Найти в Дзене

Чтобы спастись от своей матери, молодая учительница сломала жизнь 10-летнему мальчику

Ох, дорогие мои, есть в нашей деревне дома, в которые входишь, и будто время застывает. Пахнет там не старостью, нет, а чем-то другим - ушедшей эпохой, сушеными травами и пыльными книгами. Таким был дом Катерины Ивановны, нашей бывшей учительницы. Сорок лет она сеяла в детские души «разумное, доброе, вечное», а теперь сама жила, как забытая на полке книга в твердом переплете - гордая, прямая, и до ужаса одинокая. И вот в тот промозглый октябрьский день, когда ветер срывал с берез последние золотые слезы, я шла к ней. Соседка прибежала, мол, третий день дым из трубы не идет. Сердце у меня сразу в пятки ушло. Катерина Ивановна была из тех, кто о помощи не попросит, даже если потолок на голову рушиться начнет. Подхожу к ее покосившейся калитке, а она приоткрыта. И слышу - стук топора. Ровный такой, уверенный. Думаю, слава Богу, может, кто из бывших учеников заглянул, дров поколоть. Захожу во двор и замираю. У поленницы, в старой телогрейке, спиной ко мне, стоит Игнат. Наш деревенский Игна

Ох, дорогие мои, есть в нашей деревне дома, в которые входишь, и будто время застывает. Пахнет там не старостью, нет, а чем-то другим - ушедшей эпохой, сушеными травами и пыльными книгами. Таким был дом Катерины Ивановны, нашей бывшей учительницы. Сорок лет она сеяла в детские души «разумное, доброе, вечное», а теперь сама жила, как забытая на полке книга в твердом переплете - гордая, прямая, и до ужаса одинокая.

И вот в тот промозглый октябрьский день, когда ветер срывал с берез последние золотые слезы, я шла к ней. Соседка прибежала, мол, третий день дым из трубы не идет. Сердце у меня сразу в пятки ушло. Катерина Ивановна была из тех, кто о помощи не попросит, даже если потолок на голову рушиться начнет.

Подхожу к ее покосившейся калитке, а она приоткрыта. И слышу - стук топора. Ровный такой, уверенный. Думаю, слава Богу, может, кто из бывших учеников заглянул, дров поколоть. Захожу во двор и замираю.

У поленницы, в старой телогрейке, спиной ко мне, стоит Игнат. Наш деревенский Игнат-молчальник, бобыль, которого вся деревня сторонилась, как огня. Сорок лет его за спиной иначе как «ворюгой» и не звали. И вот он, этот «ворюга», методично, без суеты, рубит дрова для той, что когда-то и повесила на него этот крест на всю жизнь.

Картина была немыслимая. Будто волк пришел к старой овечке не съесть ее, а подлатать ей хлев. Я стояла, боясь вздохнуть. Игнат, услышав мои шаги, обернулся. Глаза у него светлые, выцветшие, как небо в непогоду, и смотрят всегда будто сквозь тебя, в какую-то свою, одним ему видимую даль. Он молча кивнул, подхватил охапку дров и понес в сени. Ни слова не сказал. Он вообще почти ни с кем не говорил.

Я вошла в дом. Внутри было холодно, сыро. Катерина Ивановна сидела в своем старом кресле, укутанная в столетний платок. Бледная, как полотно, с синими кругами под глазами. Но спину держала прямо, по-учительски.

- Здравствуй, Валентина, - голос ее был слаб, но все так же четок. - Не беспокойся, просто давление скачет. Осень.

Она сделала вид, что не замечает ни холода, ни того, что на столе, кроме стакана с водой, нет ни крошки. А я смотрела на нее, на ее тонкие, аристократические пальцы, лежавшие на потертых подлокотниках, и видела перед собой немощную старуху, которая до последнего будет делать вид, что она - неприступная крепость.

- Дрова-то кто вам колет, Катерина Ивановна? - спросила я как можно мягче.

Она поджала губы, и на щеках проступил едва заметный румянец.

- А это не твое дело.

Гордость. Ох, уж эта гордость, милые мои. Она порой хуже любой болезни. От давления есть таблетки, а от гордости лекарства еще не придумали.

Игнат тем временем принес дрова, молча сложил их у печки и так же молча принялся ее растапливать. Движения его были скупыми, точными. Он не смотрел в нашу сторону, будто нас и не было в комнате. Будто он просто выполнял какую-то давно заведенную, одному ему понятную работу.

