Я сделал шаг за порог — и застыл. На дворе стояла ночь. Не сумерки и не тень от облака, а настоящая, с россыпью звезд и желтой луной, перекатившейся над елями. Холодный воздух ударил в лицо, пар изо рта тянулся тонкой струйкой. Я оглянулся на дверной косяк, на солнечный клин, что ещё минуту назад лежал на полу, — его не было. Дом чернел изнутри, как пустой колодец.
— Спокойно, — сказал я. — Дыши.
Я прислушался. Лес звучал иначе — плотнее. Где-то справа коротко перекликнулись совы, внизу, из оврага, шло тягучее журчание воды. Ветви ели тихо терлись одна о другую. Ни тебе дневного щебета, ни треска дятла. Звук стал вязким, как будто его размешали в холодной смоле.
— Ладно. Пройдём через чащу, как и собирался, — сказал я себе, взвел курок и сошел с крыльца.
Шагов через десять по листве я снова это почувствовал — взгляд в спину. Сухой, прямой, как игла. Я остановился, обернулся к тропе, что уходила в овраг. На самой кромке, там, где вчера я стоял и слушал воду, что-то смотрело вверх. Силуэта не видно, только два белесых глаза. Они не светились сами — просто ловили лунный луч и отдавали его обратно, как стекло. Глаза были на уровне груди взрослого человека, может выше. Они не мигали. Они ждали.
— Понял, — я отступил на шаг к двери. — Не играем в храбрецов.
Я заскочил внутрь, подтянул дверь на себя, подпёр столом — как смог. Крюк проверил — встал в петлю. Ставни над кроватью не трогал: закрыты плотно. Ружьё — на изготовку. Спина к стене, чтобы угол зрения охватывал и дверь, и окно. Дыхание короткое, ладони липнут к дереву цевья.
Сначала в дверь толкнуло мягко, будто кто к ней прислонился. Доска чуть вздрогнула, стол заскрипел и замер. Я поднял мушку туда, где должен быть замок. Тишина распласталась по углам. Второй толчок — жёстче, с подскоком, стол качнулся и встал на место. На косяке, где я вчера резал ножом риску, дерево тонко пискнуло. Я почти услышал, как по нему провели ногтем.
— Не надо, — сказал я, не повышая голоса.
Третий удар пришел без предупреждения — не удар даже, а рывок. Как будто снаружи взяли за край полотна и дернули вниз. Крюк чиркнул по петле, слетел. Стол поехал, ножки заскребли, одна подпрыгнула, зацепилась и сломалась. Дверь распахнулась наружу, ледяной воздух хлынул в грудь. Я не успел подумать — палец дожал, и двустволка отдала в плечо раз и тут же второй. В ушах хлестнула пустота после грома. Запах пороха, тряска в руках. В проеме, в темноте, кто-то хрипло выкрикнул — коротко, как будто из него выбили воздух, — и вывалился назад.
— Стоять, — сказал я сам себе. — Перезаряжай.
Стволы вниз — переломил, гильзы сами выскочили горячие, звякнули об порог. Две новые — в казну. Замкнул. Курки назад. Сердце ровней. Запах в нос ударил тянет железом и мясом.
Снаружи было тихо. Ни шороха кромки, ни бегства. Тропа к оврагу лежала гладкой лентой листвы, луна на ней — как разлитая жесть. Я сделал шаг, второй, держал ружьё в руках. В десяти шагах, на границе лунного света и тени, лежала девушка.
Не лесная тень, не зверь. Девушка. Бледная кожа, темные волосы липкой прядью на щеке. Куртка распахнута, грудь рваная от дроби — разорвало ближним боем, не оставило шанса. На шее тонкая цепочка, вцепившаяся в кожу. Руки вытянуты к двери, пальцы грязные, под ногтями сор. Глаза открыты, зрачки без фокуса. Изо рта идет пар — прерывистый, редкий.
— Дышит, — сказал я. — Дышит.
Я опустил ружьё, сел на колено. Тепло ещё держится. Одышка с пузырями — кровь в лёгких. Пульс на шее ловится тенью: то есть, то уходит то снова бьется. Я прижал ладонь к ране, толку мало — дробь рвет всё, что под ней. Надо закрыть, зажать, стянуть.
— Потерпи, — сказал я ей.
Она повела глазами — медленно, через боль. Попыталась сказать, вместо слов — влажный свист. Я отодвинул куртку, подложил под спину свою. В голове щёлкнуло: бинт, йод, аптечка. Я рванул в дом, на ходу откинул ружьё в угол, с полки схватил бинт, ножницы, йод на всякий случай — сам понимал, что йод здесь ни к чему, но рука взяла. Вернулся той же дорожкой, чувствуя, как овраг смотрит.
— Держись, — сказал я, присев рядом.
Рану закрывал как умел. Тряпка — под бинт, руки скользят в крови, бинт заканчивается быстро. Наложил крест-накрест, утянул как мог. Кровь всё равно просачивается, теплая, липкая. Я отжал ладонью сверху, и она перестала хрипеть на секунду. Глаза её дрогнули, смотрят не на меня, поверх плеча, туда, где дом. На мгновение мне показалось, что она улыбается.
— Кто ты? — спросил я. — Откуда?
Губы шевельнулись. Я наклонился ближе. Слова были как мокрый шепот, их надо было ловить ухом.
— Не… туда… — сказала она и глазами обозначила: «овраг». — Не… ходи…
Я кивнул. Бумага в кармане хрустнула.
Она прикрыла глаза. Дыхание стало реже. Я нащупал пульс — тонкая нитка срывалась под пальцем, возвращалась, исчезала. Я поднялся, оглянулся: на земле — темные капли. Дальше — ничего. Никаких чужих следов, кроме моих и собачьих старых. Лунный свет бьет в лицо, мешает видеть. Ели над головой шуршат, как отдаленное море.
— Дик! — выкрикнул я, сам пугаясь своего голоса. — Дииик!
С оврага ответило гулом. Где-то левее, за елями, двинулась тень.
*******************
Я только на секунду отвёл глаза, вытер ладонью пот со лба, и когда снова посмотрел — никого. Девушки не было. Ни крови, ни тела, ни следов, как будто всё приснилось. Морок. Наваждение. Не знаю, что это было, но холод пробрал до костей. Волосы на голове встали дыбом, дыхание перехватило. Я рванул обратно в избушку, ударился плечом о косяк, захлопнул дверь, навалился спиной.
Сломанная ножка стола лежала неподалеку. Я подхватил её, вклинил в щель между дверью на полу, подпер изо всей силы, чтобы не открылась.
— Хватит, — сказал я вслух, почти сквозь зубы. — Ни шагу сюда.
Развернулся — и застыл. На кровати, вытянув лапы, лежал Дик. Он дышал часто, язык розовый, влажный, высунул, словно только что прибежал с охоты. Шерсть взъерошена, на боках прилипли иголки, на лапах земля. Смотрел на меня устало, но в глазах не было ни страха, ни злобного блеска. Будто всегда тут был.
— Где же ты шлялся, дурень? — сказал я, подходя ближе, провёл ладонью по холке. Шерсть жёсткая, тёплая, пахнет дымом и сырой землёй. Дик коротко вздохнул, даже хвостом ударил. Я спустил его с кровати, ружьё положил рядом на пол, чтобы всегда под рукой.
Часы тянулись вязко. День в окне вдруг взял и вернулся. Не рассвет, не постепенное утро — резко, словно кто-то хлопнул выключателем. За ставнями ударил белый свет, холодный, осенний. Я снял подпор, откинул ножку стола, попробовал открыть дверь. Подался вперёд всем телом — не двигается. Снова. Уперся плечом. Крюк соскочил, а дверь даже не качнулась. Будто не дерево, а каменная плита. Я с размаху ударил ладонью в доску — отозвалась глухо, будто в металл.
— Да что за чертовщина! — выкрикнул я.
Я попробовал окно. Подошёл к койке, дернул ставню. Та застыла, как литая. Я ударил прикладом ружья — треска нет, только отдача в плечо. Стекло не разбилось, дерево не дрогнуло.
— Бред, — сказал я. — Полное безумие.
Дни пошли. Сначала я считал их по смене света и тьмы, потом сбился. Свет и ночь менялись резко, словно кто-то нарочно переключал. Мы сидели с Диком в четырёх стенах. Консерва закончилась. Я растянул сухари, жевал их медленно, делил на крошки, но голод всё равно бил в живот.
Дик лежал рядом, тёплый, верный, смотрел глазами, как человек. Иногда подходил к двери, скрёб лапой, скулил. Я гладил его, говорил:
— Потерпи, друг. Выберемся.
Но дни шли, сил становилось меньше. Волосы отросли, борода кололась. Голод выедал всё. Я начинал ненавидеть запах собаки, его тяжёлое дыхание, его глаза, которые ждали от меня выхода.
В одну из «ночей» я не выдержал. Сел на край койки, положил ладонь на голову Дику. Он облизал руку, вздохнул, ткнулся носом в колено. Я посмотрел на ружьё.
— Прости, — сказал я тихо. — Нам обоим не выжить.
Он даже не понял. Выстрел оглушил комнату. Он дернулся раз, и всё. Я сел на пол рядом, обхватил голову руками. Несколько часов сидел, не шевелясь. Потом разделал тушу, как на охоте, стараясь не думать, что это мой друг. В комнате пахло кровью, мясом. Я ел его долго, через силу, давился, но желудок принимал.
Недели не было — тянулось одно сплошное время. В зеркале, что висело на дверце аптечки, я увидел чужого: заросший, с дикой бородой, глаза ввалились, губы серые.
И вдруг, проснувшись то ли днём, то ли ночью, я понял. Всё это время ключ висел у меня перед глазами. На стене, под кабаньей головой, на тонком верёвочном шнурке с костяной пуговицей. Я видел его, трогал пальцами, но не додумался.
— Глупец, — сказал я. — Дурак.
Я снял ключ, поднёс к двери. Замочной скважины не было видно раньше, но теперь она оказалась, словно всегда там была. Ключ лёг в неё легко, щёлкнул поворот, дверь дрогнула и подалась.
Я вышел наружу.
Холодный воздух ударил в лицо. Лес стоял неподвижный, ельник тёмный, тропа к оврагу тянулась вниз, как вчера. Ни крови, ни собаки, ни девушки. Только луна катится в небе, и звёзды горят, как иглы.
— Ну, — сказал я, сжимая ружьё. — Хватит!
*****************
Я пошёл в овраг.
Сначала ничего — обычная тропа, земля в инее, чёрные корни торчат из глинистого склона, капает вода. Я шёл медленно, слушал, как под сапогами скрипит листва, как вода внизу сочится тонкой струйкой. Тишина жила своей жизнью: раз за разом в стороне трещала ветка, словно кто-то идёт параллельно. Я останавливался — и всё стихало. Снова шагал — и с тенью шёл рядом тот же ритм.
— Ну выходи, — сказал я, сжимая ружьё. — Сколько можно красться.
Ответом были капли в овраге, редкие, с равным промежутком. Шум шорохов то нарастал, то сходил на нет, пока наконец не растворился. И больше ничего не случилось. Я дошёл до конца оврага, поднялся по склону, вылез на гребень. Лес вдруг стал другим. Ветки расступились, небо открылось, и воздух стал легче. Словно сама тайга отпустила.
Тропа вывела меня на поле, а дальше — крыши. Я узнал деревню. Та самая, из которой уходил на охоту. Только люди на улице — чужие. Я остановился у колодца, смотрел на лица. Не узнаю почти никого. Соседские избы на месте, изгороди те же, но люди ходят в одеждах странных: кто-то в старом армяке, кто-то в косоворотке с вышивкой, кто-то в солдатской гимнастёрке без погон. Женщины — в длинных сарафанах, в платках, заколотых, как у старух начала века.
Я шёл по улице и всё больше чувствовал — не моя деревня. Собаки не лают, коровы не мычат, воздух пустой, гулкий. Люди идут, смотрят на меня, но глаз у них нет живых: мутные, потускневшие, будто через стекло.
И тут я увидел её. Стояла у забора, придерживала косынку. Бабка. Мать Витькина. Я точно знал: её похоронили неделю назад, сам на кладбище был. Я перекрестился — рука сама пошла к плечу.
— Ох-хо-хо… — протянула она, разглядывая меня внимательно. — И ты значит приставился…
— Что? — сказал я, задыхаясь. — Да я живой. Живой, слышите? Что вообще происходит?
Она покачала головой.
— Ну что сказать… Не переживай. У всех смертный час приходит.
Я шагнул ближе, хотел ухватить её за рукав, но пальцы остановились сами. Лицо у неё было обычное, как при жизни: морщины, красные глаза, как будто плакала. Но кожа серая, губы сухие.
— Татьяна Никитична… — выдохнул я. — Это как понимать? Ты же…
— Что я? — она подняла глаза. — Каждому своя тропа. Вот и ты дошёл.
Я оглянулся. Люди вокруг шли, как обычно: мужик с ведром к колодцу, девка воду несёт, мальчишка босой бежит через улицу. Только лица у них чужие, страшные. Один — с петлёй на шее, затянутая так, что кожа синяя. Другой идёт, и на виске у него застыли следы топора, половина черепа срезана. Третья несёт корзину, а по рукаву течёт кровь, будто из-под одежды рана не заживает.
Я смотрел — и не пугался. Странно, но не было страха. Только удивление и холод. Я узнал некоторых: вот дед Семён, утонул лет двадцать назад в весенней воде. Вот кузнец Савоська, его ещё при царе убили, старики рассказывали, история здешняя. А вот девка Марфа, сгинула в лесу, говорили, медведь порвал. И все они здесь, бродят, делают своё.
Я подошёл к мужику с ведром. Он поставил его на край колодца, зачерпнул. Вода плеснула. Я спросил:
— Что здесь происходит? Что за чертовщина?
Он обернулся медленно. Глаза пустые, голос глухой:
— А мы сами не знаем. Живём, как жили. Работу делаем. Так и тянется время.
Я пошёл дальше, спрашивал других. Девка с корзиной сказала то же самое:
— Нам велено тут быть. А кто велел — не ведаем.
Старик с палкой только пожал плечами:
— Был я дома. Очнулся тут. С тех пор и хожу.
Я пытался понять, где я. Тайга вывела меня не в мою деревню. Или это она же, только не та, не настоящая. Дома те же, улица та же, колодец. Но жизнь вокруг мёртвая.
Я остановился посреди улицы. Воздух был густой, тяжёлый, пахло сырой землёй, глиной, прелым сеном. Небо затянуто, луна белая бледным диском висит даже днём, не уходит. Люди шли мимо, переговаривались, но голоса у них были тихие, будто боялись чего.
— Так что это, — сказал я себе. — Рай? Ад? Или место, куда загоняют тех, кто непригоден никуда?
Бабка снова оказалась рядом, тихо сказала:
— Тут тебе теперь жить. Ты ведь сам ключ нашёл. Сам дверь открыл.
— Подожди, — я схватил её за плечо. — Это что значит? Я мёртвый? Ты откуда вообще знаешь?
Она глянула прямо, не отводя глаз.
— Умереть — это одно. А попасть сюда — другое. Это не каждому дано.
Я отнял руку, чувствуя, что пальцы холодны, как будто держал ледышку. Сзади прошёл мальчишка, толкнул меня локтем. Я глянул — и увидел: на его груди зияла дыра, как от ружейного выстрела. Я сглотнул и перекрестился второй раз.
И тут где-то вдали за деревней, со стороны оврага, донёсся протяжный звук — будто ветер, но ровный, низкий. Люди вокруг замолкли и посмотрели туда. Даже бабка. В их глазах мелькнуло что-то похожее на страх.
Я спросил:
— Что это?
Мужик с ведром ответил коротко:
— Хозяин идёт.
И все разом отвернулись, пошли к своим домам, будто враз полегчало, что сказали и хватит. Остался я один посреди улицы, с ружьём за плечом, и с пустым животом, и с тем, что в груди теперь билось неровно — то ли сердце, то ли мысль.
*********************
Проснулся я тяжело, словно камнем придавило. Голова мокрая, подушка сырая от пота. Сквозь щели в ставнях пробивался ясный свет — настоящий, дневной, без всяких этих резких скачков. Долго лежал, слушал, боялся пошевелиться. Потом решился, сел. Всё на месте: шкаф, печь, стол целый, кабанья башка на стене. Только тихо, и воздух обычный — не вязкий, не смоляной.
Я поднялся, накинул куртку, взял ружьё и осторожно вышел наружу. Дверь поддалась легко, как и должна. На пороге Дик. Лежал, морду на лапы положил, уши навострил. Завидев меня, поднялся, хвостом мотнул, подошёл, ткнулся носом в колено.
— Ты тут… — сказал я и даже присел, погладил по холке. — Дурень, напугал ты меня.
Шерсть тёплая, пахнет дымком и сырой травой. Лапы грязные, видно, ночью где-то шастал. Я выдохнул, сунул руку в карман — там пусто. Бумаги нет. Никаких «оврагов» и надписей.
— Фу-у, — сказал я, вытирая лицо. — Значит, и впрямь сон.
Спустился в овраг. Всё по-обычному: глина влажная, капает вода, тропа уходит вдоль корней. Ни шорохов, ни глаз белёсых. Поднялся на тот берег, и скоро вышел к деревне. Солнце грело, воздух пах дымом от печек. Петух орал на завалинке. Женщины болтали у колодца, смеялись. Синицы щебетали на заборе, козы блеяли. Всё живое, своё, нормальное.
Зашёл домой. Мать у печи хлопотала, черпаком борщ в миску наливала. Повернулась ко мне, улыбнулась, морщинки разошлись по лицу.
— Ну, явился, — сказала. — Где тебя носит, охотник? Садись, ешь, худющий стал.
Я сел за стол, хлеба отломил, миску к себе подтянул. Пар от борща пошёл, запах чеснока и укропа в нос ударил.
— Ты, мать, не серчай, — сказал я, жуя хлеб. — Всё дела, всё город. Думаешь, не тянет сюда? Тянет.
Она присела напротив, руки сложила.
— Тянет, да редко заходишь. Всё бегаешь. Сестра твоя уж и детей подняла, а ты всё как волк один.
— Так сложилось, — сказал я, ковыряя ложкой картошку. — Работы в городе много. Тут… тут тяжело было бы.
— Работы везде хватает, — мать кивнула. — Но дом у человека один. И если забывает про него, душа путается.
Я ел молча, слушал её. Горячее шло в живот, будто там разжигали печку. Глаза слипались, но на сердце легче. Я решился, рассказал про сон. Как в лесу ночевал, как двери закрывались, про овраг, про глаза. И про девушку, что лежала у порога.
Мать перекрестилась.
— Господи… Сколько ж тебе чудилось. От болезни это. Таблеток наглотался, вот и привиделось. А ты бы лучше на кладбище сходил, к отцу. Там давно не был. Скажи слово, попроси прощения.
Я кивнул.
— Верно, — сказал я. — Давно не ходил.
Поблагодарил её за еду, вышел из дома. Деревня жила своим ходом: ребятишки бегали, бабы полоскали бельё, мужики возились во дворах. Я пошёл к кладбищу. По дороге встретил егеря — того самого Степаныча, что всегда ворчал, но всё знал про тайгу.
— Здорово, — сказал я, подойдя.
Он стоял у калитки, курил самосад.
— О, Павел, — сказал он, прищурившись. — Вернулся, значит?
— Вернулся, — кивнул я. — Слушай, Степаныч… сон мне снился. Словно я в овраге был. Что-то там неладное. Мертвые чудились. Говорили — не ходи туда.
Он затянулся, сплюнул в сторону.
— А чего ж ты хотел. Овраг тот ведьмин. Там в старые времена людей сгоняли, жгли. И вешали. Место оно тёмное. Я тебе ведь говорил: в тайге шутки плохи. Злить её нельзя. Она тебя к себе заберёт, и обратно не выпустит.
— Думаешь, это всё правда?
— А то как? — он посмотрел прямо. — У нас тут каждый знает. Ты приезжий, всё больше в своей средней полосе бродишь. Хоть бы спросил у стариков. Мы бы рассказали. А теперь… теперь с тобой ещё дело будет, заглядывай. А избушку ту бросили уже как года три.
— Да ,как же все поменялось… Я то по старой памяти нашел, с отцом туда ходил еще. Ну бывай!
Я не стал спорить. Пожал руку и пошёл дальше. На кладбище тихо, только ветер по крестам гуляет. Могила отца ухожена: мать всё сделала, сорняки выдрала, землю подровняла. На деревянном кресте фотография выцветшая, глаза отца едва видно.
Я присел на лавочку у ограды, так что отца могила оказалась за моей спиной. Долго молчал, потом сказал вслух: — Ты, батя, прости… что давно не был. Сколько лет прошло — лет десять, не меньше. Как похоронили, так и не приходил. В городе я, всё беготня, всё некогда… а к тебе я должен был прийти.
Голос мой дрогнул. Я опустил голову, провёл ладонью по лицу. Слёзы не шли, но в груди было пусто и тяжело.
Я поднял глаза — и взгляд зацепился за соседнюю могилу. На кресте висела фотография. С неё смотрела девушка. Та самая. Та, что во сне лежала у порога избушки, с раной в груди. Я перекрестился, пальцы сами сложились, дыхание перехватило.
Фотография бледная, но черты узнаваемые: глаза те же, губы. Я сжал зубы и сказал:
— Господи… неужто правда?
И тишина вокруг вдруг стала слишком гулкой, будто сами могилы слушали. А за спиной ощутил снова тот взгляд из лесу...но теперь я знал кто смотрит…
НАЧАЛО ТУТ <<<< ЖМИ СЮДА
СЛУШАТЬ МОИ ИСТОРИИ НА РУТУБ <<< ЖМИ СЮДА
НЕ ЗАБУДЬТЕ ПОДПИСАТЬСЯ!
ПОДДЕРЖИТЕ МЕНЯ, 100р. ДЛЯ ОДНОГО ЭТО НЕ ДЕНЬГИ, А ДЛЯ АВТОРА ЭТО ЗНАЧИМО. <<< ЖМИ СЮ