Когда родилась Машенька, был самым счастливым в моей жизни. Я до сих пор помню это чувство, когда впервые взял ее на руки. Крошечный, сморщенный комочек, который пах молоком и чем-то еще, совершенно космическим. Она была такой легкой, почти невесомой, и я боялся дышать, чтобы не спугнуть это чудо. Моя жена Аня, уставшая, но сияющая, смотрела на нас, и в ее глазах стояли слезы счастья. В тот момент я думал, что вот оно — абсолютное, незамутненное благополучие. Наша маленькая, идеальная семья. Мы были командой. Мы были всем друг для друга.
Первые дни дома были похожи на сладкий, сумбурный сон. Бессонные ночи, плач, смена подгузников, кормления по часам — все это было не в тягость, а в радость. Каждый звук, который издавала дочка, казался нам музыкой. Мы часами могли просто сидеть у ее кроватки и смотреть, как она спит, как смешно морщит носик и двигает губами. В нашей маленькой квартире поселилась новая вселенная, центром которой была Маша.
Конечно, в эту идиллию вскоре вмешалась реальность в лице моей мамы. Она жила в другом городе, но с момента рождения внучки звонила по пять раз на дню. Я ее люблю, правда, но ее любовь всегда была какой-то… всеобъемлющей. Душной. Она всегда лучше всех знала, как надо жить, лечить, готовить и дышать. Когда она объявила, что приедет на пару недель «помочь молодым», у Ани на лице отразилась тихая паника.
— Олег, может, не надо? — прошептала она вечером, когда мы укладывали дочку. — Мы же справляемся. Я боюсь, она… ну, ты знаешь. Начнет учить меня, как пеленать, как кормить.
— Ань, ну что ты, — я обнял ее за плечи. — Она же от чистого сердца. Поможет по дому, обед приготовит, а ты отдохнешь. Это же всего на две недели. Что может случиться за две недели?
О, как же я ошибался. Как наивен я был, полагая, что материнская любовь не может быть разрушительной.
Мама приехала, как ураган. С сумками, полными домашних заготовок, вязаных пинеток и непрошеных советов. С порога она критически осмотрела нашу квартиру, потом Аню, потом подошла к кроватке Машеньки.
— Худенькая какая, — вынесла она первый вердикт. — И бледненькая. Анечка, ты ее точно докармливаешь? Молока-то хватает?
Аня поджала губы, но сдержалась.
— Здравствуйте, Тамара Ивановна. У нас все хорошо. Педиатр говорит, вес набираем отлично.
Первые пару дней прошли в относительном мире. Мама действительно взяла на себя кухню и уборку. В квартире пахло борщом и пирогами, но вместе с этим запахом появилось и напряжение. Оно витало в воздухе, оседало на мебели, звенело в тишине. Мама постоянно находила поводы для критики. Подгузники — «химия, портят кожу», влажные салфетки — «отрава», Анина слинг-переноска — «издевательство над позвоночником ребенка».
— В наше время в пеленки туго-туго заматывали, и ручки-ножки ровные были, — вещала она, пока Аня пыталась покормить Машу. — И спали дети спокойно, не дергались.
— Тамара Ивановна, сейчас другие подходы, — мягко, но устало отвечала Аня. — Врачи не рекомендуют тугое пеленание.
— Врачи, врачи… — фыркала мама. — Они сегодня одно говорят, завтра другое. А материнское сердце — оно не обманет.
Я пытался быть буфером, сглаживать острые углы. Просил Аню быть терпимее, а маме намекал, что мы сами разберемся. Но мои попытки были тщетны. Я чувствовал себя канатоходцем, балансирующим над пропастью, в которой с одной стороны была любовь к жене и ребенку, а с другой — сыновний долг.
Странности начались где-то на третий день ее пребывания. Сначала это были мелочи, на которые я даже не обратил внимания. Мама стала как-то особенно пристально разглядывать Машеньку. Не с нежностью, свойственной бабушке, а с каким-то холодным, изучающим любопытством. Она могла подолгу стоять над кроваткой, когда думала, что ее никто не видит, и всматриваться в лицо спящей внучки.
Что она там ищет? — промелькнула у меня мысль, но я тут же ее отогнал. Ну, просто любуется ребенком. Что в этом такого?
Потом она начала задавать странные вопросы.