История эта, из-за которой Игнат стал в Заречье изгоем, случилась сорок лет назад. Ему было тогда лет десять, рос без отца, с больной матерью. Жили они впроголодь. И вот однажды у Катерины Ивановны, тогда еще молодой, строгой учительницы, пропала из учительской старинная брошь - серебряная веточка ландыша, память о матери.

Кто-то из детей сказал, что видел, как Игнат вертелся у ее стола. Его привели на допрос в учительскую. Что там было, как его допрашивали - одному Богу известно. Но мальчишка сознался. Его с позором отчитали на школьной линейке. Брошь так и не нашли, Игнат твердил, что выкинул ее в речку со страху.

Мать его после этого слегла окончательно и скоро умерла. А на Игната легло клеймо. «Игнат-ворюга». С ним перестали играть дети, взрослые смотрели с презрением. Он замкнулся, ушел в себя. Вырос нелюдимым, угрюмым волчонком. Так и прожил всю жизнь один, на отшибе, перебиваясь случайными заработками. А Катерина Ивановна... она стала символом справедливости и честности. Учительницей с большой буквы, которая не терпит лжи и воровства.

И вот теперь этот мальчик, ставший седым, морщинистым мужиком, топил печь для этой учительницы.

Я осмотрела Катерину Ивановну, дала лекарство. Сказала, что нужно в больницу. Она наотрез отказалась.

- Я свой дом не оставлю. Здесь и помру.

Пока я возилась с уколом, Игнат успел принести из своего дома ведро воды и бидон с молоком. Поставил на лавку и тихо вышел. Я выглянула в окно - он чинил покосившийся штакетник в ее заборе.

- Зачем он это делает, Катерина Ивановна? - не выдержала я. - Вы его просите?

- Я никого и никогда ни о чем не просила, - отрезала она. - Сам приходит. Уже с неделю. Молчит и делает.

- Так может, он... раскаялся? Искупает вину свою?

Она горько усмехнулась.

- Вину сорокалетней давности? Не смеши, Валентина. Что-то ему нужно. Ждет, наверное, когда я помру, чтобы в доме моем поселиться. Другого я придумать не могу.

Смотрю я на нее и думаю: сколько же лет человек может носить в себе этот лед? Неужели за сорок лет ни разу сердце не дрогнуло, не защемило от жалости к этому одинокому, искалеченному судьбой человеку?

Следующие дни я навещала ее постоянно. И каждый раз видела во дворе молчаливую фигуру Игната. Он перекрыл протекающую крышу на сарае, вставил стекло в окне, принес мешок картошки со своего огорода. А Катерина Ивановна делала вид, что его не существует. Она принимала эту помощь как неизбежное зло, как горькое лекарство, которое ей приходится пить. Но с каждым днем она становилась все слабее. Таяла на глазах. И я понимала, что дело не в давлении. Ее съедало что-то изнутри. Что-то страшнее любой болезни.

Однажды вечером я пришла, а она совсем плоха. Лежит, смотрит в потолок невидящими глазами. Я села рядом, взяла ее сухую, холодную руку.

- Катерина Ивановна, милая. Нельзя так. Поговорите с ним. Хоть спасибо скажите. Он же не железный.

И тут она вдруг вся затряслась, и из ее глаз, которые, казалось, давно высохли, хлынули слезы. Беззвучные, тяжелые слезы, которые она копила сорок лет.

- Не могу, Валя... не могу...

- Почему? Гордость не позволяет?

- Грех не позволяет, - прошептала она.

Я замерла.

- Какой грех, Катерина Ивановна?

Она долго молчала, собираясь с силами. А потом рассказала. И от рассказа ее у меня волосы на голове зашевелились.

- Он не крал брошь, Валя... Он ее не брал.

Я смотрела на нее, ничего не понимая.

- Как... не брал? Он же сам сознался.

- Я его заставила, - выдохнула она, и в этом слове была вся тяжесть ее жизни. - Та брошь... она семейная была. Маме моей от ее матери досталась. Голодала, мерзла, а бабушкину память сберегла.

Она на миг замолчала, глядя в темное окно.

- А мне она ее на выпускной подарила, со словами: «Береги, дочка. В ней - сила нашего рода». Понимаешь? Сила рода...

Она вцепилась в край платка, комкая его в пальцах.

- А я... я ее в лесу обронила. Как девчонка глупая. Зацепилась, видно, и не заметила. Когда хватилась - у меня земля из-под ног ушла. И первая мысль была не о потере, а о том, как я матери в глаза посмотрю. Что я ей скажу? Что я, взрослая дочь, учительница, потеряла то, что она, ребенок, в аду войны сберегла? Я представила ее глаза, ее молчаливый, тяжелый укор. Она бы слова дурного не сказала, но этот ее взгляд... он бы меня до конца жизни жег.

И тут смешалось все: и дочерний стыд, и учительская гордыня. Как это я, Катерина Ивановна, пример для всех, приду и распишусь в своей оплошности? Никогда. А тут этот Игнат, вечно голодный, затравленный... Кто-то из детей ляпнул, что видел его у стола... И в голове моей, от страха и стыда обезумевшей, щелкнуло. Это был выход. Страшный, подлый, но выход. Я вцепилась в него, как утопающий в соломинку. Кричала, давила, детским домом грозила... Я видела его слезы, его перепуганные глаза, но остановиться уже не могла. Мне нужно было, чтобы он сознался. Мне нужно было спасти себя от маминого взгляда. И он... он сломался. И сознался.

Она замолчала, тяжело дыша.

- Мне тогда казалось, что я поступаю правильно. Наказываю потенциального воришку, даю урок другим. А потом... на линейке, я увидела его глаза. И поняла, что натворила. Но отступить уже не могла. Гордость... будь она проклята! Я всю жизнь с этим живу, Валя. Всю жизнь. Каждый день вижу глаза этого мальчика. Я ведь не просто брошь на него повесила. Я всю жизнь ему сломала. И теперь он приходит... и молча помогает мне. Будто укоряет. Будто ждет, когда я признаюсь. А я не могу... Сил нет...

Она рыдала, как маленькая девочка, уткнувшись в мою руку. А я сидела, оглушенная, и не знала, что сказать.

И снова вы, наверное, ждете печального конца? А жизнь, она порой пишет такие сюжеты, что никакой писатель не придумает.

Катерине Ивановне после этого крика души стало легче. Будто нарыв прорвался. Она не выздоровела в один миг, нет. Со временем. И даже в глазах ее появилась жизнь.

В один из дней, когда Игнат принес ей наколотых на утро щепок, она впервые заговорила с ним сама. Я в это время была у нее, меняла повязку. Он вошел в сени, поставил ведро. Хотел уже уходить.

- Игнат... - тихо позвала она.

Он замер на пороге, не оборачиваясь.

- Пройди в комнату.

Он медленно вошел, снял свою ушанку, так и остался стоять у двери, огромный, нескладный, не поднимая глаз.

Катерина Ивановна смотрела на него долго-долго. А потом сказала, четко, как на уроке диктанта:

- Прости меня, Игнат. За все.

Он вздрогнул. Медленно поднял на нее глаза. В них не было ни злобы, ни укора. Только бесконечное, как осеннее небо, удивление. Он молчал.

- Я... я пирожков с яблоками напекла, - вдруг совсем по-домашнему, сбивчиво сказала Катерина Ивановна. - Еще теплые. С яблоками из нашего сада. Помнишь, ты мальчишкой их любил?

Она показала на тарелку с румяными, пахнущими корицей и детством пирожками.

Игнат смотрел то на нее, то на пирожки. И я увидела, как его суровое, обветренное лицо дрогнуло, как по глубокой морщине на щеке медленно, очень медленно, скатилась одна-единственная слеза. Он не смахнул ее. Он просто стоял и молчал. А потом шагнул к столу, взял один пирожок, неуклюже, всей своей огромной ладонью, и так же молча вышел.

Я думала, он больше не придет. Но он пришел. И на следующий день, и потом. Он так же колол дрова, носил воду. Только теперь Катерина Ивановна всегда звала его к столу, и они вместе пили чай с душицей. Молча. Им не нужны были слова. Сорок лет молчания сказали за них все. В этом тихом чаепитии было и прощение, и покаяние, и запоздалое тепло, которого им обоим так не хватало всю жизнь.

Теперь я часто вижу их вместе. Сидят на лавочке у дома, как два старых, натруженных дерева. Она что-то тихо рассказывает ему, может, читает стихи, а он слушает, щуря на солнце свои светлые глаза. И вся деревня, глядя на них, тоже потихоньку оттаивает. Уже никто не зовет его «ворюгой». Просто Игнат. А то и Игнат Василич.

И я смотрю на них, на старую яблоню в их саду, которая, несмотря на морщинистую кору, каждую весну упрямо покрывается бело-розовым цветом, и думаю… как же важно, чтобы в жизни нашелся человек, который просто принесет тебе охапку дров или протянет горячий пирожок, растопив многолетний лед.

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: