Официальный конверт с гербовой печатью лежал на столе, как приговор. Ещё вчера их жизнь была их личным делом. Сегодня о ней знал весь район, а от их репутации остались лишь осколки, о которые могли пораниться их дети.
Дверь захлопнулась, оставив в доме гробовую тишину. Сергей все еще стоял у окна, спиной к Вере, сжимая в кармане кулаки так, что ногти впивались в ладони. Уведомление о комиссии лежало на столе, как обвинительный приговор. Дети, напуганные официальным визитом и напряжением между родителями, затихли в своей комнате.
Вера первая нарушила молчание. Ее голос прозвучал хрипло и сломанно:
— Ты доволен? Теперь ты видишь, к чему привела твоя... твоя слежка? Твое молчание?
Сергей медленно обернулся. На его лице не было ни злости, ни упрека. Только усталая, ледяная пустота.
— Моя слежка? — переспросил он тихо. — Вера, ты действительно думаешь, что это я во всем виноват? Что это я написал донос?
Она отшатнулась, будто он плюнул в нее.
— Кто же еще? Ты... ты же ненавидишь меня!
— Ненависть — это слишком сильное чувство для того, что я испытываю, — его слова падали, как капли ледяной воды. — А донос написала твоя новая подруга. Анна. Она начала войну. И ты втянула в эту войну нас всех. Меня. Детей.
Он подошел к старому секретеру, отпер его и вынул папку. Та самая, где он хранил чертежи с работы. Но внутри были не инженерные расчеты. Он высыпал содержимое на стол перед ней.
Коробка спичек из ресторана «Волга» с цифрой «21». Записка с планом улицы и пометкой «Кабинет. Зеленый абажур». Засушенный цветок сирени, который он нашел в кармане ее весеннего пальто в тот день, когда она «ходила к Лиде». И его собственные, аккуратно записанные наблюдения: даты, время, длительность ее отлучек, совпадающие со временем, когда Павел был дома один.
— Это не слежка, — сказал он, глядя на ее побелевшее лицо. — Это список. Список доказательств того, как рушилась наша жизнь. По одному кусочку.
Вера смотрела на эти жалкие, но такие красноречивые улики. Ее дыхание перехватило. Она видела свою жизнь, разобранную по косточкам, как чертеж неудачного механизма. Не было ни крика, ни слез. Было лишь ошеломляющее, унизительное понимание полного краха.
— Зачем?.. — прошептала она.
— Чтобы ты поняла, — его голос оставался ровным и страшным. — Это не сон. Не игра. Это случилось наяву. И последствия теперь тоже самые что ни на есть настоящие. Комиссия. Позор. Вопросы у меня на работе. А у Андрея и Оли — в школе. Ты думала об этом, когда... — он не договорил, махнув рукой в сторону соседского дома.
Она молчала, глядя на разложенные на столе свидетельства своего падения. Каждая вещь была как нож. Коробка спичек — их первая тайная встреча. Записка — ее трепет и страх. Цветок сирени — его подарок, который она спрятала, как сокровище, а теперь он лежал здесь, как вещественное доказательство ее вины.
— Что же нам теперь делать? — наконец выдохнула она, и в ее голосе прозвучала полная капитуляция.
— «Нам»? — он горько усмехнулся. — Теперь есть «нам»? Пять минут назад виноват был я.
— Сергей, прошу тебя... — она сделала шаг к нему, но он отступил, как от прокаженной. — Я прекратила все. Вчера. Я написала ему письмо... положила в тайник. Все кончено.
Он внимательно посмотрел на нее, ища в ее глазах ложь. И не нашел. Нашел только отчаяние и страх.
— Поздно, Вера. Ты включила машину, а теперь не знаешь, как ее остановить. Анна не остановится. Она будет давить, пока не раздавит нас полностью. Чтобы доказать ему, что ты — никто. Чтобы доказать тебе, что ты не имеешь права на счастье. А наше счастье... — он оглядел комнату, их дом, — оно для нее просто расходный материал.
Он подошел к столу, собрал все улики обратно в папку и захлопнул ее.
— В пятницу мы идем на комиссию. Мы — примерная советская семья. Мы не знаем, о чем речь. У нас есть сосед, который, возможно, имеет на нас зуб из-за спора о меже участка. Ты все поняла?
