Я шел по заросшей тропе, стараясь держать равный шаг, хотя дорога под ногами уже давно перестала быть дорогой. Она то уводила вниз, в сырые овраги, то поднималась по склонам, где старые сосны держали корнями землю, не давая ей разъехаться. Люди тут давно не ходили. Местами все заросло мелким кустарником, молодыми березками, да так плотно, что приходилось руками растаскивать ветки. А вот звери другое дело — их следы встречались постоянно. Читаешь их и понимаешь: здесь жизнь своя, а человек здесь только в гостях.
Эти рассказы про тайгу, мол, она будто нарочно скрывает следы, или про то, что нужен глаз алмаз, чтобы по примятой травинке определить, куда зверь побежал… Чушь. Все проще. Вот пересекла дорогу заячья тропка — ровная, узкая, уходит под кусты. Ни одна веточка не сломана. Ясно — зверь идет низко, осторожно, тут ему привычно. А вот чуть дальше виднеются примятые ветки рябины, кора ободрана, помет свежий, шариками лежит. Косули ломились. Видать, стадо проходит туда-сюда.
В лесу никогда не бывает тишины. Это тоже байки городских. В лесу всегда шумит жизнь. Кроны шепчут, даже в безветрие слышно, как древесина скрипит, будто деревья между собой переговариваются. Вот я спустился в низину, присел на пень — отдышаться. Солнце, хотя и октябрь, греет неожиданно мягко. Но северный ветер налетает порывами, пробирает до костей. Сижу, гляжу по сторонам.
Травы уже почти нет, кое-где только сухие стебли качаются. В основном всё прикрыто ковром листвы: желтой, красной, ржавой. Ступаешь — и под ногой слышен этот особый осенний шорох, как будто земля шепчет что-то усталое и смиренное.
Замер, прислушался. Справа скребется по сухому листу жук — видно, потерял направление, ищет дорогу под подгнившие листья. Чуть дальше — муравейник. Даже осенью он еще живет, слышно, как шуршат миллионы крошечных ног, пробираясь сквозь хвою. Листья время от времени отрываются от веток, кружатся и ложатся на землю медленно, размеренно. Это единственный звук в лесу, что не тревожит.
Четвертый день я в тайге. Еда почти кончилась. Хлеб съел, банку тушенки оставил на вечер, а так — только чай и немного сахара. Пришлось менять маршрут, сбился с тропы, ушел в сторону. Но я знал, что где-то неподалеку есть старый охотничий домик. Там можно заночевать, печку протопить. Если повезет, может, и таблетка там найдется, а то собака без нее издохнет скоро.
Температура поднималась. Я чувствовал, как в висках ломит, в груди першит. Простыл еще в городе, а теперь, похоже, накрыло по-настоящему.
Поднялся, пошел дальше. Дорога то и дело менялась. То под ногами попадались крепкие подосиновики, уже высохшие, червивые. То сыроежки — смятые, блеклые, изъеденные. Мухоморы попадались часто — красные, оранжевые, как фонари среди бурой травы. На некоторых уже белые крапинки смыты дождем.
Идти одному тяжело, когда мысли начинают лезть сами собой. Я вспоминал недавний разговор в деревне. Сидели мы у соседа, в бане, накануне моего выхода. Трое мужиков, бутылка на всех, разговоры про жизнь.
— Ты смотри там, Пашка, — сказал тогда Лёха, отхлебывая прямо из горлышка. — Тайга она, знаешь… вроде своя, а вроде и чужая. Тут главное — не подумай, что ты хозяин. Она тебе сразу покажет, кто тут главный.
Я усмехнулся. Тогда слова его показались простой бравадой. Но сейчас, когда шел один, они звучали иначе.
— Хватит ты его пугать, — перебил Витька, самый молодой. — Что за тайга, если человек в ней с ружьем да с собакой? Зверь, он же зверь и есть. Бояться его глупо.
Лёха только махнул рукой.
— Вот вы все так думаете. А потом… — он помолчал, глянул куда-то в сторону, будто прислушался. — Потом бывает, что не возвращаются. И никому не объяснишь как банально все бывает, а человека не станет.
Слова застряли у меня в голове. Витька хмыкнул, перевел разговор, но мне теперь они вспоминались с каждым шагом.