— Олег, а у тебя в детстве аллергии не было ни на что? — спросила она однажды вечером, когда мы пили чай на кухне.
— Вроде нет. А что?
— Да так… Просто интересно. И глазки у тебя сразу голубые были, а потом потемнели. А у Машеньки какие-то… неопределенные. Серо-синие.
Я пожал плечами. Какая разница? Все дети разные. Но эти вопросы, брошенные как бы невзначай, начали создавать какой-то тревожный фон.
Однажды ночью я проснулся от жажды и пошел на кухню. Проходя мимо детской, я услышал тихий шепот. Дверь была приоткрыта, и я заглянул в щель. Моя мама стояла у окна со своим телефоном и говорила так тихо, что я едва разбирал слова.
— …нет, я не уверена, — шептала она. — Но очень похоже. Слишком много совпадений… Да, я знаю, что это безумие. Но я должна проверить. Ради Олега. Я найду способ.
Сердце ухнуло куда-то вниз. Что проверить? Какой способ? Я тихо вернулся в кровать, и сон больше не шел. Я лежал и слушал дыхание Ани, смотрел в темноту и пытался сложить головоломку из этих обрывков фраз. Проверить… ради меня… Что все это значит?
На следующий день напряжение стало почти физически ощутимым. Аня была на грани срыва.
— Олег, я так больше не могу, — сказала она, когда мама ушла в магазин. — Она ведет себя неадекватно. Сегодня она пыталась выбросить нашу смесь для кормления! Сказала, что купит «нормальную, на коровьем молоке». Но ты же знаешь, у Маши от обычной сыпь! Педиатр прописал гипоаллергенную!
Я похолодел. Мама знала об этом. Аня говорила ей раз сто. Зачем ей это делать?
— Я поговорю с ней, — твердо пообещал я.
Вечером я застал маму на кухне.
— Мам, зачем ты хотела поменять смесь? — спросил я прямо. — Ты же знаешь, что Маше она не подходит.
Она обернулась, и на ее лице была маска невинности.
— Олежек, да что ты. Я просто хотела как лучше. Все эти гипоаллергенные — одна химия. В наше время…
— Мама, не надо про «ваше время», — перебил я, стараясь сохранять спокойствие. — Пожалуйста, не вмешивайся в вопросы здоровья Маши. Этим занимаемся мы с Аней и врач. Договорились?
Она поджала губы, обиженно глядя на меня.
— Как скажешь. Я же только помочь хочу. Неблагодарные вы.
Но она не отступила. Я чувствовал это. Ее «помощь» становилась все более навязчивой и странной. Она начала тайком перекладывать вещи в детской, будто что-то искала. Однажды я застал ее в нашей спальне, она рылась в Аниной шкатулке с документами.
— Мам, ты что тут делаешь?
Она вздрогнула, выронив какую-то старую открытку.
— Да я… пыль протирала. Вот, решила и тут порядок навести.
Ложь. Наглая, неприкрытая ложь. Она что-то ищет. Но что?
Аня замкнулась в себе. Она почти не выходила из комнаты, крепко прижимая к себе Машу, будто защищая ее от невидимой угрозы. Она перестала оставлять дочку с моей мамой даже на пять минут. Если ей нужно было в душ, она просила меня посидеть с ребенком. Взгляд у нее был затравленный, как у зверька, попавшего в ловушку.
Я разрывался на части. Я видел, как страдает моя жена. Я чувствовал, что происходит что-то неправильное, злое. Но я не мог поверить, что моя собственная мать способна на что-то… ужасное. Я пытался убедить себя, что это просто старческие причуды, обостренное чувство тревоги за внучку, конфликт поколений.
За пару дней до рокового события я нашел в мусорном ведре на кухне пустую упаковку от какой-то детской смеси. Не нашей. Дешевой, обычной, на основе коровьего молока. Той самой, от которой у Маши была реакция в первые дни. Я вытащил коробку. Сердце забилось часто-часто. Зачем она ее купила? Что она задумала?
Я пошел к маме. Я был зол.
— Это что? — я бросил коробку на стол.
Она даже не вздрогнула. Посмотрела на меня холодным, тяжелым взглядом.
— Это просто смесь. Я думала, может, попробовать потихоньку. Иногда организм привыкает.
— Я же просил тебя! — мой голос сорвался на крик. — Я просил не лезть!
— Не кричи на мать! — отрезала она. — Я лучше знаю, что нужно моему внуку… или внучке.
Эта оговорка… «внуку или внучке». Она прозвучала так странно. Так чуждо.
Последний разговор с Аней перед кульминацией до сих пор звенит у меня в ушах.
— Олег, пожалуйста, попроси ее уехать, — умоляла она, плача. — Я ее боюсь. Она смотрит на Машу не как на ребенка. А как на улику в каком-то своем расследовании. Я чувствую, она что-то затевает. Что-то плохое.
Я обнял ее, пообещал, что завтра же серьезно поговорю с мамой и поставлю точку. Завтра. Я отложил это на завтра. И это было моей самой большой ошибкой.
Десятый день жизни Машеньки. Я отлучился в аптеку буквально на двадцать минут. Мама была в своей комнате, Аня укладывала дочку в детской. Я уходил из тихой, мирной квартиры. А вернулся в самый центр кошмара.
Еще в прихожей я почувствовал неладное. Гробовая тишина, которая бывает только перед бурей. Потом из детской донесся странный, хриплый плач Маши. Не требовательный, не голодный, а какой-то… удушенный. А следом — пронзительный, полный ужаса крик Ани:
— Не смейте! Уберите это!
Я влетел в комнату. Картина, которую я увидел, застыла в моем сознании навсегда, как стоп-кадр из фильма ужасов. Моя мама, стоя спиной к двери, крепко держала на руках нашу крошечную дочку. Машенька была вся красная, она задыхалась, слабо суча ножками. Мама же с каким-то ожесточенным, безумным упорством пыталась засунуть ей в рот соску от бутылочки. Аня, с искаженным от ужаса лицом, пыталась вырвать у нее ребенка.
— Ей всего десять дней от роду! — закричала Аня, и в ее голосе звенел металл и отчаяние. Она буквально выхватила дочку из рук свекрови. — Вы в своем уме?! Что вы творите?!
Аня прижала к себе ребенка, пытаясь откашлять, успокоить. Машенька жадно глотала воздух, ее плач переходил в сип. Я подскочил к маме. У нее в руках осталась та самая бутылочка с мутной белой жидкостью.
— Мама! Что это?! — закричал я, вырывая у нее бутылку. — Что ты ей дала?!
Она посмотрела на меня. И в этот момент вся ее маска любящей бабушки слетела. На меня смотрела чужая, злая женщина с горящими фанатичным огнем глазами.
— Я хотела проверить! — выплюнула она, и ее голос был полон яда и торжества. — Я должна была знать правду!
— Какую правду?! — я тряс ее за плечи, ничего не понимая. — Ты чуть не убила ребенка!
— У него была страшная непереносимость лактозы! — продолжала кричать она, указывая пальцем на Аню. — У него! У твоего отца такого никогда не было! И ни у кого в нашей семье! Я видела их вместе год назад в кафе! Она врала тебе! Этот ребенок не твой!
Мир рухнул. Воздух вышел из легких. Я смотрел на свою мать, на ее перекошенное злобой лицо. На плачущую Аню, прижимающую к себе нашу дочку. На бутылочку в своей руке. Коробка от смеси. Вопросы про аллергию. Ночные звонки. Рысканье в вещах. Она не просто подозревала. Она устроила чудовищный, бесчеловечный эксперимент над десятидневным младенцем, чтобы доказать свою правоту. Она была готова причинить боль беззащитному существу, чтобы удовлетворить свою паранойю.
Он… Я вспомнил. Был у Ани до меня парень, с которым она давно рассталась. С какими-то проблемами со здоровьем. Моя мать, видимо, провела целое расследование. Нашла его. Узнала подробности. И решила, что Маша — его дочь.
В тот момент мне было все равно, кто чей ребенок. Единственное, что я чувствовал, — это ледяной ужас от того, на что способна моя собственная мать.
Я не помню, как Аня вызвала скорую. Врачи приехали быстро, осмотрели Машеньку. Слава богу, все обошлось. Реакция была, но не критичная. Просто сильное расстройство и сыпь. Пока медики осматривали дочку, я стоял посреди комнаты, и во мне поднималась волна холодной, звенящей ярости.
Мама сидела на стуле, сжавшись. Она, кажется, начала понимать, что натворила. Но в ее глазах не было раскаяния. Только упрямство и обида.
