Найти в Дзене
Валерий Коробов

Анна. Жестокий романс - Глава 1

Пахло пылью и нафталином. Запах времени, запах прошлого. Анна яростно рылась в сундуке, отбрасывая в сторону старые фотографии и пожелтевшие кружева. Пальцы наткнулись на шероховатый шелк, и сердце екнуло, заставив на миг забыться. Вот оно.

Платье цвета спелой вишни выплыло из темноты сундука, как призрак. То самое, довоенное, столичное, которое она берегла как зеницу ока, на десятилетие их с Василием. Платье, в котором она кружилась на партийном балу, ловя на себе восхищенные взгляды мужчин и завистливые – женщин. Платье-победитель. Платье-заклинание.

Сейчас оно висело на ее тощей фигуре мешком, безжалостно подчеркивая впалые плечи и резкие ключицы. Анна подошла к маленькому зеркальцу, висевшему над комодом, и замерла. В отражении на нее смотрела незнакомка – измученная женщина с запавшими глазами, облаченная в дорогой руина. Морщинки у грез, прорезанные горем и работой в колхозе, седина в некогда густых каштановых волосах. Сорок три года. А выглядела она на все шестьдесят. Кожа желтовато-серая, в глубоких морщинах, будто ее годами складывали в старый бумажный конверт.

Из-за ее спины в зеркале возникло другое лицо – молодое, свежее, с гладкой кожей персика и большими серыми глазами, полными непонятной ей, Анне, грусти. Лиза. Дочь. Ее копия двадцатилетней давности и одновременно – ее злейший упрек. Живое напоминание о том, что было, и чего больше никогда не будет.

— Мама, что это ты? — тихо спросила Лиза, ее взгляд скользнул по нелепому платью. В ее голосе не было насмешки, лишь усталое недоумение. И это бесило еще сильнее.

— А что? Разве я, мать твоя, не имею права принарядиться? — резко обернулась Анна, стараясь втянуть живот и выпрямить спину. — Или тебе одной все мужики в селе нужны?

Лиза покраснела, будто ее ударили. Она молча опустила глаза и, закусив губу, вышла из комнаты. Анну пронзила знакомая жгучая волна стыда, которую она тут же подавила волной ярости. Да, она сорвалась. Но разве она не права? Эта девчонка, сама того не ведая, отравляет ей каждый день. Ее молодость, ее свежесть – они кричат о том, что Анна стара, что ее время ушло.

Но нет. Она докажет всем. И в первую очередь – себе.

Она знала, ради кого надела это платье. Сегодня в клуб должен был прийти он. Новый учитель, Андрей Петрович. Приехал из Ленинграда, интеллигент, холост. Весь женский коллектив школы и половина села уже ходили за ним табуном, но он держался вежливо и отстраненно.

Анна судорожно поправила на себе платье. Она будет бороться. За внимание. За взгляд. За призрачный шанс снова почувствовать себя живой. Она заслужила это после всего: после войны, после похоронки на Василия, после лет одинокого труда.

Она не заметила, как ее пальцы, привыкшие к грубой работе, оставили малюсенькую затяжку на нежном шелке. Первую и не последнюю.

***

Сельский клуб, бывшая контора колхоза, гудел, как растревоженный улей. Пахло махоркой, дешевым одеколоном и вареной картошкой, которую принесли с собой завсегдатаи. На сцене, сбитой из неструганых досок, местный гармонист Васька выводил залихватскую «Семёновну», но душа в его игре была не столько лихая, сколько уставшая, послевоенная.

Анна стояла у стены, стараясь принять изящную позу, которую когда-то считала своей коронной – легкий наклон головы, томный взгляд исподлобья. Но вместо кокетливой игривости получалась лишь маска напряженной и несчастной женщины в кричаще-ярком, не по месту и времени, платье. На нее косились. Женщины шептались за спиной, пряча ухмылки в платочки. Мужики провожали ее удивленно-насмешливыми взглядами. Она ловила эти взгляды и принимала их за интерес, за любопытство мужское, сжимая в потной руке платочек с вылинявшими когда-то кружевными уголками.

И вот он вошел.

Андрей Петрович появился в дверях не один, а с председателем колхоза. Но даже рядом с важным Федором Ивановичем учитель выглядел инородным телом, пришельцем из другого мира. Он был в простой, но чистой и выглаженной рубашке с отложным воротником, и даже его поношеные брюки сидели на нем как-то по-столичному. Он нес себя легко и прямо, а его глаза, спокойные и умные, медленно скользили по залу, словно читая знакомую, но от этого не менее грустную книгу.

Анна замерла, почувствовав, как учащенно забилось ее сердце. Вот он, ее шанс. Ее спасение от забвения, от одиночества, от этой убогой жизни.

Она сделала шаг навстречу, уже готовясь произнести заготовленную изящную фразу о том, как прекрасно, что в их село занесло такую культурную силу. Но Андрей Петрович словно не заметил ее. Его взгляд скользнул по ее лицу, по вишневому шелку, и задержался... прямо за ее спиной.

Анна обернулась.

У печки, в тени, стояла Лиза. Она не стремилась в центр, не искала взглядов. Она просто ждала подругу, переминаясь с ноги на ногу в своих скромных, перешитых из старых материных платьев, ситцевых цветочках. И этот взгляд учителя – не скользящий, а пристальный, заинтересованный, – был направлен именно на нее.

Внутри у Анны что-то оборвалось и закипело черной, едкой смолой.

— Андрей Петрович! — голос ее прозвучал хрипло и неестественно громко, заставив гармониста смолкнуть на полтакта. — Не ожидала встретить вас здесь. А я как раз хотела поговорить о успехах Лизы. Она у меня, знаете, способная, но ленивая очень.

Она подошла к нему почти вплотную, пытаясь перекрыть собой весь мир, всю его молодость и красоту, что была у него за спиной в образе ее дочери.

Учитель вежливо кивнул, отвел взгляд от Лизы и посмотрел на Анну. В его глазах она прочла вежливую отстраненность и... легкую жалость. Жалость! Это было в тысячу раз хуже насмешки.

— Анна Васильевна, — учтиво поклонил он головой. — Лиза у вас действительно очень способная девушка. Одна из лучших учениц в классе. И очень трудолюбивая.

Его слова обожгли, как кипяток. Он защищал ее. Уже вставал на ее сторону против родной матери.

Вдруг председатель хлопнул себя по лбу.
— Андрей Петрович, а ты ведь не танцевал еще! Музыка, Васька, давай что-нибудь повеселее! Анна Васильевна, вы же у нас первая красавица и танцорка в былые времена. Покажите столичному гостю наш уровень!

Это была шутка, добрая такая, по-мужицки подначивающая. Но Анна ухватилась за нее, как тонущий за соломинку.

— С удовольствием, — сказала она, и ее рука с цепкой силой вцепилась в рукав учителя. — Андрей Петрович, не посмеете отказать?

Он не мог отказать. При всем собрании, при председателе. Он лишь на миг задержал взгляд на ее руке, впившейся в его рукав, затем кивнул с той же вежливой усмешкой.

И они пошли. Нет, пошла она – гордая, несущая свое поражение как победу, а он лишь позволял ей вести себя, двигаясь легко, но абсолютно механически. Она старалась придать своему телу былую гибкость, томно положить ему руку на плечо, но чувствовала лишь жесткие кости под тонкой тканью и холодную отстраненность его ладони на своей талии.

Она пыталась шутить, говорить о литературе, о столичной жизни, но он отвечал односложно, а его взгляд снова искал в толпе. Искал Лизу.

Танец закончился. Музыка смолкла. Раздались нестройные аплодисменты. Анна, задыхаясь от натуги и унижения, отпустила его руку.

И в этот момент Андрей Петрович, не глядя на нее, сделал шаг через зал, подошел к ее дочери и сказал что-то тихое, от чего Лиза застенчиво улыбнулась и опустила глаза. А он протянул ей руку, приглашая на следующий танец. На медленный, лирический, который как раз заиграла гармонь.

Анна осталась стоять одна в центре внезапно опустевшего круга. В своем блистательном вишневом платье, на которое теперь все смотрели не с завистью, а с брезгливой жалостью. Она проиграла. И проиграла тому, кого сама же родила на свет. Это был не просто проигрыш. Это был крах.

***

Лиза не плакала. Слезы высохли где-то внутри, оставив после себя горькую, холодную пустоту. Унижение, которое мать устроило ей в клубе, было таким ядовитым и публичным, что его даже нельзя было высказать. Его можно было только носить в себе, как занозу, которая ноет при каждом движении души.

Она шла домой не по центральной улице, а огородами, через овраг, стараясь чтобы ее никто не видел. Андрей Петрович... его лицо, озаренное внезапной серьезностью, его тихий голос, перекрывший мамин визгливый наскок: «Лиза, вы не должны так думать. Вы способная и умная девушка». А потом его рука, протянутая для танца. Танец был спасением, но и новым мучением. Она чувствовала на себе сотню глаз, слышала шепотки, и больше всего – чувствовала на себе ненавидящий взгляд матери, который прожигал ее спину насквозь.