Шум леса вдруг стал навязчивым. Слева в зарослях что-то треснуло, будто нога наступила на сухую ветку. Я остановился, прислушался. Собака, наверное, носится где-то, вынюхивает. Но лайки обычно не ломятся так, чтобы шум стоял на всю округу.
Я поправил ружье на плече и пошел дальше, стараясь не думать о плохом.
****************************
Через минут двадцать из-за елей вынырнула избушка. Сначала показался край крыши, потом темная стенка с маленьким окном, дальше — сарай, перекошенный, с сорванной доской у двери, и чуть поодаль — щель в земле с дощатой будкой над ней, туалет с косыми петлями. Вокруг все заросло так плотно, что небо местами исчезало: ельник навис, перемешался с поломанными соснами, верхушки сцепились. Тропа, которая вывела меня из оврага, шла напрямую к порогу, будто кто-то специально прокладывал её к самой двери. Ни человеческих следов, ни свежих зарубок на дереве — место заброшенное, про него мало кто помнил.
Дверь держалась на разъезжающихся петлях, косила, как пьяная. Поддал плечом — не пошла. Второй раз, с рывком — древесина взвыла, косяк треснул, дверное полотно дало слабину. Щель открылась на ладонь. Протиснулся боком, задел ружьём стойку — внутри отозвался пустой гул, как в бочке.
Запах встретил сразу: старая пыль, мышиный помет, холодный пепел, сырая доска. И отдельной нотой — затхлая ткань, как если долго держать валенки в мешке. Внутри, при всей запущенности, можно было жить. Справа шкаф с книгами, паутинами стянут по углам. Тонкие корешки серыми рядами: «Охота в Сибири», «Промысловые звери», «Календарь рыболова—1978», потрескавшаяся «Жизнь животных». На дальней стене — кабанья голова, стеклянные глаза закатаны под грязью, одна клык-накладка сбита. У печи — несколько поленьев, тонко распиленных, рядом щепа, аккуратно перевязанная шпагатом. Стол, табурет, узкая койка под окном. Над ней ставни, плотно затянутые крюком; за ними сразу елки — это чувствуется по смоле: пахнет терпко, словно свежим срезом.
Скинул рюкзак у стенки, поставил ружье, расстегнул патронташ. Сапоги стащил с усилием, вытряс из них ветки, иголки, комки мокрой листвы. Носки сырые, но терпимые. Дернул плечом — побаливает, видимо, перегнул на двери. Температура лезет выше: в висках стучит, в суставы ломит, знобит.
Позвал собаку на автомате, не громко, чтобы лес не слушал:
— Дик, сюда. Дик, айда.
Тишина двинулась дальше, будто и не было моего голоса. Снаружи только ветка постукивает по стене, да где-то под крышей шуршит мышь. Дик обычно отзывается: сначала шорох по траве, потом нос в щель, фыркнул — и внутрь. Сейчас — ничего. Ушел по своим тропам. Вернется к ночи, знает мой запах, да и устал, наверное.
Пошёл к раковине. Эмалированная чашка в стене, сифон облеплен ржавчиной, кран мёртвый. В сливе застряла бесформенная масса — остатки крупы, бумага, гниль, всё слиплось и обросло плесенью. Рядом небольшой аптечный шкафчик под матовым зеркалом. Петля у него тоже не держит — дверца сразу в руку. Внутри россыпью — таблетки и пустые блистеры. Нашлось то, на что рассчитывал: аспирин, пара таблеток метранидазола, дешёвый «антигриппин» в бумажной упаковке, йод-пузырёк с засохшей резинкой, бинт, маленькие ножницы. Чужие вещи брать не люблю, но тут зимовье общее, кто оставил — оставлял «для своих». В таких местах правило простое: взял — оставь взамен, а уж порядок после себя — без разговоров.
Я вспомнил разговор у егеря Степаныча, старого, с руками, как корни:
— В зимовье зашёл — не хапай всё подряд, — буркнул он тогда, наливая чай в гранёный стакан. — Лекарство пригодится тому, кто после тебя придёт. Себе с десяток таблеток оставь — и хватит. И двери не бей. Не ломай дом — тайга запомнит.
— Тайга у нас записную книжку ведёт? — усмехнулся Витька, который был с нами.
Степаныч посмотрел в землю:
— Не смешно.
Я отделил по паре таблеток, остальные сложил обратно, как лежали. Запил аспирин остатками чая из термоса, горло обожгло горячим. Метранидазол брать не хотел, но ломота толкала на глупости. Отломил одну, выпил — на всякий случай. Йод — пузырек, наполовину пустой. Всё вернул в шкафчик, дверцу прижал.
Консерва — последняя. Говяжья тушёнка, банка помятая, но кольцо потянулось нормально. Выковырнул ножом, положил на край железной тарелки, чуть согрел на печи — так, чтобы жир поплыл. Соль в домике не нашёл — придётся терпеть. Ел не спеша, считая куски, чтобы укладывались вужин. Хлеб закончился ещё днём. Мысль неприятная, но не смертельная: завтра, если температура отпустит, пойду на запад — там река, по берегу выйду на старую просеку.
Перед тем как лечь, ещё раз глянул по углам. На подоконнике под окном — коробок спичек, половина влажные, половина целые. В углу у печи — старое ведро, в нём свёрток верёвки, серп с облезлой ручкой и два капкана, сложенные встык. На гвозде под кабаньей головой — ключ, от чего — непонятно; рядом тонкий шнурок с костяной пуговицей. На столе лежала бумага в клетку, порыжевшая, с оторванным уголком, без текста — то ли под растопку, то ли кто хотел писать и передумал. Я отметил: проверю погребок под половицей — может, там соль или крупа осталась.
В голове звякнул другой разговор — из медпункта, ещё в сентябре. Девчонка-фельдшер, Катя, лет двадцати пяти, делала прививку старухе и на ходу пробурчала мне:
— Аспирином не переборщите. И не мешайте всё подряд, у нас тут не аптека «сделай сам». Метранидазол вам вообще зачем?
— Так у нас все пьют, — ответил тогда, усмехнулся. — На всякий пожарный.
— И животом потом маются, дрищу всем селом…. Вам охотиться, а не эксперименты над собой ставить надо, давайте плечо. Чай, отдых и тепло.
Тепло — это к слову. Тепла тут не было, только толстое одеяло на койке да печь, которую надо раскочегарить. Но сил разводить огонь не осталось. Озноб брал верх, зубы сводило. Я стянул куртку, под неё — шерстяная рубаха, влажная на лопатках. Сапоги поставил в ногах, на всякий случай, и лёг, закутавшись в одеяло, которое пахло запылённой тканью, старыми телогрейками и ничем определённым. Пахло домовитостью, как ни странно. И хотя чужое, но не отталкивало.
Перед тем как закрыть глаза, снова позвал:
— Дик! Ну давай уже, иди сюда, хватит дурь гонять.
Сначала ответил ветер: дверца сарая стукнула, потом где-то в ельнике прошел шелест — будто кто-то обошёл дом сверху по склону и спустился за спину. Я поднял голову, прислушался. Послышалось тихое чавканье — не собака, скорее влажные иголки под чьей-то лапой. Потом стихло. Наверно, куница. Или лисица пробежала, не задерживаясь.
Лёг, повернулся на бок так, чтобы видеть дверь. Привычка: спать напротив выхода, ружьё рядом, патроны в пределах руки. Через щели по полу тянуло сыростью. Доски ели, в разошедшихся стыках тёмные нитки земли. Где-то под полом зашуршало — мыши проверяли закрома, которых тут уже и не было.
Мысли начали вязнуть. Температура тянула веки вниз, как мокрое пальто. Я всё равно прокрутил в голове список дел: печь — заново растапливать утром; погреб — проверить; на двор — сходить, глянуть на следы у порога; к сараю — заглянуть, вдруг там соль или старый хлебные сухари остались. И ещё раз вспомнил егеря:
— Овраги обходи. В них всё живое стекается. Там мрак — не потому что солнце не достаёт, а потому что всё там чужое. Слышишь, парень? Не лезь.
— Да что им сделается, оврагам? — отмахнулся тогда.
— Не спорь. Не надо туда.
Я улыбнулся в темноте — сам себе. Разговор из тех, что вспоминаешь поздно. Ставни над головой вздрогнули, будто кто-то провёл по ним ладонью, потом ещё раз — короче, порыв ветра. Койка заскрипела, когда я подтянул одеяло выше. Глаза слипались. Я слушал дом: как дышит печь слабым теплом от скудных дров, как древесина постанывает, как за окном, у самого угла, сыплются иглы с ветки и цепляются за доски. Где-то далеко ухнул филин — коротко, один раз; эхо поднялось по оврагу и медленно осело. И эта тянущаяся осенняя какофония — шорохи, щелчки, редкие капли — легла поверх озноба, как ещё одно одеяло.