Когда врачи уехали, в квартире повисла тяжелая тишина. Аня молча качала Машу на руках, ее лицо было белым, как полотно. Я подошел к матери.
— Уходи, — сказал я тихо. Так тихо, что сам едва услышал.
Она подняла на меня глаза.
— Олег, сынок… Я же для тебя старалась…
— Уходи, — повторил я, уже громче, и в голосе зазвенела сталь. — Собирай свои вещи и уходи. Сейчас же. Чтобы через десять минут тебя здесь не было.
Она что-то пыталась сказать, но, наткнувшись на мой взгляд, замолчала. Молча встала, пошла в свою комнату и через несколько минут вышла с сумкой. У двери она обернулась.
— Ты еще пожалеешь, что выбрал ее, а не мать, — бросила она с ненавистью.
Дверь за ней захлопнулась. И в этой тишине я вдруг услышал тихий всхлип. Аня плакала. Беззвучно, роняя крупные слезы на спящую Машеньку.
Я подошел, сел рядом, обнял их обеих.
— Прости, — прошептал я. — Прости, что я этого не видел. Что я впустил ее в наш дом.
И тогда Аня рассказала. Она действительно виделась со своим бывшим. Один раз. Почти год назад, задолго до беременности. Он написал ей, попросил о встрече, чтобы извиниться за что-то из прошлого. Они посидели полчаса в кафе, выпили кофе и разошлись навсегда. Она не сказала мне, потому что ей было стыдно. Стыдно за то, что на миг поддалась этому порыву из прошлого, хотя ничего и не было. Моя мать, видимо, как-то выследила ее. Увидела. И в ее больном воображении эта невинная встреча превратилась в измену и заговор.
В тот момент, когда Аня закончила свой рассказ, мой телефон завибрировал. Сообщение от мамы. Длинное, ядовитое полотно текста. О том, какая Аня обманщица, как она разрушила мою жизнь, и что я еще приползу к матери просить прощения. А в конце была фраза, которая добила меня окончательно:
«…я хотя бы пыталась защитить семью, в отличие от твоего отца, который всю жизнь жил на две, и я молчала ради тебя!»
Я сидел и смотрел на экран. Двойная жизнь отца. Тайна, которую моя мать носила в себе десятилетиями, и которая отравила ее душу, превратив в параноидального монстра, ищущего предательство в каждом углу. Ее поступок не стал менее чудовищным, но теперь… он стал мне понятен. Он был порождением ее собственной боли.
Следующие дни были как в тумане. Мы с Аней почти не разговаривали, но стали ближе, чем когда-либо. Нас объединила общая беда и общая рана. Через неделю, когда все немного улеглось, мы приняли решение. Мы поехали и сдали тест на отцовство. Не потому, что я сомневался в Ане. Ни на секунду. А для того, чтобы поставить жирную, финальную точку. Чтобы у нас на руках был документ, который можно будет швырнуть в лицо любым подозрениям и домыслам. Это было нужно для нашего будущего. Для спокойствия нашей семьи.
Результат пришел через две недели. Я открывал конверт дрожащими руками. Внутри, на официальном бланке, было написано черным по белому: «Вероятность отцовства — 99,9%». Моя дочь. Наша.
Я не стал звонить матери. Я просто сфотографировал заключение и отправил ей в мессенджере. Без единого слова. Ответ пришел через час. Одно слово: «Прости». Это не было извинением. Это было признанием поражения.
С тех пор прошло несколько лет. Машенька растет, болтает без умолку и очень похожа на нас обоих. Мои отношения с матерью… их, по сути, нет. Мы созваниваемся по праздникам. Она присылает внучке подарки. Но между нами лежит выжженная пустыня. Я так и не смог простить ее. Не за ее подозрения. А за ту бутылочку в ее руках. За тот хриплый плач моей десятидневной дочери.
Иногда, когда я смотрю на Аню и Машу, я думаю о том, как хрупко бывает счастье. Как легко один человек, ослепленный своей болью и своими страхами, может попытаться разрушить чужой мир. Но тот кошмар не сломал нас. Он сделал нас сильнее. Он сварил нашу маленькую семью в единое, нерушимое целое. И теперь я точно знаю, что мой дом, моя крепость — это не стены квартиры, а объятия моей жены и смех моей дочери.