Продолжение воспоминаний Дмитрия Николаевича Свербеева
Совершенное неведение мое о моей матери имело, вероятно, весьма сильное влияние на все мое развитие. Отец мой никогда не говорил о ней. Хотя он любил меня страстно, но в обращении со мной он был необыкновенно сдержан, а я боялся его более, нежели любил.
После кончины матери жила с нами родная моя тетка Елена Яковлевна, одна из 8-ми сестер отца. Между братом и сестрой не бывало интересного разговора, и мне не к чему было прислушиваться. Такую родственную любовь к своим сестрам и постоянную о всех них заботливость, несмотря на все умственное и нравственное расстояние между ними и братом, объяснить я могу себе одним только святым исполнением долга, и это чувство было в моем отце так сильно, что один раз, гораздо прежде, навлекло на него самого гнев его матери.
Я забыл записать эту черту его жизни, показывающую, как в старые годы дети уважали своих родителей. Уже вдовцом, после первой своей женитьбы возвращался он из Петербурга в Крым и заехал навестить мать; она стала говорить ему о необходимости поправить приходскую церковь и просила сына помочь ей перекрыть крышу.
- Матушка, - отвечал он ей, показывая на сестер, - сколько у вас не покрытых. Матушка разгневалась, сочла кощунством над святынею такое сопоставление людей с храмом Божиим, и чтобы ее успокоить и с нею помириться, вдовый, 40-летний мой отец долго с переломленной ногой стоял перед ней на коленях, испрашивая прощения.
Как я рос ребенком не помню. Ко мне 5-тилетнему, приставили в дядьки Афанасия Варфоломеевича Пивоварова, который долго был моим единственным воспитателем. Я многим ему обязан и воспоминаю о нем с благодарностью, хотя и не без примеси другого, совершенно противного, чувства, потому что постоянное его при мне присутствие не раз оскорбляло глубоко мое детское самолюбие.
Дядька мой, Варфоломеевич, как его тогда все называли, приставлен был ко мне, когда ему было лет под 60, мне же было лет 5 или 6. Он гордился своим происхождением от дворовых людей какого-то, по его убеждению, знатного дворянского дома Хрущевых. Подобная гордость между дворовыми людьми не была редкостью.
Дворовые, хотя и крепостные, всегда ставили себя несравненно выше всякого помещичьего крестьянина. Крестьяне сами смиренно сознавали превосходство над собою дворовых, точь в точь как почтенный по роду провинциальный дворянин смотрит, или, по крайней мере, смотрел на камергера, а тем паче на какого-нибудь гофмаршала, хотя и отставного, потому только, что последний был близок ко двору.
Мой Варфоломеевич, происходивший от рода дворовых, служивший знатному дворянскому дому в своей молодости, был приставлен камердинером к молодому своему барину, офицеру гвардии, и отправился с ним в первую крымскую войну в Молдавию.
Долго сопутствовал он ему в этом походе, изучив, будучи довольно грамотным по-своему, и географию, и нравы, и отчасти язык этой страны; но барин его был убит в каком-то сражении, и золотое время путешествий Варфоломеевича кончилось невольным возвращением на родину.
Там ожидала его судьба менее благоприятная: от убитого старшего брата перешел он к меньшому, который, промотав все свое состояние, продал Варфоломеевича г-ну Якоби, впоследствии известному сибирскому генерал-губернатору Екатерининских времени.
Отец мой встретился с г-ном Якоби около Сарепты; он в то время заводился домом и, не имея собственных дворовых людей, покупал их целыми семьями; тут был куплен и Варфоломеевич вместе с мальчишкой-поваренком и двумя калмыками, уроженцами Приволжского края, которых я еще застал в живых.
Отличительной чертой моего наставника была не только набожность и усердие к церкви, но и изумительная начитанность божественных книг.
Он, кажется, знал наизусть не одну Псалтирь, что еще часто встречалось, а и все Евангелие. Как выучил он меня грамоте, церковной и гражданской, я сам не знаю. 6-ти лет отроду читал я отчетливо и бойко и ту и другую. Каждое утро молились мы с Варфоломеевичем по строго заведенному им порядку.
От частого повторения до того усвоил я практическое знание церковного нашего языка, что удивлял этим познанием пожилых приятелей моего отца и в особенности набожных барынь и всяких старух-приятельниц и приживалок моей тетки.
Но видно, всякое добро может быть источником какого-нибудь зла; в глазах дядьки я стал каким-то чудом, им созданным; прельщение моими высокими достоинствами, к сожалению, коснулось и моего отца, и вот "напоказ свету" начал он меня развозить по гостям и вместе со мной брать моего дядьку, который, разодетый во французский кафтан с большими перламутровыми пуговицами, в штанах, в шелковых чулках, в башмаках с пряжками, с прической "a la vergette" и с завитыми в два ряда буклями и косой следовал за мной всюду, как тень, имея в кармане на всякий случай и Евангелие и Псалтирь.
Возили меня к графу Пушкину, знаменитому собирателю русских древностей, открывшему в 1812 году "Слово о полку Игореве". Там задавалось мне чтение псалма при конце обедни, что не мешало, однако чтению после службы какого-нибудь отрывка из Псалтири или Евангелия. Возили меня еще к графу Орлову, к слепой старушке Нарышкиной и мало ли еще к кому из перезабытых мною, но никогда не возили меня к моему родному дяде и тетке Обресковым; последняя очень негодовала на все эти развозы мальчика, из которого делали какого-то "актёра набожности".
Сначала это мне почти нравилось, но потом сделалось просто моим несчастьем. У графа Пушкина были почти моих лет сыновья и дочери, воспитываемые совсем иначе; они, казалось мне, смотрели на меня с каким-то презрением; у графа Орлова тоже были тогда внуки, молодые графы Панины.
Всего сквернее чувствовал я себя, когда случалось мне с отцом быть на один или два дня в Отраде (?); тут и пышный мой дядька делался мокрой курицей, и мы были предметами насмешек хозяев юного поколения, их иноземных гувернеров и гувернанток, вероятно и слуг.
Мне такие визиты и даже самый мой дядька с его чопорным костюмом французского маркиза XVIII столетия стали решительно ненавистны, а напоминание о моем дядьке и всех тогдашних невольных проделках долго заставляло меня краснеть до ушей всякий раз, когда кто-нибудь из моих современников об этом со мной заговаривал.
У Варфоломеевича, кроме сказанного чтения, выучился я пению с голоса божественных и народных песен, затвердил пословицы, которые он вмешивал в свою речь, говоря всегда виршами или притчами, но не мог выучиться, да, впрочем, он меня этому и не учил, вязать тончайшие чулки; я не любил также его будничных буклей, завернутых всегда в эти дни в бумажки.
Кроме всех этих особенностей, в характере Варфоломеевича заметно преобладала охота разводить голубей.
Он получил в свое владение половину чердака нашего дома, где обитали эти его птицы. У него было несколько пар трубчатых турманов, - они как-то кувыркались в воздушном пространстве, спускаясь на землю, были и египетские голуби называемые чистые, на которых любовались, смотря на отражение их в воде какого-нибудь сосуда, нарочно для того поставленного, когда они по несколько минут держались на одном месте в воздухе, и красивые козырные, и хохотавшие вместо воркованья.
Варфоломеевича знали и в Охотном ряду. Он менял и продавал своих птиц иногда по 60 руб. за пару. Но и эта охота не привилась ко мне.
Наконец, как-то и когда-то заметили, что великолепного и слезливого дядьки недостаточно для моего образования и что мальчику моих лет, кроме бойкого чтения русской и славянской грамоты, нужно знать что-нибудь побольше.
Арифметике начал меня учить другой наш крепостной человек, Илья Михайлович Шилов, изворотливый конторщик при отце, впоследствии его секретарь, ходатай по делам и, наконец, наш управляющий в Михайловском. Он был действительно человек редко даровитый, и у него вызубрил я всю арифметику и первую часть геометрии.
Катехизису, по какой-то рукописи, обучал меня студент московской славяно-греко-латинско-российской академии, Лебедев, искавший места дьякона при нашей приходской церкви, Николы в Плотниках, что на Арбате; впоследствии он занял тут же место священника и был моим духовником до 1860 года.
Со дня аустерлицкого сражения в 1805 году все современные обстоятельства, тяготевшие на всех слоях русского общества, издали приготовляли Россию к грозному 1812 году.
Всеобщая ненависть к французам, равно и к их языку, уничтожила в моем отце всякое желание взять для меня гувернером другого какого-нибудь француза, тем более, что французские эмигранты, набожные католики и преданные прежней монархии, становились редки и были слишком для наших средств дороги, а "ходячие, дешевенькие французы" считались в то время безбожниками и шпионами и от них бегали как от огня.
Истые патриоты, особенно не знающие французского языка, решались отказываться от него для своих детей; они косились и на тех своих соотчичей, которые усвоили себе обычай говорить между собою преимущественно не по-русски.
Мне часто приходилось слышать урывками беседы моего отца в Москве с умным, строго-логическим Дубовицким (Петр Николаевич), в деревне с пышным, мистическим Сафоновым о тягостях, переживаемых этими стариками дней. Они сравнивали их с золотым веком Екатерины, а некоторые из стариков предпочитали даже Екатерининскому царствованию времена Елизаветы.
