Я помню этот зал, будто вчера туда зашёл. Потолки низкие, белые стены с облупившейся краской, столы из серого ДСП, на которых выжжены следы от сигарет, будто тут не заседания шли, а пьяные застолья. В углу — автомат с кофе, который пах гарью, но его всё равно брали: то адвокат, то охранник. Пахло прокуренными пальто, мокрой осенью и дешевым парфюмом.
На возвышении — судья, сухая женщина с тугим пучком, в очках на цепочке. Её голос звучал ровно, но с таким холодом, что даже конвоиры сутулились.
В клетке теснились шестеро: хозяин киоска Олег Антипов, седина на висках, руки дрожат; его верная Куклина, с красными от бессонницы глазами; и четверо рабочих — молодые, смуглые, испуганные. Стояли они, как на перроне, ждали отправления.
— Подсудимые, встаньте, — сказала судья.
Они поднялись. Кто-то спрятал взгляд, кто-то закусил губу. В первом ряду женщина плакала в платок.
— Суд постановил… — ровным голосом начала судья.
И в тот миг зал ожил. Потерпевшие поднялись, кто-то крикнул:
— Убийцы!
Кто-то шептал: «За что нам это?»
Адвокаты хватались за папки, будто за спасательные круги.
История начиналась просто. Киоск на Софьи Ковалевской. Старая улица — серые панельные дома, покосившиеся заборы, разбитые «Лады» во дворах. И вдруг среди этого уныния — неоновая вывеска «Шаурма и плов».
Антипов улыбался:
— Народ у нас ест — пальцы оближет. Соус фирменный, никто такого не делает.
Куклина морщилась:
— Холодильник опять гудит, мясо уже пахнет.
— Да ладно тебе, — отмахивался Антипов. — Майонез перебьёт.
Рабочие молчали. Нарезали овощи, месили тесто, напевали себе под нос. Смена по двенадцать часов. Мухи кружили над ящиками с капустой.
Инспектор приходил, брал пакет еды и уходил.
— Всё у вас чисто, — кивал он.
— А как же плесень на соусе? — тихо спрашивала Куклина.
— Глаза завяжи, — усмехался Антипов. — Не придумывай.
Так всё и катилось — как телега без колёс.
15 августа. Ночь. Очередь у киоска. Смех студентов. Курьеры на велосипедах. Пахло жареным мясом, специями. Никто не знал, что шаурма в фольге — как мина.
— Две с курицей, — заказывал парень с наушниками.
— Мне без лука, — просила девушка.
— Больше соуса, — подсказывала Куклина.
Абдуганиев заворачивал порции в фольгу, руки блестели от жира.
Наутро — первые трое в больнице. Потом десятки. Коридоры инфекционки превратились в вокзал, куда прибывали новые составы: люди с тошнотой, жаром, обезвоживанием.
Врач, усталый, говорил журналистам:
— Они идут волнами. У кого рвота, у кого почки отказывают.
Молодой айтишник с трубкой в носу стонал:
— Вкусно было… с хрустящей корочкой… а теперь будто яд.
Женщина, мать двоих детей, сидела в коридоре и плакала:
— Купила на ужин… теперь семья на капельницах. Счета растут, как сорняки.
Следователи открыли холодильник и едва не вырвали: мясо в зелёной плесени, лаваш в чёрных пятнах. Всё ясно без экспертиз.
Суд стал театром.
Прокурор раскладывал бумаги, говорил громко:
— Мясо хранилось под раковиной, где капала вода. Овощи мылись в той же грязи, что и полы.
Пострадавшие выходили один за другим.
— Я неделю не могла есть, — дрожащим голосом студентка.
— Вы мне здоровье сломали! — кричала пенсионерка.
— Я предупреждала, — рыдала Куклина, закрыв лицо руками. — Говорила Антипову.
Антипов молчал, тёр рукав. Рабочие переглядывались, шептали молитвы.
День приговора. 17 сентября. Зал забит. Судья перелистывает бумаги.
— Антипов — три года. Максудов — два с половиной. Остальные — по два. Куклина — год.
Зал выдохнул. Кто-то хлопал, кто-то крестился. Адвокаты опускали глаза.
Конвоиры защёлкнули наручники. Шестеро пошли по коридору, шаркая ногами. У одного дрожали руки, у другого каменное лицо.
— Аллах, прости, — прошептал один из рабочих.
— Дело закрыто, — сказала судья прокурору. — Но таких историй нам не нужно.
Киоск давно опечатан. Вывеска сорвана. В окне табличка: «Сдается».
Студенты покупают салаты в супермаркете. Пенсионерка печёт пирожки сама. Рабочие семьи ждут писем из колонии.
А я вышел из зала и подумал:
Сытая жизнь закончилась. Для них — за решёткой. Для остальных — на больничной койке. И всё это — не про шаурму, а про то, как чужой голод легко превращается в чужой приговор.
И всё-таки — какая это пошлая история. Чужой человек приезжает сюда за счастьем, за копейкой, за надеждой. А в итоге оставляет после себя запах тухлого мяса и больничные коридоры, полные стонов. Они ведь знали, что мясо с душком, что холодильник не работает, что руки липкие от грязи. Но махнули рукой: «Авось пронесёт». А не пронесло.
И мне отвратительно, что именно мигрантская беспечность стала последней каплей. Человек приехал в чужую страну и вместо того, чтобы держаться изо всех сил, соблюсти каждую букву правил — он плюнул. Взял и решил: русские люди проглотят. Так и вышло — проглотили, но потом глотали таблетки, пили капельницы, корчились от боли. Мне стыдно за то, что чужая халатность оборачивается нашей бедой.
Это не история про шаурму. Это про жизнь, где чужая небрежность превращается в смертельную опасность. И если завтра снова откроется киоск, и снова там будут те же люди, с тем же принципом «лишь бы сбыть», мы опять окажемся на больничных койках. А ведь мы просто хотели поесть.