Продолжение "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Так как Леон Капенштейн "имеет вскоре выступить в сих записках на более обширную сцену действий", то не мешает здесь описать курьёзную эту личность. Он был скорее мономан-аферист, чем обдуманный мошенник.
Любил он деятельность этого рода ради ее процедуры, а не только как "цель нажить похожее что-нибудь на состояние"; и это доказывается тем, что он никогда не нажил ни одного медного гроша, тогда как были случаи, когда он "ворочал" сотнями тысяч, с которыми мог бы скрыться; а между тем, когда он сослан был впоследствии, якобы "за бродяжничество", в арестантские роты, жена медика Петербургского ордонансгауза (здесь дом военного управления), где он содержался под военным судом, из жалости к бедственному его положению, тайком зашила ему в сапог 25 р.
Обвинение Леона "в бродяжничестве" основано было на следующем.
Когда он пристал к нашему Павлогорадскому полку под Бухарестом в начале турецкой войны 1829 года, у него был вид австрийского подданного, и потому по окончании войны выдано было ему из полка свидетельство, с коим он поселился в Москве, где в течение более 10 лет ему давали на прожитие виды, как австрийскому подданному, из канцелярии обер-полицмейстера.
Когда же он попал под суд, как прикосновенный к делу о составлении подложного духовного завещания (хотя по этому обвинению и был оправдан), пошли справки о нем в Австрию.
Оказалось, что там никакого подданного этой фамилии и примет не было, и потому он был осужден "за бродяжничество в арестантские роты", в 1848 году, первоначально в Нарву, потом в Смоленск; там по снисхождению начальства он ходил почти что на воле, уговорил коменданта "взойти в подряды", которыми он дирижировал, и завести на хуторе какую-то химическую фабрику, коей Леон управлял.
Проделки эти огласились, и комендант был "отрешен от места с отдачей под суд", а Леон сослан на жительство в Тобольск.
Ему все грезился "мираж миллиона в тумане", для достижения коего он безрасчетно растрачивал страшные, под конец своего поприща, деньги, не свои, а занимаемый под неимоверные проценты: а так как этого ресурса не доставало, то он хватался за всякого рода "подряды по комиссариатскому департаменту" (где имел поддержку начальствующих лиц), от коих денежные и более его расчётливые подрядчики отказывались.
А как только "утвердят" за ним какой-нибудь подряд или поставку, то он немедленно выхлопочет "разрешение о выдаче ему задаточных денег" (на это он был великий мастер), будто бы пустить в ход подряд, но вместо того, деньги эти, попадали к алчным и стерегущим кредиторам, по другим совершенно делам.
Из этих же денег брал, бывало и я "частицу" в компании окружавшего его еврейского кагала приказчиков и агентов; из них же часть шла на угощение новых знакомых, у которых предполагалось взять залоги (движимые и недвижимые) для предстоявших подрядных афер; а исполнение взятого подряда шло, конечно, в убыток и кончалось иногда тем, что казна брала в свои руки окончание подряда на счет залогодателей.
Когда же, в редких случаях, удавалось ему взять какой-нибудь выгодный подряд, то, за неимением собственных денег, чтобы вести его как следовало, подряд брался (официально) на имя какого-нибудь денежного, действительно, лица, а он сам снисходил на степень поверенного, и хозяин отстранял иногда Леона, брал в руки дело и порядочно от него наживался.
Надо было быть столь нерассудительным и легкомысленным, как я, чтобы ввериться такому человеку. Он был причиной моего разорения; но я не могу назвать его "умышленным мошенником против меня".
Хотя многие его действия были, сознаюсь, предосудительными против других лиц, вовлечённых им "в погибель", я продолжаю верить, что он чистосердечно надеялся поправить мое дело.
Пожалуй, что, увлекая посторонних в запутанные и рискованные предприятия (были лица, доверявшие ему последнее свое состояние), он несознательно или непреднамеренно "их губил", а все льстился, что "дойдёт, наконец, до такой спекуляции, которая погасит все его долги". Но как попасть на подобное выгодное дело?
Да и если бы он и наткнулся на такое, он никогда бы не сумел свести концы с концами, потому что всегда "пренебрегал мелочами и тратил деньги зря". "Коммерческими человеком" он никогда не мог быть. Находясь постоянно "под обаянием" сотен тысяч, которые вот-вот, да схватит, он все более и более запутывался.
Рядом с этим, он был чрезмерно, можно сказать, сострадателен и сердоболен к нуждающемуся, готов отдать последний залежавшийся в его бумажнике рубль, чтобы помочь ему и при всех своих огромных оборотах всегда почти был сам в нужде.
Веселого и уживчивого характера, охотник до анекдотов и острот и большой хохотун; словом, было в нем столько противоречий, что он ускользал от анализа и стоил психического и физиологического изучения.
Жил он "грязно", нуждался нередко, чем заплатить своему сапожнику, но до того был беспечен, что, ложась спать, не знал, сколько именно денег в его бумажнике, который он оставлял на ночном столике иногда полным; и случалось, что порзненский мой мальчик, находившийся при нем в услужении, воровал из бумажника, сколько хотел, а Леон, встав утром, ни о чем не догадывался.
Держась фальшивой аксиомы, что "для приобретения кредита нужно пускать пыль в глаза", он, бывало, даст "пир на весь мир", и шампанское польется рекою.
Не знавшим его коротко он мог казаться деятельным и даже дельным, потому, что не спал более 3 или 4 часов в сутки, причем вел кочующую некоторого рода жизнь, часто ночуя, где ни попало и не раздеваясь; зато имел способность среди белого дня вдруг засыпать и храпеть на стуле в гостях, во время разговора, казавшегося оживленным, или в своей пролетке, в коей он бывало мчался, день и часть ночи, с одного конца города на другой.
У него была тройка чугунных, можно сказать, пяток - единственно, чем он дорожил. Из себя он был долговязый, неуклюжий, худощавый, с густыми черными бакенбардами; прищуривал от близорукости небольшие и без того глаза и был с пороховыми подпалинами по всему лицу: следы, как он уверял, прежних фейерверочных занятий в молодости. В описываемое время ему могло быть под сорок лет.
Смешно даже, как вспомнишь, каким образом "утверждались" за ним иные подрядные операции.
Однажды он поздравил меня с очень будто бы выгодной поставкой солдатского или госпитального холста в какую-то дальнюю комиссариатскую комиссию или больницу, и на мой естественный вопрос, почем он взял за аршин, отвечал, что не знает сам, но что на торгах подал запечатанный конверт с заявлением, что какая бы крайняя цена ни состоялась от бывших на торгу лиц, он заранее сбавляет по 1 или по 2 копейки с аршина.
"Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно".
Любимой поговоркой Леона было: "надо, чтобы колесо, хоть как-нибудь, да вертелось"; и вот, под конец "на колесо и на ось навертелось столько сору и грязи, что колесо остановилось", и вся скрипучая "машина" рухнула. Не последовал он, правда, примеру своего соотчича-еврея, получившего незавидную знаменитость тем, что, забрав по откупной операции чуть ли не более миллиона рублей задаточных денег, удрал за границу.
Но афёрная деятельность Леона погубила не одну жертву. Почтеннейший Иван Антонович Кавецкий и с ним уважаемые московские торговые дома гг. Ценкера и Колли, Катуара, Мальша и иные, менее крупные, понесли от него значительные потери.
К тому же, окружавшие его евреи и иные православные обирали его, - и этих своих приказчиков, комиссионеров и агентов он не имел привычки проверять. Сыны израильские стекались к нему отовсюду и всем он доставлял занятие. Из числа таковых был Рубинштейн, отец знаменитых двух братьев-музыкантов, но о нем, как исключении, ничего дурного нельзя сказать.
Леон, "кидаясь на всякое предприятие", завел было на Ордынке карандашную фабрику на мое имя, переданную им впоследствии этому Рубинштейну "на правах хозяина", и этот трудолюбивый человек, исключительно занявшись своим делом, потихоньку стал жить и мог дать музыкальное образование своим сыновьям.
Мешало также много Леону в делах то, что он был неграмотен не только по-русски, но чуть ли и по еврейско-немецки, т. е. на жаргоне, употребляемом, как известно, в разговоре и в письме жидами наших окраин. Он самоучкою читал по складам по-русски, а корреспонденцию свою вел и сочинял приказы по управлению моим имением, чертя карандашом на писчей бумаге "каракули", которые трудно весьма было разобрать переписчику.
От него нажились также многие адвокаты и ходатаи по дедам. Когда он не приобрел еще самостоятельности, то есть между 1832 и 1835 годами, он жил бесплатно у Долговых, на Большой Ордынке, насупротив церкви Всех Скорбящих, и старики-хозяева очень любили его за услужливость и веселый всегда характер; да и подлинно, вне аферной сферы, он был "un bon enfant" (весельчак) вполне.
Павлогорадский мой сослуживец, Матвей Александрович Долгов, был расчётливый малый и ни в какие аферные дела с ним не входил, но по старой "полковой привычке" любил его.
Я сказал уже о расположении к нему иных из высокопоставленных чиновных лиц по комиссарскому департаменту. Это, к несчастью, стоило ему недешево; зато и эти господа действовали очертя голову в угодность ему; так, например, из трех домов, взятых в обеспечение (или залог) по одному его делу один был освобожден, прежде окончания подряда.
За то и пострадала, чуть ли не по его милости вся московская комиссариатская комиссия, председатель коей, заслуженный генерал, умер, кажется, под судом.
То же самое творилось им и в Опекунском Совете по заложенному в оном моему имению.
Деньгами и другими видами подкупа он до такой степени задабривал тамошних чиновников, что они допустили 7 или 8-летний неплатеж процентов, и через то имение мое впоследствии лопнуло, причем следует признаться, что, по уничтожению мною в 1840 году доверенности Леону, я сам продолжал эту "пагубную систему".
Покончив с Леоном, приходится упомянуть об управлявшем моим имением, Иване Ивановиче Грекове, при окончательном расчёте коего, весною 1835 года, было то, что по сю пору лежит тяжелыми камнем у меня на сердце.
Говорили посторонние, что он стал "сильно запивать, связался с крепостной девкой своей жены и последнюю будто бы выгнал из дома на другую квартиру в селе". Отчасти все это могло быть справедливо, но до дел моих с ним не касалось, а одною из причин путаницы в управлении могли скорее быть "бессмысленные мои нововведения" в предыдущих годах.
Как бы то ни было, но люди весьма, конечно, благонамеренные и близкие семейству моей жены начали мне твердить, что "И. И. Греков обманывает меня", и настаивали, чтобы "я вызвал его в Москву вместе с выборными из крестьян, и подверг бы его строгому отчету с того времени, как я вступил во владение имением"; а как я сам столько же был способен к таковому разбору, к стыду моему будь сказано, сколько мог быть новорожденный младенец, то лица эти (имен коих не желаю высказывать, потому что намерения их были чисты) сами взялись учесть И. И. Грекова.
Выведен был по их проверке "начет весьма незначительный", но как по силе моей ему доверенности он мог кредитоваться (т. е. занимать) у моих соседей деньгами до наступления оброчного времени, то "я не принял на мой счет одного подобного займа", и по уничтожении моей доверенности заем этот пал на него.
Мало того: рекомендованный (или, точнее сказать, навязанный) мне чиновник, отправлен был мною в Порзни для проверки на месте всех действий И. И. Грекова, и он по возвращении оттуда уговорил меня "опубликовать несчастного моего бывшего управляющего в газетах, как самого неблагонадёжного" и ошельмовать безвозвратно, может быть, человека, в виновности коего я сам не был вполне убежден!
Это лежит по сю пору упреком на моей совести, потому что, как я сейчас сказал, я не был тогда убеждён, а ныне весьма даже сомневаюсь в неправоте бедного этого отца семейства. И все это случилось "от моей слабости характера", и недаром говаривала графиня Вера Григорьевна Чернышева одной из своих сестер, в то время как я вздыхал по ней, что "она боится этого отсутствия характера во мне".
Не будучи злым по природе, я дал, однако же, себя уговорить на дурной поступок. Удивляюсь лишь, что бедняк этот не вызывал меня "к ответственности перед судом". Да и то надо принять в соображение, что я был человек со средствами и со связями, и по прекрасному тогдашнему судопроизводству, неимущему трудно было тягаться с аристократами или с богачами.
В деле с И. И. Грековым я сомневался, виноват ли он или нет, следовательно должен был держаться латинской пословицы "in dubio abstines" (воздерживайся, если имеешь сомнение) и не задерживать его деньги, а еще менее "подвергать его позору".
Сделав сию позднюю исповедь, мне как будто бы стало легче на сердце, и затем возвращаюсь к нити прерванного рассказа, обещая избегать, елико возможно, "подобных длинных отступлений".