Императора Александра Павловича, еще юного, благодушного, привлекавшего сердца всех своей наружностью и в полном смысле, по тогдашнему выражению, прекраснодушного, искренно все любили, но многие о нем скорбели, как о человеке, предавшемся свободолюбивым нововведениям на принципах свободы, равенства и братства, которыми началась революция 1789 года.
С 9 лет моего возраста, когда я, одинокий совершенно мальчик, не имевший в доме ни одного товарища моему детству и не находивший их для себя вне дома, рос так противоестественно между стариками, отец мой стал мало-помалу сближать меня с собою, а дядька Варфоломеевич незаметно от меня отставать: реже становились выезды мои по гостями и мои публичные чтения и приводившее меня всегда в отчаяние на чужих обедах стояние за моими стулом, в виде расфранчённого маркиза, моего дядьки.
Ежедневно, после утренних молитв с ним я, по приказанию батюшки, читал ему вслух уже не церковные книги, а отрывки из какой-нибудь летописи, из русской истории князя Щербатова, из российской истории князя Хилкова, либо стихи Ломоносова, Хераскова, Кантемира, Сумарокова, Державина, а потом, проведя часа полтора в подобном чтении, брал уроки у приходивших ко мне по билетам учителей немецкого, французского и русской грамматики.
Так было со мною в Москве; в зимние месяцы по городским улицам гулял я пешком и катался в санях, никуда не заезжая, то с дядькой, то с теткой, а остальное время проводил постоянно одиноко в чтении без выбора. У отца моего была большая библиотека, разумеется, русская, в которой, кроме божественных книг, было всё, относящееся к русской истории, все наши тогдашние классики, журналы, и начинавшие тогда входить в моду сочинения Карамзина.
Между тем со всех сторон отыскивали мне гувернера и браковали беспрестанно приходивших в дом немцев с разными рекомендациями, но все они годились бы разве в дядьки, в котором у нас недостатка не было: усерднее и заботливее Варфоломеевича найти было бы трудно; в деревне он, бывало, по целым часам езжал со мной верхом, несмотря на то, что ему было 60 лет и что он был довольно тучен.
Кажется, в исходе 1809 года гувернера, наконец, отыскали; его имя было Николай Иванович Бартоли; отец его были итальянец родом из Болоньи и когда-то содержал в Москве мужской пансион. Сын родился в России, учился, по-видимому, весьма немногому, служил в Москве, давал уроки сыновьям одного из своих начальников и этим приятелем моего отца, Аполлоном Степановичем Ушаковым, был рекомендован ко мне в учителя.
С ним начал я твердить французские и немецкие синтаксисы, которые мой учитель знал очень плохо; иностранными языками владел он хуже, нежели русским; говорил по-французски со мною бегло, но правильно или нет - об этом у нас судить было некому. Кончив со мною дневные занятия, он охотнее, чем за уроки садился за карточный стол и играл с отцом и ежедневными нашего дома посетителями вчетвером в бостон. Когда мне минуло лет 10, и я занялся тем же и с успехом.
В 1809 году Москва была обрадована первым посещением императора Александра, - через 8 лет после его коронации.
В прежнее время государи редко посещали первопрестольную свою столицу; сам ли я видел этот въезд государя или только о нем слышал, но великое это событие поразило мое воображение "восторженной встречей государя всего московского народонаселения".
Верхом на белой лошади, тихим шагом двигался он в продолжение 2-х часов от Петровского загородного дворца до Кремлёвского собора; окружавшие его толпы на всеми пути задерживали его шествие, народ бросался целовать его ноги, и не один платок, вынимаемый им из кармана, разрывался в клочки, и, вероятно, как драгоценность, сохранялись они счастливцами.
Не лишнее будет рассказать тут о том, как прежние наши государи дорожили такими "встречами от народа", и чтобы частыми своими появлениями среди него не ослаблять желанных для них впечатлений, воздерживали себя от таких торжественных выездов.
Вот что при мне рассказывала наперсница Екатерины, Мария Саввишна Перекусихина, жаль только, что не полню по какому случаю.
"Раз как-то вошла я в комнату к матушке, - так всегда называла она государыню Екатерину Алексеевну, и нашла ее одну, сидящую, пригорюнившись, у своего стола; она держала голову, опершись на локоть; входа моего не заметила; я подошла поближе, к самому столу - молчит!
- Матушка, что с вами? Или вы нездоровы?
- Голова болит сильно
- Вы бы изволили прокатиться, погода такая славная.
- Да я уже итак 2 дня сряду каталась по городу.
- Так что же?
- Эх, Марья Саввишна, какая ты неразумная! Нам не годится слишком часто показываться народу, пожалуй и заговорит, что у нас и дела никакого нет.