Найти в Дзене

Травница (3). Запах чабреца и молока

Начало Дом встретил её целым букетом ароматов, которые словно оживали в воздухе. Здесь не просто пахло — само пространство дышало парным молоком, ещё хранящим тепло коровьего вымени. Этот молочный дух переплетался с запахом свежеиспечённого хлеба, чья хрустящая корочка всё ещё хранила тепло печи. А поверх всего этого лежал терпкий аромат сушёного чабреца, разложенного по холщовым мешочкам на тёплой печке. Эти запахи были крепче и надёжнее, чем сами бревенчатые стены. Они составляли самую суть этого уютного мира, наполненного старинными сундуками и украшенного вышитыми рушниками. Аромат был душой дома, которая встречала у самого порога, окутывая теплом и заботой. В глубине кухни бабушка Нина Семёновна, словно в привычном танце, негромко переставляла чугунки у печи. Её ловкие движения сопровождались знакомым стуком посуды, который был таким же родным, как биение собственного сердца. На столе, покрытом потёртой, но безупречно чистой скатертью, уже дымилась глиняная тарелка с картошкой

Начало

Дом встретил её целым букетом ароматов, которые словно оживали в воздухе. Здесь не просто пахло — само пространство дышало парным молоком, ещё хранящим тепло коровьего вымени. Этот молочный дух переплетался с запахом свежеиспечённого хлеба, чья хрустящая корочка всё ещё хранила тепло печи. А поверх всего этого лежал терпкий аромат сушёного чабреца, разложенного по холщовым мешочкам на тёплой печке.

Эти запахи были крепче и надёжнее, чем сами бревенчатые стены. Они составляли самую суть этого уютного мира, наполненного старинными сундуками и украшенного вышитыми рушниками. Аромат был душой дома, которая встречала у самого порога, окутывая теплом и заботой.

В глубине кухни бабушка Нина Семёновна, словно в привычном танце, негромко переставляла чугунки у печи. Её ловкие движения сопровождались знакомым стуком посуды, который был таким же родным, как биение собственного сердца. На столе, покрытом потёртой, но безупречно чистой скатертью, уже дымилась глиняная тарелка с картошкой в мундире.

Простая, но такая родная еда. От одного её вида на душе становилось спокойнее. Каждая картофелина, укутанная в свою коричневую шубку, казалась маленьким сокровищем, хранителем семейных традиций и тёплых воспоминаний. В этом простом блюде заключалась вся мудрость и простота деревенской жизни, где каждый кусочек еды был наполнен любовью и заботой.

— Ну что, школярка, отбыла? — обернулась бабушка, и тень от ее невысокой, но крепкой фигуры заколебалась на стене. Ее лицо, испещренное морщинами, расплылось в улыбке, от которой морщинки у глаз разбежались лучиками.

Но главное — глаза. 

Маленькие, подслеповатые, но будто видящие насквозь, на несколько верст вглубь твоей души. Они смотрели на Дашу с такой бездонной нежностью, что та невольно опустила взгляд, чувствуя, как на глаза наворачиваются предательские слезы.

— Да нормально, — автоматически ответила Даша, отставляя потрепанный рюкзак в темный угол, где пахло старым деревом и сухой мятой. Она потянулась было помочь, но бабушка мягко, но твердо отстранила ее натруженной, в прожилках, как корень старого дуба, рукой.

— Сиди, корова-то нынче устала, доярка — тем паче. Умничай, пока силы есть. Что, опять Марьянина Светка-ветка свой язык чесала? — в голосе Нины Семеновны не было ни злобы, ни осуждения. Лишь тихая, всепонимающая грусть, будто она уже тысячу раз видела эту самую сцену. Она, казалось, знала все наперед, будто читала жизнь по темным линиям на своей ладони.

— Смеялись, — выдохнула Даша, плюхаясь на жесткий табурет.

Она не хотела приносить сюда, в эту чистую, натопленную избу, пропахшую хлебом и покоем, уличную пыль и едкий сор обид.

Бабушка налила ей в глиняную, шершавую кружку молока, густого, с плавающими крупинками сливок, и села напротив, положив на стол свои узловатые руки. — Смех он, детка, что майский жук: трещит, трещит, а лету от него ни жарко, ни холодно. А ты вот какая есть — настоящая. Руки золотые, голова светлая. Они этого не разглядят, потому как смотрят не вглубь, а по верхам, словно воробьи по навозу.

Даша молча поглощала картошку, чувствуя, как тепло от еды медленно разливается по измождённому дневными заботами телу. Бабушкины слова лились мягко, как целебный настой на душевные раны. Они были успокаивающими, но даже их ласковая сила не могла полностью стереть ту тонкую, невидимую, но цепкую плёнку стыда и горечи, которая оседала на сердце за день — подобно тому, как пыль оседает на листьях после проезжающей машины.

Мысли Даши, словно неутомимые бабочки, упорно возвращались к Владу. Она вспоминала его планы — такие ясные, но одновременно такие далёкие. В её воображении они рисовались яркими красками, полными надежд и мечтаний. Город, о котором он говорил, сиял в её мыслях, как далёкая, недосягаемая звезда. Он манил холодным светом уличных фонарей, обещая другую жизнь, полную возможностей и приключений. Каждый раз, когда она думала о нём, перед глазами вставали картины городской жизни: шумные улицы, яркие витрины магазинов, современные здания. Всё это казалось таким недостижимым, словно мираж в пустыне, который тает, стоит только приблизиться.

— Ты опять о нем, — констатировала Нина Семеновна. Это был не вопрос, а констатация факта, произнесенная с тихой уверенностью провидицы.

Даша вздрогнула, и по щекам разлился предательский, жгучий румянец, выдавший ее с головой:

— Бабушка, я...

— Ничего, ничего, — махнула та рукой, и в воздухе, смешавшись с запахом чабреца, запахло горьковатой полынью, которую бабушка всегда носила с собой в маленьком мешочке. — Сердце-то оно не паспорт, по годам не сверяют. Молодость — она чтобы ветром пахнуть и голову кружить. Только, внучка, смотри в оба. Глаза-то у него ясные, голубые-голубые, а вот взгляд... бегущий. Словно зайчик по полю: и там ему хорошо, и тут, а где нору рыть — не знает. Мечется.

— Ты его два раза всего видела! — вспыхнула Даша, тут же ужаснувшись своей резкости, внезапного жара, защищавшего его образ от любой, даже самой мягкой критики.

— Человека, милая, как воду, — не спеша, выговаривая каждое слово, сказала бабушка, — не за один раз пьешь. Узнаешь, когда грянет гром, а не когда солнышко припекает. Ладно, не томи душу. Поможешь завтра на заре душицу собрать? Пора. Сила в ней сейчас — особенная, накопленная за все лето.

Даша медленно кивнула, чувствуя, как постепенно отпускает напряжение. В груди разливалось знакомое тепло — то самое чувство, которое она испытывала каждый раз, когда они с бабушкой приступали к сбору трав. Это был их особый мир, их тайное знание, передававшееся из поколения в поколение, словно драгоценный дар, защищённый от чужих глаз и ушей.

Мир прочных корней, уходивших глубоко в землю, горьковатых стеблей, наполненных целебной силой, и земляных запахов, которые не могли заглушить ни едкие насмешки Светки, ни сладкие, но такие зыбкие обещания Влада. Здесь, в этом пространстве вековых традиций, всё было настоящим, неподдельным, в отличие от призрачных видений будущего, рисуемых в её воображении.

Она допила остатки молока, наблюдая, как на дне кружки медленно оседает белая пенка. Затем подошла к маленькому окошку, запотевшему от пара, поднимавшегося от кухонной плиты.

Ночь за стеклом была густой и темной , словно кто-то разлил по небу чернила. Она была живой, дышащей, полной звуков и тайн. В ней трещали сверчки, создавая свою симфонию, и где-то очень далеко, на краю деревни, лаяла собака, словно охраняя границы этого тёмного царства.

Даша знала каждый звук, каждый шорох этой ночи. Она могла бы закрыть глаза и всё равно увидеть, как колышутся травы в поле, как серебрится роса на листьях, как звёзды подмигивают с небес. Где-то в этой темноте, за поворотом, за спящими полями, был он — Влад, с его обещаниями и мечтами, которые казались ей единственным спасением от этой тихой, размеренной жизни.

Его слова, такие же далёкие и манящие, как одинокие огоньки на другом берегу реки, рисовались в её воображении яркими красками. Она поверила в них так сильно, что это стало самой главной, неоспоримой правдой, затмевающей и пряный запах чабреца, и уютное тепло печки, и мудрую усталость в бабушкиных глазах, в которых отражался целый век прожитой жизни.

«Мы будем там вдвоём», — повторяла она про себя, словно заклинание, стараясь заглушить тихий, спокойный голос, который звучал в такт бабушкиному ровному, убаюкивающему дыханию. Этот голос напоминал о корнях, о земле, о том, что нельзя просто так порвать с прошлым, с традициями, с тем, что делало её той, кто она есть.

Но заглушить его полностью было невозможно. Он оставался — тихий, настойчивый, как шелест засыхающих трав в плетёной корзине у печки, как напоминание о другом, вечном выборе.

Продолжение