Он говорил с ней о стихах. О Блоке, которого она тайком читала в старой потрепанной книжке. Говорил, что в ее сочинении о природе он увидел не шаблонные фразы, а настоящее чувство. И она, глупая, расплылась в счастливой улыбке, забыв обо всем на свете.

Дом был пуст. Мать, видимо, еще не вернулась, застряв в своем унижении и злости. Лиза вздохнула с облегчением. Она зажгла керосиновую лампу, ее свет заколебался, отбрасывая на стены тревожные тени. Она достала из-под матраса тетрадь в синей клеенчатой обложке – свой дневник, единственного друга, который никогда не предаст.

*«4 октября 1948 года. Сегодня было и страшно, и... нет, не могу писать "прекрасно". Стыдно. Мама опозорила себя и меня. Она надела то самое алое платье и пыталась кокетничать с Андреем Петровичем. А он... он при всех встал на мою защиту. Пригласил на танец. Танцевать с ним было как парить над землей, но я чувствовала себя предательницей. Почему ее любовь такая злая? Почему моя – такая запретная? Он учитель. Он из города. Он такой умный и красивый. Он никогда не посмотрит на меня по-настоящему. А мама... она снова будет ненавидеть меня еще сильнее. Иногда мне кажется, я исчезну, испарюсь от ее ненависти, и никто даже не заметит».*

Она дописала последнюю фразу и закрыла тетрадь, прижав ее к груди. Завтра в школе она увидит его. И как же она сможет взглянуть ему в глаза после сегодняшнего?

Дверь с треском распахнулась, впустив в избу порыв холодного осеннего ветра и Анну. От нее пахло морозом и самогоном. Она стояла на пороге, шатаясь, ее лицо было искажено гримасой ярости и отчаяния. Вишневое платье было запачкано по подолу грязью, а на щеке краснела ссадина – видимо, оступилась и упала по дороге.

— Что? Дневничок свой пишешь? — ее голос был хриплым и скрипучим, как ржавая пила. — Пишешь, какая у тебя мать дура старая? Как она тебе жизнь испортила?

— Мама, нет... я не... — Лиза инстинктивно прижала тетрадь к себе, пытаясь встать, чтобы уйти в свой угол, спрятаться.

Но Анна была уже рядом. Ее глаза, остекленевшие от обиды и хмеля, упали на синюю обложку.

— Дай сюда! — ее пальцы, жесткие и цепкие, впились в тетрадь.

— Мама, отдай! Это мое! Ты не смей! — крикнула Лиза впервые в жизни. Это была ее святыня, ее сокровенные мысли, ее боль. Она потянула тетрадь на себя.

Последовала отвратительная трещащая звук – клеенка лопнула, несколько листов помялись и вырвались, полетели на пол.

Анна, сохранив в руке клочок бумаги, отшатнулась, будто обожглась. Она увидела на обороте вырванного листа аккуратно выведенные чернилами строчки. Не школьное сочинение. Стихи.

«...И в тишине осенней, чистой,
Твой взгляд, что так меня смутил,
Мне кажется единственным и близким,
Как дар, что я не заслужил.».

Анна замерла. Она медленно подняла глаза на Лизу, и в них что-то щелкнуло. Злость сменилась ледяным, беспощадным пониманием. Потом триумфом. Она нашла свое оружие.

— Ах так... — прошептала она почти с благоговением, разглядывая клочок бумаги. — Небось, ему, учителю своему, подсунула? Стишки любовные пишешь? Хочешь у матери из-под носа увести? Думаешь, он на такую заморышку поглядит?

— Это не ему! Отдай! — рыдая, бросилась Лиза.

Но Анна отшвырнула ее с такой силой, что та ударилась плечом о косяк двери.

— Молчать! — прошипела она. — Я тебя, бесстыжая, выучу! Всю душу из тебя выбью, но не позволю опозорить нашу фамилию!

Она скомкала злосчастный листок в кулаке и, не выпуская его из руки, тяжело побрела в свою комнату, хлопнув дверью.

Лиза осталась сидеть на полу среди обрывков своей разорванной жизни, прижимая к лицу уцелевшую тетрадь и тихо всхлипывая от боли и беспомощности. Она проиграла. И на этот раз битва шла не за внимание мужчины, а за ее собственное право на тайну, на чувство, на душу.

