Воспоминания князя Александра Николаевича Голицына, записанные Ю. Н. Бартеневым
Когда из московской ссылки я возвратился к Петербург (1803), то государь (Александр Павлович) в скорости призывает меня в себе и говорит мне с некоторою серьёзностью: "Послушай, князь, мне кажется, что тебе неловко быть без публичной должности: вся петербургская публика знает, как ты у меня короток, а между тем ты еще все до сих пор не служишь".
Вскоре случилось, что граф Строгонов (Павел Александрович) занял место товарища министра внутренних дел, а я поступил на место его и, кроме первого, мне поручен был и 3-й департамент сената. Император Александр вёл меня таким образом для того, чтобы я, по словам его, научился и впоследствии "подготовился к высшим назначениям".
В это же время Николай Николаевич Новосильцев, будучи меня моложе чином, поступает, по воле государя, в товарищи министра юстиции. Канцлер Воронцов (Александр Романович), наблюдая служебные порядки, счел тогда "за нужное" внушить государю о некоторой "несовместности стоять мне ниже Новосильцева в одном и том же роде службы", и вот однажды, по этому случаю, государь позвал меня к себе обедать в Таврический дворец, - мы обедали с ним только вдвоем.
- Я бы очень желал, сказал тогда мне император Александр, - чтоб ты занял место обер-прокурора в Синоде. Мне бы хотелось, чтобы преданный мне и мой, так сказать, человек занимал эту важную должность. Ты будешь иметь непосредственно со мною дело, потому что вместе с сим я назначаю тебя и моим статс-секретарем.
Признаюсь, я немало встревожился от этого предварительного "назначения", хотя и ожидал от государя чего-нибудь подобного. При том и совершенное незнание дела не очень располагало меня принять эту "готическую" должность синодального обер-прокурора.
"Какой я обер-прокурор, думал я сам про себя, - я ни во что не верю".
- Помилуйте, ваше величество, - сказал я, наконец, государю, - что вы со мною хотите делать? Разве вам неизвестно, что приняв назначаемую вами обязанность, я решительно ставлю себя в "ложное" отношение сперва к вам, потом к службе, да к самой публике.
Вам небезызвестен, продолжал я, образ моих мыслей о религии - и вот, служа здесь, я буду прямо уже стоять наперекор совести и вопреки моих умственных понятий. Позвольте мне, ваше величество, хорошенько об этом подумать, - прибавил я с некоторым настоянием.
Александр согласился, а я рад был и потому, что на первый раз хотя выиграл время и мог посоветоваться с приятелем моим Гурьевым (Дмитрий Александрович).
И вот по прошествии трех дней государь снова зовёт мен в Таврический дворец, а мне не удалось еще поговорить о моем деле с Гурьевым, который, как будто нарочно тогда уехал в Гатчину и не успел воротиться. В том же Таврическом дворце мы обедаем опять вдвоем с государем.
- Ну, Голицын, сказал мне Александр, - как же ты думаешь о своем месте? Решаешься ли?
- Ваше величество! Я еще не успел посоветоваться с Гурьевым, потому что его нет в Петербурге.
Государь заметно огорчился, и даже с некоторыми упреком сказал он мне тогда, что, бывши моим истинными другом, он был бы в праве ожидать от меня большей к себе доверенности. Мне, - продолжал Александр, прискорбно видеть, что ты советы Гурьева "более предпочитаешь" моим указаниям.
Наконец я делаюсь обер-прокурором святейшего Синода.
После первого заседания в Синоде, я отправляюсь обедать к государю; мы опять с ним остаемся вдвоем. Александр приказывает мне "пересказать ему о впечатлении, полученном мною при вступлении в должность". Этого мне и хотелось.
В то время я имел еще претензию на остроту. Расположение "к насмешке" было тогда моим обычным расположением. Меня любили за мою неподдельную веселость и я, бывало, разливался в саркастических насмешках и колких замечаниях на всё, что только ни попадало мне под руку. Мои сарказмы, конечно, выбирали предметом смешную только сторону людей, но часто они поражали и то, что долженствовало "всегда быть неприкосновенным" для всякого честного человека.
