— Где наследство от бабки?! Мы на эти деньги ремонт сделаем! — заорала Ирина, вваливаясь в квартиру как ураган на каблуках. Дверь отскочила от стены и глухо ударилась. Пахло ландышами — от венка, что все еще стоял в углу, — и пылью, осевшей после похорон.
Оля даже вздрогнуть не успела. Она сидела на краю бабушкиного дивана, словно вколоченный в тишину гвоздь. В руках — старая фотография: она, лет семи, и бабушка на даче, обе со счастливыми, сияющими лицами. В ушах еще звенела прощальная музыка. А тут — это. Слава топтался на пороге, виновато уставившись в пол, будто ища щель, чтобы провалиться. Его жена, Ирина, уже хозяйски прошлась по комнате взглядом алиментщицы, оценивая старый сервант, телевизор, ковер.
— Ты чего потухшая сидишь? — Ирина уперла руки в бока. — Говори, где бабкины сбережения? Или ты одна все прихватизировать решила? Пока мы тут со Славой горевали, ты все до ниточки собрала?
Оля медленно подняла на нее глаза. Не плакала. Слезы кончились вчера, вытекли под тихий бабушкин шепот: «Держись, Олька. Держись, родная». Она и держалась. Из последних сил.
— Наследство? — тихо переспросила Оля. Голос был чужой, осипший. — Да. Бабушка все оставила.
Ирина встрепенулась, глаза загорелись хищным блеском. Даже Слава поднял голову, на лице — смесь надежды и стыда.
— Ну, где? — уже не так громко, но с тем же напором спросила Ирина. — Книжка-сберкнижка? Договор вклада? Золото? Говори!
Оля не спеша встала. Подошла к старому, потертому временем секретеру — тому самому, за которым бабушка писала письма, разгадывала кроссворды и подшивала в папки... да что угодно. Всю свою жизнь.
— Оно здесь, — сказала Оля, проводя рукой по шероховатой деревянной поверхности. — Все ваше наследство. Здесь.
Она открыла верхнюю крышку. Изнутри пахло сухой гвоздикой, старыми чернилами и временем. Она стала выкладывать на стол содержимое. Не пачки денег. Не блестящие слитки. Не документы на квартиру.
Альбомы. Толстые, засаленные от пальцев. Папки с письмами, перевязанные бечевкой. Стопку распечаток, аккуратно подколотых скрепками.
Ирина замерла с открытым ртом. Слава нахмурился.
— Ты что, совсем ох…ла?! — взвизгнула Ирина. — Это что за убогий театр? Где деньги?!
Но Оля уже не слушала. Она открыла первый альбом. Тот самый, с зеленым кожаным корешком.
— Вот, Слава, — она протянула ему раскрытую страницу. — Твое наследство. Тебе года четыре. Бабушка подписала: «Славик. Подарил мне первый одуванчик. Говорил, что это солнышко».
Слава неловко взял альбом. Пальцы его дрогнули. Он смотрел на пожелтевшую фотографию: пухлый мальчик в матроске сжимал в кулаке помятый цветок. У самого Славы от такого нежности не было. Только смутное, далекое ощущение тепла в ладони.
— А это, Ира, — Оля повернулась к золовке и протянула ей стопку распечаток. — Ваше. Ваши смс-переписки с бабушкой. За последние… ну, лет пять, наверное. Она все собирала. Коллекционировала.
Ирина скептически, с гримасой, взяла листы. Пробежалась глазами. Лицо ее стало меняться. С высокомерного и злого на растерянное, а затем — на злое уже по-другому, от стыда.
— «Маргарита Павловна, здравствуйте! У нас тут стиралка сломалась, не одолжите до зарплаты?» — вслух, с какой-то деревянной интонацией прочла Оля. — «Бабушка, а сколько вы получаете пенсии? Мы тут со Славой машину в кредит брать думаем…» «Здравствуйте. А когда вы собираетесь умирать? У нас ремонт планируется…» — это я, конечно, утрирую. Но суть — та же.
Оля замолчала, давая им прочитать. Давая им УВИДЕТЬ. Бабушка вела летопись их равнодушия. Их визиты, редкие, как дни без дождя, всегда заканчивались просьбами. Их звонки — только по праздникам, да и то если сами не звонили первыми. А смски… смски были безжалостны. Короткие, деловитые запросы на финансирование. Ни одного «как самочувствие?». Ни одного «скучаем». Только — «нужны деньги».