Дик не пришёл. Я сказал себе, что ничего страшного: найдёт меня по запаху, собаки не теряются на своей земле. Рука сама нащупала на краю кровати ремень ружья — холодная кожа, знакомая. За дверью снова щёлкнуло, но дальше — тишина. Я ещё раз попытался запомнить все звуки, чтобы утром понять, чего не хватало, и провалился в сон — короткий, лихорадочный, без картинок, в котором всё равно слышно, как за стеной кто-то осторожно обходит дом и задерживается у окна со ставнями.
**********************
Утром стало легче. Ломоту отпустило, голова не раскалывается. Я медленно стянул одеяло, которым ночью укрылся с головой, посидел, прислушался к дому. В щель перекошенной двери лез солнечный прямоугольник, полосой лег на пол и уперся в ножку стола. Солнце уже высоко — не утро, ближе к полудню.
Собаки нет.
На столе, напротив койки, лежит сложенный пополам лист. Вчера здесь был только рваный обрывок для растопки. Я протянул руку, взял. Бумага грубая, в клетку, края осыпаются. Почерк кривой, буквы неровные, чернила выцветшие, серые. «Не ходи в овраг!» — и ниже тем же почерком ещё раз: «Не ходи в овраг!» Повторы идут столбиком, одно под другим, строки пляшут, местами уезжают вбок. Чернила старые, но писали уверенно, давили пером — бумага вдавлена. «Откуда ты взялась?» — сказал я себе тихо. «Ночью ты здесь не лежала».
Ощущение чужого взгляда в спину пришло сразу, будто кто стоит за левым плечом и не дышит. Я резко обернулся. У стены — ружьё должно стоять. Его нет. Пустой угол, на доске пыльным клином видно место, где опирался приклад: чистая полоска и дуга от цевья. Полоска есть, ружья нет.
— Так, спокойно, — проговорил я вслух, ровно. — Не суетись. Мог убрать? Мог. Куда?
Я обошёл комнату, глянул под койку — только комья пыли и мышиные шарики. За шкафом — паутина и пусто. У печи — поленья как лежали, так и лежат. У стены, где стояла стойка, отпечаток ремня на пыли, свежий, чуть светлее фона. След свежий, пыль не успела «осесть».
— Кто трогал? — сказал я себе. — Дверь была подперта криво, щель, конечно, есть… Ставни закрыты. Окно — не открывал.
Я вышел, протиснувшись в щель между дверью и косяком. На улице прозрачно и сухо. Воздух прохладный, пахнет хвоей и корой. Солнечные пятна пляшут по стене, ветка ельника царапает доску. Под ногами — ковер из листвы, сверху за ночь тонко прихватило инием, на солнце иней уже сходит. На пороге я присел, посмотрел внимательно: свои следы вчерашние — широкий протоптанный след от сапога, рядом когтистые отпечатки Дика, редкие, как у собаки, которая больше бегала кругами. Новых человеческих следов нет. Но прямо от порога вниз, туда, где тропа врезается в овраг, уходят собачьи лапы — свежие, четкие. Дик уходил до рассвета, когда иней только встал.
— Ну и где ты там? — спросил я воздух. Птицы щебечут, где-то стучит дятел, вдалеке трещит сухая еловая вершина — ветер нашёл слабое место. Дом сзади тихо постанывает бревнами.
Передо мной — единственная тропа. Она выводит из ельника вниз, в овраг, а дальше, по склону, тянется к просеке. Я вчера прошёл ей сюда. «Не ходи в овраг», — лежит в кармане бумага, шуршит.
— Предупреждение для кого? Для меня? — сказал я. — Или тут лет пять как валяется, а в темноте не заметил? Ладно. Ружьё сперва найдём.
Я вернулся в дом, и желудок тут же напомнил о себе — сжался, кольнуло внутри. Есть хочется до злости. Я на секунду задержал взгляд на столе. Бумага с предупреждением легла на солнечную полоску. Солнечная кромка словно поджарила край, но это только пыль блеснула.
— Еда. Ружьё. Погреб. По порядку, — сказал я.
Половица у печи, третья от угла, с железным кольцом. Я ногтем проверил — действительно кольцо. Поддел ножом, выдернул. Доска вышла туго, под ней влажная холодная земля и чернота. Из ямы дохнуло сыростью и картофельной ботвой — так пахнут старые подполья. Я опустил туда фонарь — маленький, с батарейкой, которая еле жива. Свет лег на свёрток ткани и на деревянный ящик.
Сначала — свёрток. Толстая куртка, брезент, пропитка, на локте тёмное пятно. Я тронул пальцем, пятно шершавое, корка, вся в трещинах. Тёмная до черноты засохшая кровь. Нитки в месте разворота тоже слиплись, и в них короткие светлые волоски — не мои, не собачьи, человеческие? С рукава на пол осыпались сухие корочки. Я аккуратно вернул куртку, не трогая больше.
Под курткой — двустволка ИЖ, старая, ружьё чьё-то, стволы потемневшие, но целые. Замок тугой. На ложе вдоль шейки — засохшие потёки, те же чёрные полосы. Я провёл ногтем — шуршит. Рядом патронташ, пустой, и пачка патронов в бумаге, завернутых ещё фабрично, но бумага отсырела. Я взял пачку, подальше от влажной земли положил на край пола. Двустволку поднял осторожно: тяжелая, сбитая. Наклонил, заглянул: в стволах паутина и пыль, паук давно ушёл. Придётся чистить. Но это лучше, чем ничего.
— Кто ты, хозяин? — произнёс я в темноту погреба. — Жив ли? И почему оставил всё так?
Дальше ящик. Крышка на шарнирах, тонкая стальная проволока вместо петли. Внутри нашлись: стеклянная банка с солью, крышка проржавела, но соль сухая; тряпичный мешочек с крупой — пшено, руками чуешь кругляш; два куцых сухаря в бумаге, хрупкие; свеча обугленная, обломок; старая тушёнка без кольца — такую только ножом открывать. В углу ящика — шнур с крюком от капкана.
— Спасибо, кто бы ты ни был, — сказал я. — Не пропадём теперь.
Я вытянул из подполья двустволку и коробку с патронами, положил на стол. Вынул сухари. Один — сразу в рот; крошки вязнут, но желудок успокоился, пустота стала не такой злой. Немного соли щепоткой — вкус ожил. Пшено оставил в покое: воды нет, варить негде, а сил разводить печь — тоже надо собирать. Поставил банку соли на полку, тушёнку рядом. Свечу — в подсвечник из старой гайки на гвозде.
Дальше — ружьё. Моего нет. Значит, в ход пойдёт это. Я вынул шомпол, нашёл в ящике тряпку, пропитал жиром с банки из-под тушёнки со вчерашнего — на стенках оставался матовый слой. Протянул пару раз — из стволов вылезла серая грязь с паутинными комками. Ещё раз. До чистоты далековато, но стрелять можно будет. Замок с усилием встал на взвод. Я спустил осторожно — всё работает. Патроны отсырели, но порох сухой — бумага влажная только снаружи, середина теплая, сыпучая. Взял шесть штук, положил в карман.
— Так, теперь смотрим следы. И зовём собаку, — проговорил я.
У порога опять присел. Пятно инея растаяло. Мои следы те же. Собачьи уходят в овраг, но есть ещё тонкая драная полоса — будто что-то длинное тянули по листве, не тяжёлое, ну как шнур или верёвку. Полоса начинается прямо от крыльца, уходит к тропе, дальше теряется под свежепавшими листьями. На косяке двери — заусенец свежий, волокна древесины подняты, как от металлической пряжки. Я коснулся пальцем — шероховато.
— Дик, ко мне! — крикнул я, уже громче. — Дииик!
Ответа нет. Только эхо уходит в овраг, ломается о склоны и оседает. Ветром принесло короткий запах псины — старой, выветрившейся, чужой. Я встал, всмотрелся в тёмноту между елями. «Проверим на краю. В сам овраг не спускаться», — сказал я себе, нащупал в кармане бумагу с предупреждением, оставил её там, как напоминание.
Тропа вниз ныряет быстро. По краям — валежник, осины, клены, листья шуршат при каждом шаге. Я специально ступаю медленно, чтобы слышать, как меняется звук под ногой. Сухой лист — один шорох. Мокрое пятно — другой. Там, где сырее, слышно тихое «чмок», будто подошва целует землю. Я останавливаюсь каждые десять шагов, слушаю. Вверху, у домика, трещит привычно. Здесь звук другой — тише, вязче. Снизу тянет холодом, как из погреба.
На самом краю оврага остановился. Грунт подрезан водой, корни торчат, как пальцы. На склоне — звериная тропа, узкая, уходит наискось вниз. На глине отпечатки свежие: косуля — два острых копытца; заяц — восьмёрками; и собака — лапа, когти, лёгкий увод влево. В самом низу, где тень, темнее пятно — влажная земля. Я всматриваюсь, не спускаясь.
— Дальше не лезем, — сказал я. — Всё, досмотрел. Разворачивайся.
Я сделал шаг назад и краем глаза увидел, как из тени оврага, на секунду, будто из-под нависающих корней, показалась светлая полоска — не движение, просто обман света. Солнечный блик ткнулся туда и погас. Я стоял и слушал. Внизу течёт тонкая вода, капает по глине, щёлкает редкий камешек. Слева, чуть выше по склону, коротко щёлкнула ветка — кто-то поставил ногу и снял её, не торопясь. Я поднял ружьё, не целясь, для уверенности.
— Эй! — крикнул я спокойно. — Кто есть — выходи.
Тишина стала тяжелее. Потом внизу, у влажной кромки, коротко треснуло раз — будто камышинка лопнула от сухости — и стихло. «Хватит. Назад», — сказал я, пятясь, не поворачиваясь спиной к тени.
К домику вернулся морщась от злого света — солнце ударило из-за стволов. На крыльце меня встретил новый звук: внутри что-то мягко чиркнуло и замерло, как будто тканью провели по дереву. Я замер в дверях, ладонью придерживая полотно, чтобы не скрипнуло, и заглянул.
На столе — бумага . На койке — одеяло, как я бросил утром, только край подоткнут под матрац глубже, чем я подтыкивал. У стены — пусто. И ещё одно: в углу у печи теперь лежит моток бечёвки. Его вчера не было, и утром, когда я в подполье лазил, я бы его заметил. Моток свежий, светлый, слегка ворсится, на одном конце стальная петля — как у силка на рябчика, только толще.
— Вот это уже лишнее, — сказал я. — Кто сюда ходит, пока я спиной к дверям? Или глаза обманывают?
Я подошёл к бечёвке, наклонился. На полу под ним — круг чистого места, как если его только что бросили. Пыль по краям ещё не успела осесть. Я прислушался. За стеной, там, где ель прижимается к бревну, тихо-тихо кто-то протащил чемто по коре. Один раз. И замер.
— Ладно, — сказал я, ровно, ободряя себя. — Жрём — и валим. В овраг не лезем. Пойду через ельник проберусь по прямой, а там тропой звериной уйду.
Я открыл тушёнку ножом, медленно, не скребя, чтобы не давать лишних звуков. Жир поднялся, запах мяса ударил, голова вдруг закружилась от голода. Разделил банку пополам: сейчас и на вечер. Поставил на край печи, чтобы согрелось. Достал миску, насыпал щепотку соли, размешал. Ел молча, маленькими кусками, слушая, как дом отвечает: где-то под полом прошуршало, над головой в ставни впился ветер. Птицы в ельнике на секунду смолкли и опять загомонили.
Покончив, я проверил двустволку ещё раз, зарядил два патрона, замкнул стволы. Вынул из кармана бумагу и положил на шкаф, высоко.
— Понял, — сказал я ей. — Не ходи, так не ходи. Дурь, но чет сыкотно…ох…
Тишина не возразила. Я взял моток бечёвки, закинул на гвоздь у двери. На косяке, там, где свежий заусенец, ножом сделал неглубокую риску. Если дверь кто подвинет — увижу. Ставни оставил закрытыми.
***********************
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТУТ <<< ЖМИ СЮДА
СЛУШАТЬ МОИ ИСТОРИИ НА РУТУБ <<< ЖМИ СЮДА
НЕ ЗАБУДЬТЕ ПОДПИСАТЬСЯ!
ПОДДЕРЖИТЕ МЕНЯ, 100р. ДЛЯ ОДНОГО ЭТО НЕ ДЕНЬГИ, А ДЛЯ АВТОРА ЭТО ЗНАЧИМО. <<< ЖМИ СЮДА