3 апреля 1920 года родился писатель Юрий Нагибин. Все считали его - красавца, таланта, богача и многоженца, весельчака и жизнелюба, этакого первого «советского плейбоя» - счастливчиком. Ему завидовали, искали с ним дружб, в него с лету влюблялись женщины и даже собаки не чаяли в нем души. И никто не догадывался: он прожил как бы две жизни - одну как на сцене или в кино, и вторую - тайную.
«Быть честным и остаться в живых - это почти невозможно...». М-да, господа! Перечтите слова. Что же это? Пощечина нам, напутствие или все-таки - приговор? Ведь и пожить хочется еще, да и честным остаться при этом... Но сама мысль эта, высказанная когда-то Дж. Оруэллом, уже много лет не дает мне покоя.
Конечно, это - приговор! Или - или. Особенно для художника. Я понял это, узнав поразительный факт. Оказывается, Нагибин, куда как известный писатель, самую честную книгу свою при жизни так и не увидел. Сдал в издательство и чуть не в тот же день умер. Собирался еще писать и писать, но лег вздремнуть в своем коттедже и - не проснулся...
Во сне, говорят, умирают счастливые. Но после знакомства с его «Дневником» жизнь Нагибина трудно назвать счастливой.
Его не хотела сама жизнь, а он - родился. Мать, забеременев им и узнав, что муж ее, дворянин Кирилл Нагибин, в том же 1920-м был расстрелян как участник белого мятежа, всеми силами пыталась избавиться от плода. «Я со всех шкафов прыгала, чтобы случился выкидыш, - признавалась потом, - но сын все равно родился...» Правда, почти всю жизнь прожил не «Кириллычем», а – «Марковичем». И не русским по крови, о чем, как и о настоящем отце своем узнал позднее, а - полуевреем.
Родился в огромном доме на Армянском, на третьем, тогда еще последнем этаже, в коммуналке «с длиннющим коленчатым коридором». Мать его, Ксения Каневская, красавица невероятная, дабы скрыть дворянское происхождение сына, дала мальчонке отчество второго мужа, адвоката Марка Левенталя. А когда в 1927-м и за ним пришли чекисты, она, обожавшая Юру до невозможности, связала свою жизнь с третьим - писателем Яковом Рыкачёвым.
Его тоже арестуют в 1937-м. Но именно он и окажет влияние на писательскую будущность Юрия Нагибина.
Дом этот и детство свое на Чистых прудах писатель опишет со всех сторон. «Я гордился своим большим домом», - напишет незадолго до смерти. Дом был построен за полвека до его рождения для купца Торопова, но знал ли Нагибин, интересовавшийся позже «московской стариной», что на месте дома его в мохнатые времена, в 1650-е годы, стояли палаты боярина Артамона Матвеева, где жила его бедная родственница Наталья Нарышкина, с которой как раз здесь познакомился ее будущий муж, царь Алексей Михайлович, от будущего брака с которым и появится на свет Петр I?..
Уже в 1917-м это здание станет «Домом печатника», ибо его займет штаб революционных рабочих-печатников, а через несколько лет все 705 жильцов явочным порядком узнают, что они живут в доме-коммуне ОГПУ. Кстати, социальное взросление будущего классика началось с необъятного подвала этого дома, где от старого режима сохранились винные погреба, откуда пацаны тырили пустую тару. Наш же герой вытащил оттуда целый ящик. Хотел, сдав бутылки, накупить портретов классиков марксизма-ленинизма, украсить ими школу и - быстрее попасть в пионеры. Увы, более ушлые кандидаты в пионеры опередили его: потащили в утиль и утюги, и серебряные ложки. А когда дело вскрылось, то от пионеров отлучили как раз Юру, да еще с напутствием: «Танцуй, мальчик, отсюдова!».
Чистые пруды, юность, молодость, война. «Чудо первого скольжения на коньках, когда снегурочки становятся вдруг послушными, и ты обретаешь крылья, - напишет о детстве, - первая горушка, которую ты одолел на лыжах, первый дом из глины, вылепленный твоими руками». Чудо - школьная любовь к Нинке Варакиной и ревность девочки из соседнего подъезда, и первый друг, и первая драка, и первый гол в ворота (тренер «Локомотива» скоро пообещает ввести его в дубль столичной команды), и мечты о работе в угрозыске - всё это было! Показная удаль, гусарство, роль победителя, которую напяливал на себя (недаром последними его киносценариями станут всем известные ныне «Гардемарины») и в то же время - чужак, изгой, барин, буржуй. Вот начало раздвоения его. Танцуй теперь, мальчик, если сможешь!..
Дома мать, потомственная аристократка, день и ночь двумя пальцами барабанившая по «Ундервуду», чтобы заработать на жизнь, но всех вокруг называвшая холуями; отец Марк, по-домашнему Мара, незадачливый биржевик (ему они будут носить передачи на Лубянку) и он сам - кто, как и мать, презирал холуйское стадо одноклассников. «Тот - глист, извивающийся под фуражкой, те - стрижены от вшей; в чиряках и прыщах пролетарские дети деревенского вида», они все - ему «чужи раньше, чем он им чуж, и, мнится ему, что всё разъяснилось, когда кто-то из них назвал его жидом». «С чем можно сравнить страдания, которые причиняла мне моя недорусскость?! - возопит в конце жизни. - Вот трагедия: быть русским и отбрасывать еврейскую тень...»