— Она что, больная была?! — выдохнула Ирина, швыряя распечатки на диван. Лицо ее пылало. — Собирать это все?! Это же… это же просто ужас какой-то! Издевательство!
— Нет, — тихо, но очень четко сказала Оля. — Это — доказательство. Она собирала его для себя. Чтобы не сомневаться. Не обманываться. А может… для вас. Чтобы когда-нибудь вы увидели себя со стороны.
Слава молчал. Он листал альбом. Страницу за страницей. Вот он в школьной форме, вот с первокурсниками, вот на свадьбе с Ириной — улыбка напряженная, а глаза выглядели тревожными. И на каждой фотографии — бабушкина рука выводила аккуратным почерком дату, событие, маленькую деталь. Которую она одна заметила. Которую она одна запомнила.
Он вдруг почувствовал в груди огромную, невыносимую тяжесть — не от жадности или обиды, а от чего-то другого.
— Где… где настоящие-то деньги? — уже без прежней уверенности, почти шепотом просипела Ирина. — Ну, должно же что-то быть… На лекарства? На что она жила?
— На лекарства, на сиделок, на жизнь, — Оля закрыла секретер. Щелкнул замок. Закрылась целая эпоха. — Все ушло. Осталось только это.
Она обвела рукой комнату, альбомы, распечатки. Стояла в центре гостиной, худая, в черном платье, — и была сильнее их обоих. Потому что за ее спиной была правда. Правда, которую собрала и завещала им бабушка.
— Ваше наследство — вот оно. Забирайте.
Ирина что-то еще хотела выкрикнуть, лицо ее перекосилось. Но она посмотрела на Славу. Он не смотрел на нее. Он сидел на краешке стула, сгорбившись, и гладил рукой фотографию того мальчика с одуванчиком. Как будто пытаясь стереть пыль времени и дотронуться до того солнышка.
Тишина в комнате стала густой, липкой, как смола. В ней звенело все: невысказанные упреки, детский смех с фотографий, бабушкин шепот из прошлого.
Оля ждала. Первый акт ее молчаливой мести — мести правдой — был окончен.
***
Тишина длилась, может быть, минуту. А может, целый век. Ее разорвал резкий, деревянный смех Ирины.
— Ах, вот как! — она фыркнула, подбоченившись. — Альбомы! Письма! Ну, конечно! Это же надо было так нас разыграть, а? Ну, бабушка у нас была с юмором, ничего не скажешь!
Оля молча смотрела на нее, не двигаясь. Слава так и сидел, вжав голову в плечи, будто стараясь стать меньше, незаметнее.
— Ладно, хватит этого цирка, — Ирина отряхнула ладони, словно испачкалась о старые бумаги. — Где настоящие-то документы? Завещание? Сберкнижка? Не верится мне, что она с пустыми руками померла. Где все, Ольга?
— Я тебе все показала, — тихо сказала Оля.
— Ты мне показала какую-то хрень! — голос Ирины снова набрал металлическую громкость. Она шагнула к старому серванту, дернула ручку. Заскрипела дребезжащая стеклянная дверца. — Где тут у нее что лежало? А? В столе смотрела? В матрасе? Слава, не стой, как истукан, помогай! Или ты тоже в их дурацкой игре участвуешь?
Слава вздрогнул, поднялся. Его лицо было серым, растерянным. Он посмотрел на Олю — с немым вопросом, с мольбой, может, даже с извинением. Но под острым, колючим взглядом жены он опустил глаза и неуверенно потянулся к ящикам комода.
Оля не сопротивлялась. Она стояла посреди комнаты, как островок в эпицентре чужого шторма, и смотрела, как они роются в бабушкиных вещах. Как Ирина с раздражением швыряет на пол старые вышитые салфетки, пересматривает каждую чашку в серванте, заглядывает под вазочки. Как Слава, краснея, перебирает стопки белья в комоде, аккуратно сложенные бабушкиной рукой.
Ей было не больно. Было пусто. И тихо. Как будто она наблюдала за всем этим со стороны, из-за толстого стекла.
— Да что же это такое! — выдохнула Ирина, отшвырнув от себя папку с аккуратно подшитыми рецептами. Бумаги веером рассыпались по полу. — Ничего! Ни черта! Так не бывает!