Мне припоминается теперь один случай, который, кстати, я расскажу тебе для примера. В обществе наших общих знакомых был некто князь Тюфякин (Петр Иванович), человек, которого нравственность вовсе была не лучше моей.
И вот однажды, находясь у него в доме, бывши уже обер-прокурором Синода, я вымолвил такое несовместное, такое дерзновенное богохульство, что очень "тем соблазнил" моего Тюфякина, который немало даже от того и встревожился и просил меня его пощадить. Вот какого блюстителя имел во мне святейший синод!
Но я уклонился от моего рассказа, кажется, на том месте, что государь спрашивает меня о впечатлении, какое сделали на меня Синод.
- Не скрою перед вами, ваше величество, - отвечал я ему, - что он произвел на меня впечатление самое невыгодное, чтоб не сказать вам чего более. Мрачный вид этой присутственной и "закоптелой каморы", - продолжал я, эти "чернецы" в мрачнейших своих рясах, вместо украшения стоявшее распятие, навеяли на меня грусть могильную, мне уже казалось, что причет готов отпевать меня заживо!
Кроме того, даже самое свойство дел, там трактуемых, было вовсе не по мне; ибо оные совершенно различествовали от тех, к которым я привык, служа по Сенату.
Мой рассказ не произвел, однако, ожидаемого действия на государя; ибо по мере слов моих Александр принимал на себя вид более и более серьёзный, так что я уже нашелся принужденным сей же час замолчать, считая уже не приличными и даже не смея продолжать разговор мой в таком тоне.
И вот с тех пор установились мои регулярные посещения Синода. Я хотя и ездил в Синод, но сердце мое не переменялось, страсти крепко обуревали мою душу и я любил тогда поддаваться особенно тем из их изысканных нелепостей, где занимаемое мною звание, звание по справедливости столь важное, могло служить наибольшими упреком моего тогдашнего поведения.
Иногда в чаду молодого разгулья, в тесном кругу тогдашних прелестниц, я внутренне любил смеяться своей странной случайности; мне очень тогда казалось забавно, что эти "продажные фрины" никак не соображали, что у них на этот раз гостит обер-прокурор Святейшего Синода.
Милосердный Боже, - прибавил со вздохом князь, сколько Ты терпелив был ко мне, и сколько раз милость Твоя меня щадила! Ну, - если бы тогда пресеклась жизнь моя, чтобы тогда было со мною, слепым и несчастным грешником!
Вскоре после вступления своего на престол, Александр поспешил обставить себя некоторыми из людей, отличавшимися тогда свободою мыслей, непризнанием религии, отражением того духа либерализма, который взволновал умы всей почти Европы. То были, уже упомянутые мною, граф Павел Александрович Строгонов, Николай Николаевич Новосильцев и князь Адам Чарторыйский.
Этот союз составлял так называемый "тайный комитет государев", обыкновенно собиравшийся у него в послеобеденное время. Здесь император любил на просторе беседовать с этими господами; они "звенели ему" бескорыстием усердия, философскими утопиями "народного управления" и апофегмами "пользы и добра отечеству"; но все это был сущий вздор и крушение духа.
Граф Строгонов был человек недалекий, хотя воспитателем его был знаменитый по тогдашнему времени демагог Ром, который, вместо обыкновенного счисления времени по неделям, ввел во Франции известную декаду.
Князь Адам Чарторыйский, хотя по наружности и считался произведением князя Адама же, некогда фельдмаршала австрийских войск, но он просто был прижит матерью его (Изабелла Флемминг) с нашим князем Репниным (Николай Васильевич), некогда также главноначальствовавшим нашей армией в Польше.
Доказательством могло служить, между прочим, и то, что он был вылитое подобие князя Репнина, и отец и сын, по-видимому, это хорошо знали, ибо часто случалось, что во время болезни молодого Чарторыйского, князь Николай Васильевич, быв таким знатным барином, не затруднялся, однако ж, ходить в юноше на квартиру и подолгу сидеть у него.