А за дверью Анна, не зажигая света, разжимала дрожащие пальцы и разглаживала на колене смятый листок. В темноте она не могла разобрать слов, но она знала – это ее приговор и ее козырь. Теперь она знала, куда бить.

***

Следующие дни в доме повисли тяжелым, гнетущим молчанием. Анна не разговаривала с Лизой, ограничиваясь ледяными взглядами и краткими, как пощечины, указаниями: «подай», «принеси», «убери». Вырванный листок со стихами она никуда не девала – Лиза видела, как мать аккуратно положила его в шкатулку с нитками и иголками, словно это была не детская тайна, а улика, оружие отложенного до поры удара.

Лиза жила в постоянном страхе. Страхе, что мать придет в школу и устроит сцену. Страхе, что покажет стихи Андрею Петровичу, осмеет ее перед всем классом. Этот страх парализовал ее на уроках. Она не могла сосредоточиться, прятала глаза, когда учитель смотрел в ее сторону, и вздрагивала от каждого шороха за дверью.

Андрей Петрович заметил ее состояние. После урока литературы он остановил ее у порога класса, когда все уже вышли.

— Лиза, у вас все в порядке? Вы выглядите расстроенной, — в его голосе не было ничего, кроме искренней тревоги.

Ее сердце бешено заколотилось. Он знает? Мать уже успела с ним поговорить?

— Все хорошо, Андрей Петрович, — прошептала она, уставившись в пол. — Просто не выспалась.

Он помолчал, изучая ее опущенную голову, сжатые плечи.

— Если что-то случится... вы знаете, что можете ко мне обратиться? Любому человеку иногда нужна помощь.

Эти слова, такие добрые и простые, больно кольнули ее. Ей до слез захотелось все выложить ему: про мать, про ее безумную ревность, про стихи, про этот вечный холод в доме. Но она лишь молча покачала головой и выскочила из класса, чувствуя, как по щекам текут предательские слезы.

Вернувшись домой, она застала мать за странным занятием. Анна, с неожиданным ожесточением, выгребала все из старого сундука. Выбрасывала на пол тряпки, папки с бумагами, какие-то старые журналы. Видимо, решила навести порядок или найти что-то, что могло бы вернуть ей уверенность.

— Не стой столбом, иди, печь топить, — бросила она Лизе, не глядя.

Лиза покорно пошла в сени за дровами. Когда она вернулась с охапкой поленьев, мать сидела на корточках среди хлама и держала в руках конверт. Не обычный, а плотный, пожелтевший, с выцветшими штемпелями. Лиза замерла. Она узнала этот конверт. Тот самый, что пришел весной 1945-го, а в нем – официальная бумага, где было сухо написано: «Ваш муж, гвардии старший лейтенант Зайцев Василий Кузьмич, пропал без вести...»

Анна почему-то снова и снова вчитывалась в эти строки, водя пальцем по скупым казенным буквам. Ее лицо было сосредоточенным и странно отрешенным.

— Мама? — тихо позвала Лиза.

Анна вздрогнула и резко, почти испуганно, сунула письмо обратно в конверт и засунула его под стопку белья, словно пойманная на чем-то запретном.

— Дрова принесла? Топи, чего ждешь? — голос ее прозвучал неестественно громко и нервно.

Вечером, когда мать уснула беспокойным, прерывистым сном, Лиза не могла забыть ее выражение лица. Не горе, не печаль по погибшему мужу. А что-то другое. Что-то похожее на... страх.

Тихо, крадучись, как вор, она пробралась в горницу. Лунный свет пробивался сквозь замерзшее стекло окна, выхватывая из темноты груду вещей, выброшенных из сундука. Сердце бешено стучало. Она знала, что это грех, что мать никогда не простит ей такого вторжения. Но какое-то шестое чувство подсказывало ей, что там, среди этого хлама, кроется разгадка.

Она отыскала конверт. Дрожащими руками вынула сложенный в несколько раз лист. Это была та самая похоронка. Она уже собиралась положить ее на место, как вдруг ее пальцы наткнулись на другой листок, тонкий, папиросный, спрятанный за основным документом. Он был сложен вчетверо и сильно истрепался по сгибам.

Лиза развернула его. Почерк был не казенный, а беглый, мужской, местами почти неразборчивый, с кляксами. Письмо. Не от военкомата. От отца.

«Анечка, родная моя! Если ты это читаешь, значит, самое страшное позади. Я жив, ранен, но жив, нахожусь в госпитале под Кёнигсбергом. Скоро домой, мои любимые, скоро обниму вас с Лизкой...»

Лиза не сразу поняла. Она перечитала первые строки еще раз. Потом еще. Мозг отказывался воспринимать смысл.

*«...Не верь, если придет какая-то бумага. Здесь неразбериха, многих записали пропавшими, но мы выжили. Жди меня. Люблю вас безумно. Твой Вася. 12 апреля 1945 г.»*

Лиза медленно опустилась на пол среди разбросанных маминых вещей. В ушах стоял оглушительный звон. Пропал без вести. Он был жив. Он писал, чтобы его ждали. Он обещал вернуться.

Она подняла глаза на спящую мать за тонкой перегородкой. Почему? Почему она скрыла это письмо? Почему все эти годы заставляла ее, Лизу, верить, что отец погиб, что он пропал без вести, когда у нее в руках было доказательство обратного?

Ледяная волна ужаса и прозрения накатила на нее. Мать намеренно оставила это письмо в тайне. Она предпочла стать «несчастной вдовой», чтобы вызывать жалость, чтобы оправдать свою вечную обиду на мир, чтобы приковать к себе Лизу цепями общей утраты.

Она украла у дочери отца. Украла надежду. Украла правду.

Лиза сидела на холодном полу, сжимая в руках хрустящий листок – самую страшную тайну своей семьи, и смотрела в темноту, где спала ее мать. И ненависть, которую она всегда в себе подавляла, впервые поднялась внутри нее не горькой обидой, а холодной, железной решимостью. Теперь она знала. И это знание меняло все.

***

Тишина в доме после того вечера стала иной. Раньше это была тишина затаенной обиды, теперь – звенящая, настороженная тишина перед бурей. Лиза хранила свою находку как самую страшную и ценную тайну. Сомнений не было: пожелтевший листок с знакомым до слез почерком отца был настоящим. Она спрятала его в самое надежное место – в корешок старого учебника по геометрии, который мать в руки никогда не брала.

Мысли путались. Зачем? Почему? Эти вопросы сверлили ее мозг день и ночь. Любовь к отцу, яркая и горькая, с новой силой вспыхнула в ней, смешавшись с жгучей ненавистью к матери, украдшей у нее годы надежды. Но вместе с ненавистью пришло и странное, щемящее понимание. Анна не просто злая и эгоистичная женщина. Она – несчастная, запутавшаяся, сломленная чем-то душа. И этот поступок был за гранью жестокости, он был отчаянием.

Она наблюдала за матерью теперь с новым, пронзительным вниманием. Видела, как та вздрагивает от стука в калитку, как замирает, услышав вдали мужской смех, как ее пальцы судорожно сжимаются, когда по селу проезжает незнакомая телега. Это был не просто страх разоблачения. Это был страх чего-то большего.

Развязка наступила неожиданно.

Как-то под вечер, когда Анна, хмурая, штопала у печки носки, а Лиза делала уроки, в калитку громко постучали. Не привычный перезвон, а настойчивый, официальный стук.

Анна замерла, игла застыла в ее пальцах. Лиза подняла голову. Стук повторился.

— Открой! — бросила мать Лизе, и в ее голосе послышались знакомые нотки страха.

Лиза вышла в сени и отодвинула щеколду. На пороге стояла незнакомая женщина. Лет пятидесяти, в темном, поношенном, но чистом пальто, с строгим, усталым лицом и живыми, внимательными глазами. За ее спиной виднелась фигура председателя колхоза Федора Ивановича, который смущенно переминался с ноги на ногу.

— Здравствуйте, — сказала женщина твердым, низким голосом. — Это здесь проживает Анна Васильевна Зайцева?

— Да... — растерянно кивнула Лиза. — А кто вы?

Женщина вошла в дом, не дожидаясь приглашения, окинула взглядом бедную обстановку и остановила свой взгляд на Анне, которая медленно поднялась с табурета, побледнев как полотно.

— Анна Васильевна? — женщина сделала шаг вперед. — Меня зовут Мария Семеновна. Я из Калининграда. Раньше этот город звался Кёнигсбергом, мы там в госпитале работали, когда его еще развалинами не расчистили.

В избе стало так тихо, что слышно было, как трещит лучина в лампе.

— Я медсестра, — продолжала женщина, не отводя глаз от Анны. — Высылала я вам письмо весной сорок пятого. От вашего мужа, Василия Кузьмича.

Лиза почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Она прислонилась к косяку, чтобы не упасть.

Анна не произнесла ни звука. Она стояла, выпрямившись во весь свой невысокий рост, и смотрела на гостью с таким выражением, будто видела перед собой призрак.

— Он был у нас в госпитале, — голос Марии Семеновны дрогнул, стала чуть мягче. — Тяжело ранен, без памяти. Когда очнулся, первым делом попросил бумагу и карандаш. Продиктовал мне письмо для вас, сам писать не мог. Я отправила его.

Она сделала паузу, давая словам улечься.

— Потом его переправили в глубокий тыл, в другой госпиталь. Мы потеряли связь. Но от санитаров, что сопровождали тот эшелон, потом доходили слухи, что вагон, в котором везли самых тяжелых, попал под бомбежку на перегоне... Но это могли быть и просто слухи, война ведь, все тогда путалось. Кто его знает, правда ли это. Поэтому я и хотела узнать, доехал ли он до вас. Для меня это так и осталось незакрытой страницей.

Председатель, стоявший в дверях, смущенно кашлянул.

— Она, Мария Семеновна, к нам в область по распределению попала, в больницу, — пояснил он. — Разыскала меня, спрашивает, жива ли Анна Зайцева. Вот я и привел...

— Зачем вы пришли? — прошептала, наконец, Анна. Ее губы едва шевелились. — Что вам нужно?

Мария Семеновна посмотрела на нее с нескрываемым удивлением, а затем с легким упреком.

— Я хотела узнать, получили ли вы то письмо. Дошел ли он до дома? Живой? Многие тогда не доехали... Ранения были тяжелые... Я всегда помнила его. Очень хороший человек был. Храбрый.

Вопрос повис в воздухе, тяжелый и неумолимый.

Все смотрели на Анну. Лиза затаила дыхание, сжимая кулаки. Сейчас. Сейчас она все узнает. Сейчас мать будет вынуждена сказать правду.

Но Анна сделала шаг назад, к печке, оперлась о нее рукой. Лицо ее было маской страдания.

— Нет, — прошипела она, и голос ее сорвался на высокой, визгливой ноте. Она сглотнула комок в горле и заставила себя говорить ровнее, глуше: — Письма я не получала. Никакого. И... мужа моего тоже. Он не вернулся. Пропал без вести.

Ложь прозвучала горько, но с наигранной, выстраданной убежденностью, в которую она сама старалась поверить, что у Лизы перехватило дыхание. Она смотрела на мать с ужасом и почти что с восхищением этой чудовищной, отточенной годами способностью к самообману.

Мария Семеновна опустила голову, ее лицо исказилось грустью.

— Жаль... Очень жаль. Значит, не доехал... Простите за беспокойство. Не сомневайтесь, он очень вас любил.

Она кивнула председателю и, бросив последний сочувствующий взгляд на бледную, застывшую Анну, развернулась и вышла. Федор Иванович, покачав головой, последовал за ней.

Калитка захлопнулась.

В избе воцарилась мертвая тишина. Анна медленно, как автомат, опустилась на табурет и уставилась в одну точку перед собой. Казалось, в ней не осталось ни капли жизни.

Лиза подошла к ней. Она не плакала. Глаза ее горели сухим, холодным огнем.

— Почему? — спросила она тихо, но так, что каждое слово падало, как камень. — Почему ты соврала? Снова. Ты же получила письмо. Оно у тебя было. Оно у меня сейчас.

Анна медленно подняла на нее глаза. В них не было ни злости, ни отчаяния. Только бесконечная, всепоглощающая усталость.

— Уйди, Лиза, — простонала она. — Оставь меня одну. Ты ничего не понимаешь.

Но Лиза не уходила. Она стояла и смотрела на мать, на эту несчастную, сломленную женщину, которая предпочла жить в лжи, лишь бы не встретиться лицом к лицу с какой-то своей, еще более страшной правдой. И впервые Лиза почувствовала не ненависть. Она почувствовала жалость. Ледяную, безжалостную жалость. Это было хуже любой ненависти.

ПРОДОЛЖЕНИЕ В ГЛАВЕ 2

Наш Телеграм-канал

Дорогие читатели, и особенно ценители истории!

Мой рассказ — это прежде всего попытка передать эмоции, силу духа и личные драмы людей того времени. Поэтому, ради художественной выразительности, я иногда допускаю вольности в описании бытовых деталей. Заранее прошу отнестись к этому с пониманием и воспринимать мой рассказ не как историческую хронику, а как историю человеческого сердца, пережившего страшные времена.