Ее взгляд упал на книжную полку. Старые корешки, потертые, зачитанные до дыр.
— Может, в книгах чего засунула? — уже почти машинально пробормотала она и потянулась к полке.
Оля сделала шаг вперед. Первое движение за последние минуты.
— Не трогай.
— А что такое? — Ирина обернулась, сверкнув глазами. — Там секретики есть? Золотые слитки между страниц?
Она с силой дернула первую попавшуюся книгу. Это был старый, потрепанный однотомник Пушкина. Книга выскользнула из ее рук, шлепнулась на пол, и из нее, словно засушенный лист, выпорхнул пожелтевший конверт.
Все замерли.
Конверт лежал на полу, между разбросанными бумагами и ногами Ирины. На нем — знакомый, дрожащий, но твердый почерк. Чернильная ручка. Четкая надпись:
«Для Ольги. Чтобы открыть, когда они придут».
Сердце Оли сжалось в комок. Она не знала о нем.
Ирина на мгновение опешила, затем нагло наклонилась и подняла конверт.
— Ага! Нашла-таки! Ну-ка, что тут у нас…
— Дай сюда, — голос Оли прозвучал тихо, но с такой неожиданной сталью, что Ирина на секунду замерла. — Это мне.
— А вдруг это как раз то, что нам нужно? — фальшиво улыбнулась Ирина, но конверт не отдавала.
— Ира, отдай, — глухо сказал Слава. Он смотрел на конверт, как кролик на удава.
Оля медленно подошла, вырвала конверт из рук Ирины.
Ее пальцы дрожали. Она разорвала край.
Внутри — один лист, исписанный с обеих сторон тем же почерком. Бабушка писала, когда руки уже плохо слушались. Буквы плясали, но были разборчивы.
Оля начала читать. Про себя. Но через слово голос начал срываться, и она поняла — молчать нельзя. Они должны это услышать. Все. До конца.
— «Моя родная Олька, — она начала, и голос ее звучал хрипло и непривычно громко в мертвой тишине комнаты. — Если ты читаешь это, значит, они пришли. Слава и его Ирина. Я всегда знала, что придут не попрощаться, а делить…»
Оля сделала паузу, глотнула воздух и продолжила, уже глядя поверх бумаги прямо на них.
— «…делить то, во что не вложили ни дня, ни рубля, ни капли души. Не плачь, родная. Ты все знаешь. Ты была моим настоящим богатством. Эти годы с тобой — мое главное наследство. А им…»
Оля перевела взгляд на Славу. Он не отрывал от нее глаз, бледный, с расширенными зрачками.
— «…Славик мой… Как же мне тебя жаль. Ты стал пустым. Я смотрела на тебя все эти годы и видела — твоя жена выскребла из тебя все, что я когда-то вложила. Все хорошее. Все светлое. Осталась одна шелуха. Жаль. Ты выбрал свою судьбу сам».
Слава сделал шаг назад, будто от удара. Губы его задрожали.
— А это… — Оля посмотрела на Ирину. Та стояла, окаменев, с лицом, перекошенным от злобы и неверия. — «…А Ирине передай. Она не семья. Она — напасть, которая с тобой случилась. Стихийное бедствие в юбке. Жалкая».
— Она сумасшедшая! — взвизгнула Ирина. — Больная старуха! Она что о себе возомнила?! Да как она смеет?!
Оля не слушала. Она дочитала последние строки, уже еле сдерживая слезы, которые наконец подступили комом к горлу.
— «Держись, внучка моя. Они пришли за деньгами, а уйдут с пустотой. И это — самая справедливая расплата. Целую. Твоя бабушка».
Оля опустила листок. В комнате повисла оглушительная тишина. Было слышно, как за окном проезжает машина.
Ирина первой опомнилась. Ее лицо побагровело.
— Дай сюда! — она ринулась к Оле, пытаясь вырвать письмо. — Это подделка! Ты сама это написала! Больная на голову старуха не могла такого написать!
Оля отпрянула, прижимая листок к груди.
— Отстань!
— Отдай! Я уничтожу эту клевету!
Ирина набросилась снова. Это уже была не просто жадность, это была лютая, слепая ярость от того, что ее увидели насквозь. Пригвоздили к позорному столбу словами мертвого человека. Она вцепилась в руку Оли, пытаясь разжать пальцы.
— Ира, перестань! — крикнул Слава, но остался стоять на месте, парализованный.
— Пусти! — вырывалась Оля, пытаясь оттолкнуть ее.
Они сцепились. Две женщины посреди опрокинутого, перевернутого мира бабушкиной гостиной. Одна — защищала последнее письмо, последнюю правду. Другая — пыталась ее уничтожить, чтобы никто и никогда не видел ее настоящей.
Слава смотрел на эту сцену, и вдруг что-то в нем надломилось. Щелкнуло. Он увидел свою жену — красную, злобную, царапающуюся. Увидел сестру — белую как полотно, с глазами полными слез и непреклонной решимости. И увидел себя — жалкого, слабого, стоящего в стороне.
— ХВАТИТ! — он крикнул вдруг не своим, сорванным голосом.
Ирина замерла на секунду, шокированная. Оля вырвалась, отпрыгнула к стене, прижимая к груди смятый листок.
Слава тяжело дышал, глядя на жену.
— Уходи, — прохрипел он. — Просто уходи.
— Ты что?! — Ирина смотрела на него с неподдельным изумлением. — Ты на чьей стороне?! Она нас обобрала, а эта сумасшедшая старуха…
— Я сказал, уходи! — он крикнул так, что стекла задребезжали. Впервые в жизни.
Ирина отшатнулась. Она посмотрела на него с ненавистью, на Олю — с лютой злобой, плюнула на пол и, схватив свою сумку, выбежала из квартиры, хлопнув дверью так, что задрожали стены.
Дверь захлопнулась. В квартире снова воцарилась тишина. Слава стоял, опустив голову, его плечи судорожно вздрагивали. Оля, прислонившись к стене, разглаживала дрожащими пальцами бабушкино письмо.
Молчание между ними было густым, тяжелым, как свинец. Но это была уже другая тишина. Не перед боем, а после него.
***
Тишина повисла тяжелым, бархатным занавесом после грохота хлопнувшей двери. Слава стоял посреди комнаты, сгорбленный, будто невидимый груз давил ему на плечи. Дышал он прерывисто, по-собачьи, и все не мог поднять глаз.
Оля прислонилась к косяку, пальцы все так же судорожно сжимали бабушкино письмо. Гнев ушел, оставив после себя только ледяную пустоту и усталость — до самых костей.
— Она… — Слава попытался что-то сказать, и голос его сорвался в старческий, жалкий шепот. — Она никогда… Она не всегда такая…
Оля молчала. Ждала. Что он будет делать теперь? Будет оправдываться? Рыдать? Уйдет вдогонку?
Но он не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Он просто стоял. И наконец поднял на нее глаза. В них не было злобы. Там была какая-то детская, животная растерянность.
— Она думала, бабуля меня не любила, — выдохнул он, и это прозвучало так нелепо и так неожиданно, что Оля на мгновение оторопела. — Все время говорила: «Твоя бабка Ольку одну любит. Умная она у нее, золотая. А ты — так…»
Он махнул рукой, бессильно опуская ее вдоль тела.
— И я… я тоже так думал. Приеду — а вы тут на своем каком-то языке говорите. Про книги, про картины… А я — как чужой. Как будто меня не замечают. Вот и перестал приезжать. А Ира… Ира хоть видела во мне что-то. Пусть и…
Он не договорил. Не смог. Но Оля вдруг услышала. Не его оправдания. А то, что было под ними. Тот самый детский обиженный мальчик с фотографии, который так и не вырос. Который так и не понял, что любовь бывает разной. Что его не сравнивали. Его — любили по-другому.
И она вдруг вспомнила. Не альбомы для всех. А нечто другое. Бабушка, уже почти слепая, в последние дни просила: «Оль, принеси мне ту коробочку. Из нижнего ящика секретера. Старую, железную, из-под монпансье».
Оля оттолкнулась от косяка. Медленно, как лунатик, подошла к секретеру. Открыла его. За грудой старых открыток нащупала в самом низу маленькую, холодную коробку. Покрытую потускневшим цветочным узором.
Слава смотрел на нее, не понимая.
Оля вернулась, протянула ему коробку.
— Открывай.
Он взял ее неуверенно, будто боялся обжечься. Приподнял крышку.