Князь Адам служил тогда в нашей гвардии офицером и за то были возвращены ему те большие поместья, в поступивших к нам от Польши губерниях, которые были отобраны у его отца.
Сметливый поляк за тем и приехал в Петербург, за тем и вступил на службу, чтоб прибрать в руки конфискованное в казну имение, несмотря, что мать его, политическая интриганка и гулливая полька, под страшною клятвой обязала сына "не любить России и постоянно противиться ее пользам и величию".
Княгиня Чарторыйская, продолжал князь, кроме элемента страстности и влюбчивости, была одержима еще духом честолюбия. В этой польке и самые страсти делались проводниками для ее политических планов; уловлять мужчин "в силе и случае", дабы впоследствии подчинять их своему влиянию и своекорыстным внушениям, было любимым занятием молодых лет ее.
Но честолюбие не оставляло княгиню и в преклонных летах жизни.
Во время пребывания своего в Варшаве для коронации, государь император Николай Павлович не мог не заметить, что она не явилась на cие торжественное событие, несмотря на то, что сын ее, о котором теперь идет речь, проживавший тогда в Варшаве, государевой милостью возведен был в обер-камергерское достоинство.
Вот я уже возвращался из Варшавы, сказывал мне сам император, и, подъезжая к местечку Пулаве, одному из любимых местопребываний князей Чарторыйских, еще сидя в коляске, вижу, что на пароме, имеющем перевозить меня на ту сторону реки, пестреются дамские костюмы; вереница женщин готовилась встречать меня при моем выходе.
Приближаюсь и вот старуха Чарторыйская, стоя на пароме, приветствует меня с глубокими изъявлениями своей преданности. "Мне бы весьма приятно было, продолжала она, если б ваше величество удостоили посетить дом мой; теперь время обеда; августейший брат ваш всегда мне делал эту честь" и проч.
Я ответствовал княгине просто и довольно сухо, сказав ей, что "обедать теперь у нее не могу, по той причине, что обед уже назначен на одной из следующих станций; но если б это было в Варшаве, прибавил я, и княгине вздумалось позвать меня тогда, то, может быть, я и нашел бы еще время доставить ей это удовольствие.
Я видел, что отказ мой для княгини был очень неприятен, но я не переменили своего намерения". Государь Николай Павлович очень постиг, примолвил князь, затеи хитрой старухи.
Своей польской публике она показала бы, что не поторопилась ехать на коронацию, а посети ее Николай, то она той же публике под рукою дала бы заметить, как еще готовы русские монархи показывать внимание к ее высокому аристократическому значению в Польше.
У князя Адама Чарторыжского эта "аристократия" была как-то непомерна и даже нелепа; известно, что в голове его всегда роились странные и несбыточные планы; он находил какую-то возможность "сочетать республику с королевским званием"; ключ такого чудовищного соединения демократии или, лучше сказать, олигархии, с царскою властью, состоял у него в том, что ему самому издавна хотелось власти царской вследствие безумно тщетной его надежды управлять поляками.
Но я уклонился от моего предмета, и вот тороплюсь досказать тебе о третьем лице "тайной думы государевой".
Это был, как я выше объяснил, Новосильцев. Не более, как майор, при Павле Петровиче, он удалился в Англию, будто бы, что "не смог сносить деспотизма Павлова", вдруг выплыл при самом начале царствования Александра "с запасом англомании и самых свежих идей, на хартии основанных".
Мне сдается, продолжал князь, что он никогда не имел в себе истинных качеств высшего государственного сановника и впоследствии, уже старик, но еще волнуемый страстями, волокитством, может быть, даже и бесполезным, он подчас упивался на обедах и невольно должен был представлять из себя гистриона.
Даже незадолго до своей смерти, во время одного из тех праздников, которыми обыкновенно английский клуб тешит свою публику, старик чересчур подпил и до того развеселился, что пошел вместе с другими "вприсядку". Такая несовместность поведения в председателе Государственного совета очень огорчила государя.
- Как, - сказал я, - неужели государь это узнал?
- Наш государь все знает! - отвечал мне князь с некоторой значительностью.
Другие публикации:
Дурачества Дмитрия Михайловича Кологривова (Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба)