

Что с Клавдией сделалось - словами не передать. Она на похоронах не плакала. Стояла, как изваяние соляное, смотрела в одну точку невидящими глазами. Губы белые, сжаты в ниточку. Мы ее под руки вели, а она будто не с нами была. Словно душа ее вслед за Степаном улетела, а тут, на земле, только оболочка пустая осталась.

Тут же примчалась из города Зина. Девочка она хорошая, самостоятельная, в городе на инженера выучилась. Бросила все, работу свою, квартиру съемную, приехала мать спасать. А как спасать-то, когда человек сам жить не хочет?

Клавдия слегла. Нет, она не болела ничем таким, что в карточке медицинской запишешь. Она просто угасала. Лежала на кровати, отвернувшись к стене, к той самой, где рубаха Степана висела. И молчала. Зина ей и супчик сварит, и бульончик принесет на блюдечке с голубой каемочкой - мать ложку в руки возьмет, подержит и обратно кладет. Нетронуто.

Дом их, что всегда сиял чистотой и уютом, стал застывать. В углах пыль скопилась, на окнах паутинки. Запахло не пирогами, а запустением, сыростью и горем несмываемым. Зина одна билась, как рыба об лед. И дом пытается в порядке держать, и за коровой Зорькой, которую мать забросила, ухаживать, и саму мать с того света вытащить.

- Мам, ну поешь, ну хоть ложечку, - шептала она, садясь на краешек кровати.

Клавдия молчит.

- Мам, поговори со мной. Ну хочешь, давай папу помянем? Расскажи, как вы познакомились…

Клавдия только головой качнет, отвернется еще круче и плечи ее мелко-мелко затрясутся. Не плач даже, а так, судорога беззвучная. У Зинки у самой сердце кровью обливалось. Прибежит ко мне, вцепится в мой белый халат, и слезы градом.

- Семеновна, что мне делать? Что?! Она же умирает у меня на руках! Я не могу, я не знаю, как ей помочь!

А я что? Я фельдшер, а не волшебница. Я ей и валерьянки накапаю, и успокоительных таблеток дам. Разговариваю с ней, глажу по голове, как маленькую. А сам-то понимаю: тут таблетками не поможешь. Тут душу лечить надо, а как ее лечить, когда она закрылась на все замки и ключ выбросила?

«Терпи, дочка, - говорю. - Горе - оно как острая болезнь. Надо переболеть, перестрадать. Время лечит».

А сама смотрю на нее, худенькую, с темными кругами под глазами, и думаю: «А если времени-то у них и нет? Если Клавдия так себя в могилу и вгонит?»

Прошел месяц. Сорок дней. Потом второй пошел. Клавдия иссохла, почернела, превратилась в тень самой себя. Ходить почти перестала. Лежит и смотрит в стену. И вот в один из таких серых, промозглых дней, когда дождь сеял с утра до вечера и на душе было тоскливо, как в погребе, у Зины, видать, лопнуло терпение.

Она потом мне сама все рассказала, захлебываясь и слезами, и словами.

Зашла она в комнату к матери с тарелкой каши. Поставила на тумбочку.

- Мама, ешь.

Молчание.

- Мама, я сказала, ешь! - уже громче, с надрывом в голосе.

Клавдия даже не шелохнулась. И вот тут, по словам Зины, у нее внутри что-то оборвалось. Вся жалость, вся боль, все бессилие переплавились в какую-то отчаянную, лютую злость. Не на мать, нет. На ее горе, на эту смерть, что поселилась в их доме и не хотела уходить.

Она подошла к кровати, рывком откинула одеяло. Схватила свою маленькую, высохшую мать за ворот старенького халата, подняла ее, почти невесомую, и потащила из комнаты.

- Ты что делаешь, иродка! Пусти! - впервые за два месяца прохрипела Клавдия.

А Зина, стиснув зубы, только мотала головой и тащила ее через сени, на крыльцо, под ледяные струи дождя. Босиком. По холодной, мокрой земле. Клавдия упиралась, пыталась вырваться, но в Зине проснулась какая-то нечеловеческая сила.

Она приволокла ее к сараю, толкнула скрипучую дверь и впихнула внутрь.