Внутри не было ничего ценного. Ничего, что могло бы заинтересовать Ирину. Просто… хлам. Ржавый гвоздь. Несколько пуговиц разного размера. Сломанная машинка «Волга». Засохший, рассыпающийся в пыль одуванчик. И на каждом предмете — крошечная, аккуратно подклеенная бумажная бирка. С бабушкиным почерком.
Слава взял первую попавшуюся пуговицу. Прочел вслух, запинаясь:
— «Пуговица от… первой школьной формы Славика. Оторвалась, когда бежал на… линейку. Так торопился, что даже не заметил. Хранить».
Он замолчал. Пальцы его задрожали. Он потянулся к гвоздю.
— «Гвоздь, который Слава… вытащил из моего стула своими руками. Говорил: «Бабушка, не садись, ты уколешься!»… Хранить».
Голос его сорвался. Он схватился за машинку, почти не видя ее из-за навернувшихся слез.
— «Машинку подарил мне на… день рождения. Сказал: «Будешь на ней за хлебом ездить». Я смеялась. Хранить».
И последнее — тот самый одуванчик, от которого осталась одна пушистая головка и стебелек.
— «Первое солнышко от Славика… Хранить… вечно».
Он не смог дочитать. Он просто стоял, сжимая в кулаке эту дурацкую, никому не нужную машинку, и плечи его тряслись беззвучно, отчаянно. Он не рыдал. Он плакал беззвучно, по-мужски, давясь своими слезами и всей той непрожитой болью.
Оля смотрела на него. И впервые за сегодняшний день — нет, за последние годы — она не чувствовала к нему ни жалости, ни злобы. Она наконец-то увидела его. Не слабого Славу, не подкаблучника. А того мальчика, который дарил бабушке одуванчики и вытаскивал гвозди из стульев. Которого любили. Так сильно, так тихо и так безоговорочно, что он даже не заметил.
— Она… — он попытался говорить, но слова тонули в рыданиях. — Она все… Она же все…
— Она все собирала, — тихо закончила за него Оля. — Все, что ты ей когда-либо подарил. Не вещи. А моменты. Она носила это в кармане халата. Пока могла ходить. А потом сложила в эту коробку. Это твое наследство, Слава. Самое главное.
Он упал на диван, уткнувшись лицом в ладони, и наконец разрешил себе выплакаться. Выплакать все: и обиду, и стыд, и годы, прожитые не с той женщиной, и вот это — щемящее, пронзительное открытие, что его любили. Просто любили. Без условий. Без сравнений.
Оля не подходила к нему. Не гладила по голове. Она дала ему выплакать это все — до дна. Она просто сидела рядом и ждала. Молча.
Когда он ушел, было уже темно. Он унес с собой коробку. Прижал ее к груди, как ребенка. И на пороге он не стал просить прощения. Он просто посмотрел на Олю — и в его взгляде было что-то новое, что-то сломленное и в то же время — только что родившееся. Что-то взрослое.
— Прощай, Оль, — сказал он хрипло.
— Прощай, Слава.
Дверь закрылась. На этот раз — тихо.
Оля осталась одна. Она обошла квартиру, включая свет в каждой комнате. Она подняла с пола альбомы, аккуратно сложила письма. Все встало на свои места. Но что-то изменилось. Воздух стал чище. Тяжесть ушла.
Она подошла к окну. Внизу, на тротуаре, под фонарем, стояла Ирина. Она что-то кричала Славе, тыкала пальцем в его грудь, в ту самую коробку. А он… он не оправдывался. Не умолял. Он просто стоял и смотрел на нее. Потом развернулся и пошел прочь. Не оглядываясь. А она осталась там, под дождем, одна, с разбитыми мечтами о ремонте.
Оля отвернулась от окна. Ей было не жалко. Ни ее, ни его. Каждый получил то, что заслужил. Она — свое одиночество. Он — свою память.
Она взяла со стола бабушкино письмо, перечитала последнюю строчку: «Они пришли за деньгами, а уйдут с пустотой. И это — самая справедливая расплата».
Бабушка, как всегда, оказалась права. Не в деньгах было счастье. А в ржавом гвозде и в засохшем цветке. В способности помнить и ценить это.
Оля погасила свет в гостиной. В квартире воцарилась тишина. Но теперь это была не пустота. Это был покой.
Она была дома. Одна. Но больше не одинока.