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
— И чтобы дети... — его голос дрогнул. — Чтобы дети не пострадали еще больше, тебе придется сыграть эту роль. Роль любящей жены и матери. Сможешь?
Она снова кивнула, по щеке ее скатилась слеза.
— Я смогу.
— Хорошо, — он повернулся, чтобы уйти.
— Сергей! — она окликнула его. — А... а что будет с нами? После всего этого?
Он остановился у порога, но не обернулся.
— Не знаю, Вера. Честно, не знаю. Сначала нужно просто... выжить.
Он вышел, оставив ее одну в комнате, заваленной осколками их прошлой жизни. И она впервые ясно увидела, что ее «любовь» была не пламенем, сжигающим все преграды, а всего лишь спичкой, от которой загорелся их общий дом. И теперь они оба стояли в огне. И единственный вопрос был — смогут ли они из него выбраться, или сгорят заживо.
***
Пятница. Этот день висел над домом Орловых тяжелым, свинцовым колоколом. К четырем часам Сергей и Вера молча оделись в гостиной. Он — в свой единственный хороший костюм, она — в скромное темно-синее платье, в котором когда-то ходила на партийные собрания. Они выглядели как идеальная советская пара, готовящаяся к награждению. Только неестественная бледность и тени под глазами выдавали истинное положение вещей.
Перед уходом Сергей зашел к детям. Андрей сидел на кровати, обняв Олю. Оба смотрели на отца большими, испуганными глазами.
— Мы скоро вернемся, — сказал Сергей, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Андрей, ты за старшего. Никому не открывай.
— Они вас заберут? — снова спросила Оля, и ее нижняя губа задрожала.
— Никто никого не заберет, — твердо ответил Сергей. — Это просто разговор. Как с учительницей в школе.
Он вышел, чувствуя, как за его спиной горит детский страх. На пороге Вера ждала его, теребя перчатки.
— Готова? — спросил он без эмоций.
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
Дорога до здания районного исполкома показалась вечностью. Они шли молча, не глядя друг на друга, но между ними существовала странная, зыбкая связь — связь двух заложников, которых ведут на расстрел. Они должны были защищать не свою любовь, не свой брак, а общую крепость под названием «семья» от внешнего врага.
Кабинет комиссии оказался небольшим, тускло освещенным помещением с портретами вождей на стенах. За столом сидели трое: суровая женщина с пучком седых волос — председатель, и два мужчины, один — молодой, с бесстрастным лицом стенографиста, второй — пожилой, с усталыми глазами.
Их впустили, указали на два стула напротив. Воздух был спертым, пахло пылью и официозом.
Председатель, представившаяся как Клавдия Семеновна, без предисловий начала:
— Гражданин Орлов, гражданка Орлова. К нам поступило заявление, в котором вы обвиняетесь в систематическом нарушении норм социалистического общежития, в скандалах, порочащих звание советской семьи. Что вы можете сказать по существу?
Сергей почувствовал, как Вера замерла рядом. Он сделал шаг вперед.
— Товарищ председатель, мы с женой не знаем, о чем речь. Наша семья — образцовая. Я — инженер, ведущий специалист на заводе. Вера Ивановна — образцовая мать и хозяйка. Наши дети хорошо учатся. Мы не понимаем, кто и зачем мог написать такую клевету.
— Клевета? — Клавдия Семеновна подняла бровь. — В заявлении указаны весьма конкретные детали. Ночные визиты, отлучки в неурочное время, изменения в поведении.
— Возможно, у кого-то есть личный интерес очернить нашу семью, — продолжил Сергей, глядя ей прямо в глаза. — Например, наш сосед, Павел Игнатьевич. У нас с ним недавно возник спор по поводу межи участка. Он претендует на часть нашей земли. Мы, естественно, отказались. Угрожал, что «пожалеем».
Он солгал гладко, уверенно. Он видел, как Вера смотрит на него с удивлением. Они не договаривались об этой версии. Это была импровизация, но она ложилась на подготовленную почву.
— Павел Игнатьевич? — Клавдия Семеновна переглянулась с пожилым членом комиссии. — Директор завода? Это серьезное заявление.
— Я понимаю, — кивнул Сергей. — Но факт остается фактом. После нашего отказа он стал настроен к нам крайне враждебно. Моя жена, — он кивнул на Веру, — даже жаловалась, что он позволяет себе навязчиво заглядывать в наши окна, когда меня нет дома. Она чувствовала себя неловко. Возможно, она слишком резко ему отказала, и теперь он мстит.
Он вбросил контробвинение. Не прямое, но достаточно ядовитое. Теперь Павел выглядел не жертвой адюльтера, а мстительным соседом, использующим служебное положение.
Клавдия Семеновна повернулась к Вере.
— Гражданка Орлова, это правда? Павел Игнатьевич вас беспокоил?
Все взгляды устремились на нее. Сергей затаил дыхание. Это был решающий момент. Сможет ли она сыграть?
Вера подняла голову. Глаза ее были полы слез, но голос, хоть и тихий, был твердым.
— Да, это правда. Он... он несколько раз пытался заговорить со мной, когда Сергея не было дома. Говорил комплименты, приглашал пройтись. Я отказывалась. В последний раз я сказала ему, чтобы он оставил меня в покое и не позорил свою супругу. После этого он посмотрел на меня с такой ненавистью... Я испугалась. А теперь вот это...
Она сделала паузу и опустила глаза, как приличная, замужняя женщина, смущенная таким вниманием. Ее игра была безупречной. В ее голосе звучала подлинная дрожь — не от лжи, а от страха и стыда, но комиссия могла принять это за смущение жертвы домогательств.
Комната затихла. Стенографист усердно строчил. Пожилой член комиссии смотрел на Веру с нескрываемым сочувствием.
— У вас есть доказательства ваших слов? — спросила Клавдия Семеновна, но уже без прежней суровости.
— Только наша совесть и репутация, — твердо сказал Сергей. — И клеветнический листок, который кто-то подбросил. Мы готовы пройти любую проверку. Наша семья — это все, что у нас есть.
Он положил руку на руку Веры. Жест был неестественным, вымученным, но со стороны он выглядел как жест поддержки и единства.
Клавдия Семеновна что-то записала, затем подняла на них глаза.
— Хорошо. Ваши объяснения мы занесем в протокол. Комиссия удалится для принятия решения. Ждите в коридоре.
Они вышли в пустой, пропахший махоркой коридор. Дверь закрылась. Сергей убрал руку. Они стояли друг напротив друга, не зная, что сказать. Они только что вместе отбили первую атаку. Они сражались как союзники. Но враг был не только снаружи. Он был здесь, в сантиметрах между ними, в том море лжи, боли и недоверия, что разделяло их.
Их судьба теперь зависела от решения людей, которые не знали и десятой доли правды. И это было невыносимо страшно.
***
Они просидели в коридоре, казалось, целую вечность. На стене напротив висел громадный плакат с лозунгом «Семья — ячейка социалистического общества!». Сергей смотрел на эти слова, и они казались ему злой насмешкой. Их ячейка трещала по швам, и сейчас чужие люди решали, стоит ли ее окончательно разломать.
Вера сидела, сцепив пальцы на коленях, и смотрела в одну точку на грязном линолеуме. Она не плакала, не дрожала. Она просто ждала. В ее голове проносились обрывки воспоминаний: как Павел впервые поцеловал ее в кабинете под зеленым абажуром — тогда это казалось таким безумным и прекрасным приключением. Как она лгала Сергею, глядя ему прямо в глаза, и ненавидела себя за искусность этих лжи. Как Анна смотрела на нее на кухне — не с ненавистью, а с холодным презрением. И теперь она, как преступница, ждала приговора за то, что приняла мимолетную страсть за любовь.
Дверь открылась. Их пригласили обратно.
Клавдия Семеновна сидела за столом с тем же непроницаемым выражением лица.
— Комиссия рассмотрела ваше дело, — начала она, и Сергей почувствовал, как у него перехватывает дыхание. — А также заслушала объяснения вашего соседа, Павла Игнатьевича, который был вызван для дачи показаний.
Сергей и Вера переглянулись. Павел был здесь? Они не видели его.
— Конфликт на почве межи участков, о котором вы сообщили, не нашел своего подтверждения, — продолжила председатель. Сердце Сергея упало. — Однако, и обвинения в аморальном поведении, выдвинутые анонимно, также не имеют достаточных доказательств.
Она сделала паузу, давая словам проникнуть в сознание.
— Тем не менее, дыма без огня не бывает. Комиссия отмечает наличие напряженности в ваших взаимоотношениях с соседями и постановляет: взять семью Орловых на профилактический учет. В течение шести месяцев за вами будет установлено наблюдение участкового и общественности. О любых конфликтах или нарушениях необходимо немедленно сообщать. В случае повторных жалоб, вопрос будет пересмотрен в более строгом порядке, вплоть до постановки вопроса о лишении родительских прав в связи с аморальным образом жизни.
Слова «лишение родительских прав» прозвучали как выстрел. Вера ахнула и схватилась за спинку стула. Сергей почувствовал, как пол уходит из-под ног. Они не были оправданы. Их поставили на учет. Как неблагополучную семью. Теперь за ними будут следить. Любой их шаг, любой вздох будет под прицелом.
— Вы можете быть свободны, — заключила Клавдия Семеновна, и в ее голосе прозвучала усталая формальность. — Помните, советская общественность бдит.
Они вышли на улицу. Слепящее после тусклого кабинета солнце заставило их зажмуриться. Воздух был свеж и сладок, но они не могли им дышать. Они стояли на ступенях исполкома, два побежденных воина, на которых повесили клеймо.
— Лишение прав... — прошептала Вера, и ее голос сорвался. — Они могут отнять детей...
— Никто никого не отнимет, — сквозь зубы проговорил Сергей. Он чувствовал себя униженным, раздавленным. Они отбили атаку, но поле боя осталось за врагом. Анна добилась своего. Их репутация была уничтожена. Теперь они были под колпаком.
Он посмотрел на Веру. Она была бледной, как полотно, и слезы, наконец, текли по ее щекам беззвучными ручьями. В этот момент он не видел в ней ни любовницу Павла, ни лгунью. Он видел мать своих детей, которая так же, как и он, была в ужасе от того, что их могут разлучить с Андреем и Олей.
— Пошли домой, — хрипло сказал он. — Дети ждут.
Они пошли по улице, но это уже была не та дорога, что два часа назад. Они шли, неся на своих плечах тяжелый, невидимый, но оттого не менее позорный груз. И оба понимали, что жизнь разделилась на «до» и «после». До комиссии была надежда как-то все исправить, сохранить лицо. После — они были изгоями в своем же микрорайоне, под надзором. И этот надзор был страшнее их упреков и их скандалов. Теперь они должны были играть счастливую семью не только для себя, но и для всего мира. Играть под прицелом чужих, осуждающих глаз. А сил на эту игру уже почти не оставалось.
***
Жизнь после комиссии превратилась в существование в стеклянном аквариуме. Каждый их шаг, каждое слово, произнесенное на улице, каждый взгляд, брошенный в сторону соседей, теперь имел значение. Участковый, дядя Миша, теперь заходил не как старый знакомый, а как официальное лицо, с блокнотом в руке, задавая вежливые, но неумолимые вопросы: «Как настроение? Никаких конфликтов? Дети здоровы?»
Соседи, которые раньше приветливо кивали, теперь отводили глаза или перешептывались, завидя их. Их семья стала местной достопримечательностью, живой иллюстрацией к лекции о «моральном облике». Даже поход в булочную превращался в испытание — Вера чувствовала на себе колючие взгляды, слышала обрывки фраз: «Вот, слышала, их на учет поставили...», «А дети-то хорошие, жаль...»
Андрей, всегда замкнутый, ушел в себя окончательно. Однажды он вернулся из школы с разбитой губой.
— Это кто? — спросил Сергей, пытаясь сдержать гнев.
— Никто, сам упал, — упрямо твердил мальчик, но в его глазах читалась обида и стыд. Позже Оля, рыдая, рассказала, что одноклассники дразнили Андрея «сыном шпионки» и «братом подстилки». Сергей слушал, и ему хотелось рычать от бессилия. Он не мог пойти и разобраться с обидчиками — любой конфликт теперь был на вес золота и мог привести к новому заседанию комиссии.
Вера пыталась быть идеальной. Она вычищала дом до блеска, пекла пироги, встречала Сергея с работы с застывшей улыбкой. Но по ночам он слышал, как она ворочается, а иногда — приглушенные всхлипы в подушку. Ее попытки заговорить, обсудить что-то, наталкивались на его ледяную стену. Он не мог простить. Не сейчас. Возможно, никогда. Но он и не упрекал ее больше. Они были сообщниками в этом спектакле, актерами, играющими счастливую семью на сцене, полной острых лезвий.
Однажды вечером Сергей, возвращаясь с работы, увидел Анну. Она выходила из гастронома с сеткой, полной дефицитных продуктов — бананов, копченой колбасы. Их взгляды встретились. Анна не отвернулась, не смутилась. На ее лице не было ни злорадства, ни ненависти. Лишь холодное, почти научное любопытство, словно она наблюдала за подопытными кроликами в клетке. Она медленно, подчеркнуто, прошла мимо, и Сергей почувствовал, как по его спине пробегают мурашки. Это она устроила. И она наблюдала за результатами. Ее месть была не горячей и яростной, а методичной, растянутой во времени, как пытка каплей воды.
Дома его ждал новый удар. На столе в гостиной лежало письмо. Официальный конверт с гербовой печатью. Сергей вскрыл его дрожащими пальцами.
Это было уведомление с завода. В связи с «сложившейся неблагоприятной общественной обстановкой» и «поступившими сигналами» его снимали с перспективного проекта по разработке новой турбины. Переводили в рядовые конструкторы. Без объяснения причин. Но причины были ясны, как день. Донос Анны добрался и сюда. Его карьера, его дело всей жизни, было поставлено под удар.
Он сидел за столом, сжимая в руках злополучный листок, и смотрел в пустоту. Он прошел войну, прошел голодные послевоенные годы, строил этот дом, растил детей, верил в будущее. И все это было разрушено не снарядом, не вражеской пулей, а пошлой интригой, мимолетной страстью его жены и холодной, расчетливой местью другой женщины.
Вера, увидев его лицо, подошла.
— Сергей, что случилось?
Он молча протянул ей письмо. Она прочла его, и лицо ее исказилось от ужаса.
— Это из-за меня... — прошептала она. — Все из-за меня...
— Да, — тихо, но отчетливо сказал он. — Из-за тебя. Но теперь это наша общая проблема. Наша общая тюрьма.
Он поднялся и пошел в сад. Стояла осень. Листья пожелтели и опадали, покрывая землю пестрым, умирающим ковром. Он смотрел на оголенные ветви яблони, под которой когда-то играли их дети, и думал о том, что их жизнь теперь похожа на этот сад — былая красота и уют уничтожены, остался лишь голый, неприглядный остов, открытый всем ветрам и взглядам.
Он больше не знал, как жить дальше. Ненависть выгорела, оставив после себя лишь пепел усталости и горькое понимание того, что обратного пути нет. Они были заперты в этом аквариуме вдвоем, с двумя детьми на руках, и единственное, что им оставалось — это продолжать плыть, куда-то плыть, не зная, есть ли вообще впереди берег.
***
Опавшие листья хрустели под ногами, как кости. Сергей стоял в саду, глядя на почерневшее от осенних дождей небо. Уведомление о понижении он сжег в печке, будто это могло уничтожить сам факт случившегося. Но пепел от него остался — на языке, в горле, тяжелым осадком на душе.
В доме было тихо. Слишком тихо. Дети, словно чувствуя, что любое слово, любой звук могут сорвать хрупкое равновесие, перешли на шепот. Они стали тенью, бледным подобием самих себя.
Именно в этой звенящей тишине раздался новый звук — короткий, сухой, как выстрел. Удар. И звон бьющегося стекла.
Сергей вздрогнул и ринулся в дом. Звук доносился из гостиной. На пороге он замер. Вера стояла посреди комнаты, дрожа, как в лихорадке. У ее ног валялась разбитая вдребезги стеклянная крышка от бюро. А под ней, на полу, лежала их большая семейная фотография — та самая, сделанная в день новоселья. Они все там были — он, Вера, Андрей и Оля, все улыбались, все смотрели в счастливое будущее. Теперь стекло паутиной трещин рассекало их лица, делая улыбки зловещими гримасами.
— Я... я просто хотела протереть пыль, — прошептала Вера, глядя на осколки с ужасом. — Она выскользнула...
Сергей не сказал ни слова. Он подошел, встал на колени и начал молча собирать осколки. Каждый кусочек стекла был похож на осколок их жизни — острый, опасный, способный ранить при одном неосторожном движении. Он поднял фотографию из-под стекла. Бумага была цела, но на ней остались царапины. Шрам через его лицо. Глубокая трещина через лицо Веры.
— Не надо! — вдруг крикнула Оля из дверного проема. Она подбежала, выхватила у него фотографию и прижала к груди. — Не выбрасывай! Это наша фотография! Наша семья!
Она рыдала, прижимая к себе изуродованный снимок, словно пытаясь силой своей детской любви склеить его обратно.
Андрей стоял в стороне, его лицо было старческим и мрачным.
— Все равно она уже не настоящая, — сказал он глухо. — Как и мы.
Эти слова повисли в воздухе, страшные в своей простоте и правде. Они уже не были той семьей с фотографии. Они были ее бледной, искалеченной копией.
Вечером, когда дети уснули, Вера не выдержала. Она подошла к Сергею, который смотрел в окно на темный соседский дом.
— Я не могу больше так, Сергей, — ее голос был беззвучным шепотом, полным отчаяния. — Я задыхаюсь. Каждый взгляд соседей — как нож. Каждый визит участкового — как допрос. А дети... Оля плачет по ночам. Андрей... он смотрит на меня так, будто я чужая. Будто я предатель.
Она говорила, и слезы текли по ее лицу, но Сергей не оборачивался.
— А кто ты? — спросил он наконец, все так же глядя в темноту.
— Я... я не знаю. Никто. Пустота.
Он обернулся. В свете лампы ее лицо было изможденным, исстрадавшимся. Исчезла та самая, чужая улыбка, что появлялась у нее при виде Павла. Исчезла и уверенная маска примерной хозяйки. Осталась лишь голая, дрожащая от холода и страха душа.
— Они отгородились от нас, — тихо сказал Сергей, кивая в сторону окон. — Все. Как от прокаженных. Сегодня на работе... ко мне никто не подошел. Никто не предложил чаю. Будто я невидим. Будто я призрак.
Он впервые заговорил с ней не как с обвиняемой, а как с человеком, который находится с ним в одной лодке. Лодке, которую затягивает в воронку.
— Что же нам делать? — снова задала она свой вечный, мучительный вопрос, но на этот раз в нем звучала не надежда на ответ, а констатация тупика.
Сергей молчал. Раньше у него были ответы. Бороться. Молчать. Выживать. Теперь ответов не было. Было лишь тяжелое, невыносимое бремя общей вины, общего падения и общей, пронзительной жалости к их детям, чье детство они отравили своим взрослым безумием.
Он посмотрел на разбитую фотографию, которую Оля все же унесла в свою комнату. Шрамы на бумаге уже не залечить. Как и шрамы на их душах. Они были похожи на эту фотографию — внешне еще целые, но внутри — изрезанные, исцарапанные, с навсегда искаженными лицами. И единственное, что им оставалось — это смотреть друг на друга сквозь эти трещины, пытаясь разглядеть в искаженных чертах хоть тень того счастья, что было когда-то.
***
Зима пришла рано и безжалостно, замела сад густым, неподъемным снегом, скрыв под белым саваном оставшиеся листья и увядшие цветы. Дом стоял, закутанный в тишину, такую же плотную и холодную, как снежный покров снаружи.
Вера перестала бороться. Она выполняла свои обязанности по дому механически, как робот. Готовила еду, которую почти никто не ел. Убирала в комнатах, где пыль, казалось, оседала с удвоенной скоростью, словно материализуясь из самого воздуха отчаяния. Ее глаза были пусты, в них не осталось ни слез, ни мольбы, лишь плоская, серая безнадежность.
Сергей видел это. Он видел, как она тает на глазах, словно свеча, и чувствовал, как что-то внутри него сжимается в холодный, болезненный комок. Он все еще не мог простить, но ненависть его выгорела, оставив после себя лишь тяжелую, усталую жалость и чувство вины за то, что он не может ничего исправить.
Перелом наступил в хмурое декабрьское утро. Сергей проснулся от непривычной тишины. В доме не было слышно шагов Веры, не доносился запах кофе. Насторожившись, он прошел на кухню. Она была пуста. Холодная плита, немытая с вечера посуда.
Сердце его екнуло. Он бросился в спальню. Кровать была заправлена, вещи Веры лежали на своих местах. И тут его взгляд упал на приоткрытую дверь ванной. Из щели тянуло сладковатым, знакомым по войне запахом — запахом крови.
Он рванул дверь. Вера лежала на кафельном полу в своей ночной рубашке, бледная, как снег за окном. Ее левая рука была безвольно опущена в раковину, из запястья сочилась алая струйка, капая на белизну раковины и разбавляясь водой. Возле ее руки валялась бритва — его бритва.
«Нет!» — крикнул он мысленно, не в силах издать ни звука. В следующее мгновение он уже был возле нее, срывая с себя пояс халата, чтобы наложить жгут. Его руки дрожали, но действовали точно и быстро — сказывалась фронтовая закалка. Он поднял ее на руки — она была ужасающе легкой — и понес в спальню, крича Андрею, чтобы тот бежал за врачом.
Следующие часы слились в кошмарную кашу из суеты, шепота и запаха лекарств. Приехавший фельдшер, соседский врач, сделал все необходимое. «Повезло, — буркнул он, умывая руки. — Порез неглубокий, жила цела. Слабость, видно, сил на серьезный уход не хватило. Но состояние... нервное истощение. Полное. За ней нужен уход. И наблюдение.»
Когда все ушли, Сергей опустился в кресло рядом с кроватью, на которой под действием успокоительного спала Вера. Ее дыхание было ровным, но хрупким, как у раненой птицы. Он смотрел на ее бледное, исхудавшее лицо, на повязку на запястье, и вдруг вся его злость, все обиды, вся горечь — все это разом утратило всякий смысл.
Он чуть не потерял ее. Не как жену — ту жену он уже потерял давно. Он чуть не потерял человека, с которым прошел войну, который родил ему детей, с которым делил хлеб и горе все эти годы. И он понял, что неважно, кто был прав, а кто виноват. Неважно, что разбилось и что уже не склеить. Важно только одно — чтобы она жила. Чтобы этот хрупкий сосуд, в котором еще теплилась жизнь, не разбился окончательно.
В дверь просунулась испуганная Оля.
— Мама... жива?
— Жива, — хрипло ответил Сергей. — Всё будет... будет нормально.
Он подозвал дочь, обнял ее и прижал к себе. Андрей стоял в дверях, его лицо было искажено гримасой боли и страха.
— Она из-за нас? — тихо спросил он. — Из-за того, что мы... что мы ее не любим теперь?
Сергей посмотрел на сына, и его сердце разорвалось.
— Нет, сынок. Никогда так не думай. Она... она просто очень устала. Мы все устали.
В ту ночь он не сомкнул глаз. Он сидел у ее кровати и держал ее неповрежденную руку в своей. Он думал о Павле, о Анне, о комиссии, о позоре, о сломанной карьере. Все это казалось ему теперь далеким, незначительным театром абсурда. Единственной реальностью была эта холодная рука в его ладони и тихое, прерывистое дыхание.
Утром она открыла глаза. Они были пустыми и ничего не выражающими. Увидев его, она медленно отвела взгляд в сторону, к окну.
— Зачем? — прошептала она.
— Потому что нельзя, — так же тихо ответил он. — Потому что дети. Потому что... я не могу без тебя.
Он сказал это, и понял, что это правда. Ужасная, горькая правда. Он не мог без нее, даже такой, даже сломанной и чужой. Они были связаны слишком многим — общим прошлым, общими детьми, общими шрамами. И эта связь оказалась прочнее любви и прочнее ненависти.
Он не знал, что будет дальше. Смогут ли они когда-нибудь снова быть семьей? Смогут ли говорить, смеяться, доверять? Он не знал. Знать было невозможно.
Но он знал, что сегодня он спас ей жизнь. И, возможно, спас что-то еще — какую-то последнюю, тончайшую нить, которая еще связывала их. Они стояли на обломках своей прежней жизни. Перед ними лежала пустота. Но они были живы. И пока они живы, всегда есть шанс, что из этих обломков можно будет построить что-то новое. Пусть не прекрасное, пусть не счастливое. Но — живое.
Он вышел на крыльцо. Снег все шел, беззвучно и непрерывно, засыпая грязь и боль мира. Он глядел на занесенный сад, на следы, которые уже почти исчезли, и думал, что весной, возможно, снег растает. И тогда будет видно, что осталось ним.