В нос ударил густой, теплый запах коровы, сена и молока. В полумраке стояла Зорька. За эти два месяца она тоже сдала. Бока впали, шерсть свалялась. Она тоскливо подняла свою большую голову с влажными, печальными глазами и протяжно, жалобно замычала. У нее вымя раздулось от молока, болело, ныло. Зина, как ни старалась, не могла ее как следует раздоить, не умела.

Зина подтащила мать к корове, взяла ее безвольную, ледяную руку и с силой прижала к теплому, шершавому боку Зорьки.

- Слышишь?! - закричала она, и голос ее сорвался. - Она живая, мама! Живая! И ей больно! Ей нужна ты! Ты слышишь меня?! Отец бы тебе этого не простил! Он ее любил не меньше, чем тебя! Он бы не позволил тебе так над ней издеваться!

Клавдия стояла, как вкопанная. Дождь хлестал по крыше, в щели задувал ветер. Зорька снова замычала и ткнулась влажным носом прямо в щеку Клавдии. Лизнула соленую от слез и дождя кожу.

И в этот момент Клавдия вздрогнула. Всем телом. Словно электрический разряд прошел по ней. Она медленно подняла вторую руку и положила на голову корове. Погладила. И зарыдала.

Не так, как тогда, не беззвучной судорогой. А в голос. Громко, горько, страшно. Как плачут, прощаясь навсегда. Она сползла на колени в грязную солому, обняла ноги коровы и выла, выла, выла… Выплакивала из себя все то черное, что скопилось за эти бесконечные недели. А Зина стояла рядом, тоже вся в слезах, и только шептала: «Плачь, мамочка, плачь… Хорошая моя, плачь…»

Вот тогда-то, после этого, она и прибежала ко мне. Вся мокрая, растрепанная, но с глазами, в которых впервые за долгое время блеснула надежда. Рассказала все и спрашивает: «Семеновна, я чудовище, да? Я ведь ее чуть не убила…»

А я обняла ее и говорю: «Ты ее спасла, девочка моя. Ты ее к жизни вернула».

С того дня все потихоньку пошло на лад. Не сразу, нет. Такие раны за день не затягиваются. Клавдия сперва молча доила Зорьку. Потом стала за ней ухаживать. Потом вышла в огород, вырвала бурьян. Понемногу, по шажочку. Начала есть. Начала говорить. Сперва односложно, потом все больше. Они с Зиной вечерами сидели на кухне, пили чай и вспоминали Степана. Вспоминали не с черной тоской, а со светлой грустью. Как он шутил, как сердился, как чинил крышу, как приносил ей из леса первые подснежники.

Осень прошла. Зима минула. А по весне, знаете, иду я мимо их дома, а калитка открыта. И слышу голос Клавдии, звонкий такой, сердитый: «Ах вы, паразиты! Опять все грядки потоптали!» Смотрю - а она гоняет веником кур со свежих всходов. Румяная, полная. Только в глазах печаль навсегда осталась, да в волосах седины прибавилось.

Она меня увидела, заулыбалась.

- Семеновна, зайди на чаек! У меня пироги с капустой подоспели!

Зашла я к ним в дом, а там… чистота, солнце в окна льется, на подоконнике герань цветет буйным цветом. И пахнет, как раньше - счастьем, хлебом и жизнью. Сидим мы с ней за столом, Зина рядом, приехала на выходные из города. Наливает мне Клавдия в чашку молока парного, от Зорьки.

- Пей, Семеновна, - говорит. - Целебное. Меня вот на ноги поставило.

И смотрит на дочку свою с такой любовью, с такой благодарностью. А Зина только улыбается и руку ее гладит.

Вот и думаешь потом, милые мои… Любовь-то, она разная бывает. Бывает тихая да ласковая, как ручеек. А бывает - бурная, как горная река, что камни с пути сворачивает. Иногда, чтобы спасти человека, надо не по головке гладить, а хорошенько встряхнуть, за шиворот взять и заставить посмотреть в глаза самой жизни.

А вы как считаете, можно ли оправдать такую жестокость любовью? Или всегда есть другой, более мягкий путь?

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: