Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Удалить архиепископа Варлаама от управления епархией

1819 год ознаменован был в нашем родстве свадьбами двух моих дядей: Петр Николаевич Сумароков женился на княжне Прасковье Дмитриевне Черкасской, дочери своего соседа по имению, князя Дмитрия Александровича, а граф Петр Степанович Толстой на Елизавете Васильевне Ильиной. На первую из этих свадеб ездили в Костромскую губернию отец мой Дмитрий Степанович и бабушка Елизавета Андреевна. За свадебным годом следовал год похоронный: на Светлой неделе скончалась моя прабабка, княгиня Варвара Осиповна Долгорукова, на 88 году от роду, а 10 мая - бабушка моя, графиня Александра Николаевна. Тело первой из них привезено для погребения в село Опарино; а последняя погребена подле родных своих Щербатовых в Новодевичьем монастыре, в Москве. О прабабке я не жалел, потому что никогда не видел ни ласки, ни гостинца от этой скупой и холодной старухи. А бабушки мне было очень жаль, и я горько о ней плакал. Первым от них был кандидат московского университета, бывший учитель Костромской гимназии, Петр Иванович
Оглавление

Продолжение воспоминаний графа Михаила Владимировича Толстого

1819 год ознаменован был в нашем родстве свадьбами двух моих дядей: Петр Николаевич Сумароков женился на княжне Прасковье Дмитриевне Черкасской, дочери своего соседа по имению, князя Дмитрия Александровича, а граф Петр Степанович Толстой на Елизавете Васильевне Ильиной.

На первую из этих свадеб ездили в Костромскую губернию отец мой Дмитрий Степанович и бабушка Елизавета Андреевна.

За свадебным годом следовал год похоронный: на Светлой неделе скончалась моя прабабка, княгиня Варвара Осиповна Долгорукова, на 88 году от роду, а 10 мая - бабушка моя, графиня Александра Николаевна.

Тело первой из них привезено для погребения в село Опарино; а последняя погребена подле родных своих Щербатовых в Новодевичьем монастыре, в Москве.

О прабабке я не жалел, потому что никогда не видел ни ласки, ни гостинца от этой скупой и холодной старухи. А бабушки мне было очень жаль, и я горько о ней плакал.

В этом же 1820 году настало для меня время настоящего ученья, но несколько лет сряду мне не было счастья в учителях.

Первым от них был кандидат московского университета, бывший учитель Костромской гимназии, Петр Иванович Красильников. Родные мои Сумароковы знали его с 1812 года, когда он, еще будучи студентом, приютился у них в селе Красном в числе многих беглецов из Москвы.

Одна из моих бабушек, Сумароковых, Анна Андреевна, очень строгая и резкая на язык, пожилая девица, называла его в то время "дрянь-человек". После, сделавшись учителем в Костроме, он бывал у них довольно часто и даже учил математике дядю Петра Николаевича.

Нельзя было назвать его дурным или злым человеком; но он был всегда мрачен, недоверчив и суров. Меня он очень полюбил, но, при малейшей рассеянности, драл за уши и за волосы и колотил линейкой по рукам.

Несмотря на то, я очень к нему привязался и учился прилежно.

Познаний у него было очень мало и, сверх того, к несчастью, он пил запоем. До сих пор не могу понять, каким способом он приобрел доверенность моей матери (Прасковья Николаевна Сумарокова) и имел на нее сильное влияние; она советовалась с ним обо всем и во всем ему верила.

Под личиной благочестия и, притом, не простого, а мистического, или, лучше сказать, масонского, он беспрестанно проповедовал и давал ей для чтения разные мистические книги. Он принадлежал к одной из масонских лож (как узнал я позднее, к ложе "Ищущих Манны"). Ложи еще не были тогда закрыты; впрочем, и по закрытии, - неразрывная связь, между так называемыми братьями, не прекращалась, и они постоянно старались поддерживать друг друга.

Что касается моего учения, то, сколько могу припомнить, оно ограничивалось преподаванием Закона Божия, арифметики, русской и французской грамматик.

Первые три предмета учитель мой знал отлично, а о последнем не имел ни малейшего понятия, даже не умел правильно читать по-французски. Но одно, за что я остался ему навсегда благодарным, это было преподавание Закона Божия.

Он преподавал его очень подробно, по катехизису митрополита Платона, с множеством объяснений и, сверх того, задавал на каждый день учить наизусть по главе из Евангелия и посланий Апостольских.

Помню и теперь, что я в один урок выучил первую главу из Евангелия от Луки, в которой слишком 80 стихов. Только при обширной памяти, которою я тогда обладал, можно выучивать такие уроки.

В то же время, как началось мое учение с Красильниковым, меня передали с женских рук в мужские.

Я переселился из бабушкиного мезонина в нижний этаж, в комнату, напротив детской, в которой жила сестра моя с гувернанткой. Ко мне приставлен был дядька, вольноотпущенный человек моей бабушки, по имени Иван Львович, человек трезвый, честный и до мелочности точный в исполнении своих обязанностей.

Учившись кондитерскому мастерству, он очень искусно клеил всякого рода картонажи и тем занимал меня в свободное время. Ему я обязан, между прочим, за то, что он любил читать по вечерам Четьи-Минеи и "Прологи" и меня приохотил к этому чтению.

Однажды отец мой поехал в Посад (здесь Сергиев Посад) за какими-то покупками и в лавке Тарбинского (тогда главного посадского негоцианта) встретил молодого академического бакалавра, познакомился с ним и назвал к себе в гости. Это был экстраординарный профессор философии Федор Александрович Голубинский.

Он прогостил у нас в Каменках, сколько помню, дня два или три и почти все это время провел в библиотеке, беседуя с отцом моим о разных ученых предметах и литературе.

Конечно, я, как ребенок, мало понимал их разговоры, однако ж заметил одно: когда батюшка приводил в разговоре кощунственные остроты Вольтера и других французских вольнодумцев, Федор Александрович не отвечал ему ни слова, но принимал на себя такой печальный и расстроенный вид, что собеседник его скоро прекращал "неприятный" ему разговор.

Портрет протоиерея Фёдора Александровича Голубинского, 1850-е
Портрет протоиерея Фёдора Александровича Голубинского, 1850-е

Еще помню, что я с первого взгляда полюбил нового гостя, хотя наружность его вовсе не была привлекательна для ребенка: близорукий, некрасивый лицом, неловкий в телодвижениях, он сидел потупившись и не обратил на меня никакого внимания.

Говорят, что у детей бывают предчувствия будущего добра, какими не одарены взрослые люди; может быть, и меня привлекало такое же предчувствие к будущему моему наставнику и благодетелю. И это предчувствие не обмануло меня.

Пред отъездом из Каменок, Федор Александрович говорил со мною, и я попросил его написать мне что-нибудь на память в мой маленький альбом. Он написал следующие стихи, которые у меня и теперь целы:

Что мне желать, чтобы ты меня помнил, любезный?

Помни и крепко в сердце держи Отца человеков.

Помни и тех, кого, как ангелов добрых,

Мирных хранителей юности, окрест тебя Он поставил!..

Вышний, во славе Своей, не сходит пред взоры младенцев:

В образе добрых родителей Он им себя открывает.

Их, научившись любить, научишься Бога любить.

Забыл я сказать, что, прежде поступления под надзор дядьки, я был около года на попечении гувернантки, молодой немки из города Пернау, Каролины Ивановны Лунгрен, очень умной и ловкой, высокой ростом и крайне безобразной; она была ревностной почитательницей моего учителя и по его внушению приняла православную веру, с именем Александры, с разрешения архиепископа Филарета.

Чтобы получить это разрешение, мать моя, в июне 1822 года, поехала с Каролиной Ивановной и со мною к Троице. Мы ночевали на постоялом дворе; рано поутру пришел к нам Ф. А. Голубинский и рассказал, что "в Академии сегодня частный экзамен из церковной истории".

Я пристал к нему с просьбой, чтобы он взял меня с собою на экзамен, и он по доброте своей согласился, хотя знал, что вход на частный экзамен посторонним не дозволен, и после получил за это выговор от ректора, архимандрита Кирилла.

Мы взошли заднею дверью в обширную академическую залу. Федор Александрович отдал меня на первую парту (скамейку) под надзор одного из студентов, а сам сел между профессорами.

Экзамен в это время уже начался; за столом, вместе с молодым, только за год до того поступившим на московскую кафедру архиепископом Филаретом, сидели еще два архиерея: Симеон Ярославский, бывший прежде первым ректором Академии, при открытии ее в Лавре (здесь Троице-Сергиева), и Парфений Владимирский.

Испытание было по предмету библейской истории; часто слышались мне знакомые имена, но мало было для меня понятного. Когда экзамен кончился, ректор и наставники стали принимать благословение от своего владыки, и я, выскочив из-за парты, подбежал туда же.

Увидев меня, преосвященный Филарет с улыбкой спросил: Кто этот большой человек? (а я был очень мал ростом и казался моложе своих лет). Потом обратился ко мне с вопросом: "Понял ли что-нибудь?".

Я сконфузился, но отвечал, что "понял историю о Моисее и Фараоне и еще об Иове-пророке, которого рыба проглотила".

Преосвященный Симеон с улыбкой заметил: "И этого довольно для его лет".

Полная доверенность моей матери к Красильникову, суровое обращение его со мною и бесконечные толки его "о религиозных предметах" сильно возмущали отца моего.

Он возненавидел этого человека и при всяком случае старался опровергать его суждения и без церемоний доказывал, что он ничего не знает и ничего неспособен понимать. К несчастью, отец мой в это время был тяжко болен.

Прежняя привычка к разгульной жизни, служившая ему для увеселений в Москве, теперь, при деревенской скуке, обратилась в пагубную страсть и довела его до опасной болезни, от которой он чуть не умер.

Чувствуя себя при смерти, он сделал в ноябре 1821 года духовное завещание, в котором опеку над детьми поручал дяде моему Сумарокову и в то же время захотел примириться с теми братьями и сестрами, с которыми был в ссоре по оконченному незадолго пред тем разделу имения после матери. Письма к ним писал я под диктовку отца.

Спустя три недели, две мои тетки, графини Елизавета Степановна Салтыкова и Аграфена Степановна, желая доказать искренность своего примирения, приехали в Каменки, а первая из них привезла с собою единственную дочь свою, 17-летнюю Сашу, которая считалась первою красавицей и самою завидною невестою в Москве. Но об ней после.

Тогда отец мой, чувствуя себя лучше, еще не сходил с постели. Когда он совершенно выздоровел, прежнее озлобление его на моего учителя возобновилось еще с большею силою.

Кстати, Красильников, в это время пил запоем; отец отправился во флигель, где он жил, разругал его, грозил ему своей вязовой палкой и в тот же день выгнал его из Каменок. Начались беспрерывные неудовольствия между моими родителями; я был несколько раз свидетелем потрясающих сцен.

Кончилось тем, что отец в темную декабрьскую ночь внезапно уехал в Москву и поселился у своих сестер.

Вскоре и мы, т. е. маменька, бабушка Елизавета Андреевна, я и сестра отправились вслед за ним.

В Москве родители мои скоро примирились, и отец сделался здоровее. Никогда еще до тех пор не видал я его таким спокойным, без всяких припадков вспыльчивости. Мы прожили в Москве года полтора. У меня не было постоянного учителя, но приходил учить меня урокам некто Константин Михайлович Китович, студент медицинского факультета, лет 50-ти, седой как лунь, бывший учитель Могилевской семинарии, находившийся при тамошнем архиерее в то время, когда Наполеон занял Могилев.

Он подробно рассказывал о том, как Варлаам Шишацкий, прежде бывший епископ Волынский, а тогда архиепископ Могилёвский, не выехал, по примеру других архиереев, из своего епархиального города при приближении французских войск, потому что старался собрать свои капиталы, вверенные для торговли жидам.

Когда неприятельская армия вступила в город, маршал Даву потребовал от архиепископа, присяги на верность Наполеону и возвещения имени его с супругою в ектениях. Варлаам исполнил требование и приказал присягнуть всему духовенству.

С 13 июля во всех церквах Могилевских поминали при богослужении "великодержавного государя императора французов и короля Италии, великого Наполеона и супругу его, императрицу и королеву Марио-Луизу".

Варлаам, удержанный от выезда сребролюбием, впал в государственное преступление из страха и из побуждений честолюбия: он льстил себя надеждою, что будет, по присоединении Белоруссии к новому Польскому королевству (восстановление которого ожидалось поляками) главным архипастырем православной церкви в Польше.

Как бы то ни было, но он тяжко обманулся в своих расчетах.

По изгнании неприятеля из пределов России, император Александр I, в декабре того же года, повелел Св. Синоду "удалить архиепископа Варлаама от управления епархией", а синодальному члену, архиепископу Рязанскому Феофилакту произвести на месте "следствие о поступках Варлаама во время вражеского нашествия".

Когда преосвященный Феофилакт представил подробно произведенное им исследование, Св. Синод присудил: "Архиепископа Варлаама, оказавшегося явными клятвопреступником и изменником, лишив архиерейства и священства и отобрав знаки ордена св. Анны 1-й степени, оставить в монашеском чине, а пребывание иметь ему в Черниговской епархии в Новгород-Северском Спасском монастыре".

По утверждению приговора Государем, архиепископу Черниговскому Михаилу поручено было произвести деградацию архиепископа Варлаама.

29 июня 1813 года, в Черниговском кафедральном соборе, при многочисленном собрании духовенства и народа, несчастный старец Варлаам, в полном архиерейском облачении и в Анненской ленте, был поставлен на амвон.

Секретарь консистории прочел высочайше конфирмованное определение Синода и, вслед за тем, ключарь и протодьякон стали снимать постепенно с бывшего архиепископа все архиерейское облачение, при пении духовенства: "анаксиос" (недостоин).

Так слышал я о деградации Варлаама Шишацкого от Китовича.

Недавно (1861) случилось мне вычитать еще подробности: "Варлаам провел остаток жизни в Спасском монастыре простым монахом, в тесной келье, под колокольнею, в качестве будто бы привратника и звонаря. Там он горько оплакивал свою несчастную долю и от слез ослеп. После его смерти (1821) никто из монастырской братии не хотел жить в этой келье, считая ее как будто проклятой".

Продолжение следует