Да второй (а вообще-то третий) муж матери тоже оказался евреем - писатель Яков Рыкачёв (Шихман). Именно он давил, толкал его к писательству, пока юноша и сам не пристрастился к нему (это ж - новое чудо: преображать и себя, и жизнь в слове!), но семья решила: ему надо поступать (это же практично!) в Первый мед. Поступил, но почти сразу сбежал (кровь и морг отвратили) на сценарный во ВГИК. И тогда же, в 1939-м, поперся в наглую в ЦДЛ, где на каком-то вечере прочел рассказ, как 17-летний парень домогался любви взрослой женщины. Рассказ разругали, но вступился Катаев, председатель вечера, да вошедший Олеша поддержал: «А рассказ-то хороший...» В итоге два московских журнала сразу напечатали рассказы «Двойная ошибка» и «Кнут». Вот вам за чужака! Но о биологическом отце молчал уже наглухо, даже начал испытывать к нему, расстрелянному, некое отторжение.
Позже, опровергая как бы и собственное рождение, цинично бросит: «Не мог что ли г*нд*н надеть?!»
А так всё было хорошо, даже отлично: литература, споры, новые друзья, даже первая жена - Маша Асмус, дочь философа, профессора Литинститута, которую отбил у поклонников. Но - война. И когда ВГИК эвакуировали в Казахстан, его мать - все-таки дворянка! - нервно покусывая губы, вдруг сказала: «Ты не находишь, что Алма-Ата несколько далека от тех мест, где решаются судьбы человечества?..»
И он пошел в военкомат! Тоже - кровь. Ведь в душе он, молодой честолюбец, видимо, уже тогда считал себя как бы сыном Достоевского и братом Чехова - так, вслед за критиком Аннинским, скажет о себе потом.
«Заблудившийся человек» (Подколокольный пер., 13/5)
Ну-ка, попробовал бы кто назвать его заблудившимся? Получил бы по полной! Но так сказал после кончины писателя его биограф Юрий Кувалдин, тот, кто не только взял в 1994-м из рук Нагибина рукопись «Дневника», но и первым напечатал эту бомбу (его слово!). Кувалдин выразился прямо: «Нагибин как в дремучем лесу, заблудился в своем родстве, в женах, в пристрастиях, в своих взлетах и падениях, в друзьях и знакомых, даже в своих бесчисленных собаках!.. Это какой-то необъяснимый феномен!.. Тут не то что комплексами обзаведешься, тут шизофреником станешь!..»
Нет, шизофреником наш аристократ не стал - стал клаустрофобом. Это не фигура речи, он натурально боялся закрытых пространств: подвалов, гротов, даже купе в вагонах. Просто на фронте его дважды заваливало землей от взрывов, а после второй контузии и возникла эта болезнь. Он, золотой медалист, прилично знал немецкий, и его отправили в 7-й отдел Волховского фронта - контрпропаганда. Ездил на передовую в радиопередвижке, сбрасывал с воздуха листовки. Был свидетелем трагедии 2-й Ударной армии, окружения и пленения генерала Власова, но комиссовали его, когда с одинокой фашистской рамы в небе прилетел тот второй разрыв. Контузия, белый билет, Москва и не просто клаустрофобия, но и какой-то странный тик, когда рука его непроизвольно взмахивала и совершала нечто, похожее на крещение.
Нет-нет, в Бога не уверовал, напротив, бешено закрутился в водовороте, пусть и военной, но столичной жизни. Хотел взять инвалидность, да мать сказала: «Попробуй жить как здоровый человек». И он - попробовал. И то сказать: если клаустрофобия - боязнь закрытых пространств, значит, открытые пространства - это, считайте, сама жизнь. А он, авантюрный и рисковый, ее-то как раз и любил! Редкие поездки на фронт уже в качестве военкора «Труда», вхождение в большую литературу (с Андреем Платоновым, другом семьи, даже ездил на могилку сына его, где тихо распивал четвертинку), работа над первой книгой (1943), ну и, конечно, женщины - легкая возможность прорваться уже не в литературу даже - в большой свет. Какая уж тут клаустрофобия, если он - жизнивюб, пвевбой, гувяка, картавивший от рождения - пустился во все тяжкие.
В 2005 году поэт Евгений Евтушенко писал своей бывшей жене Белле Ахмадиулиной:
А лицо твое делалось ликом,
и не слушал Нагибин слова,
только смахиваемая тиком
за слезою катилась слеза.
Он любил тебя, мрачно ревнуя,
и, пером самолюбье скребя,
написал свою книгу больную,
где налгал на тебя и себя.
Эти строки тоже о бывшем муже Беллы Ахмадиулиной, писателе Юрий Нагибине, круглая дата которого отмечается в этом году.
Давно канули в лето вечера поэзии, проходившие на огромных концертных площадках нашей страны. Это были времена, когда мы были уверены, что в Советском Союзе самые читающие в мире люди. А, возможно, это было правдой. Вряд ли сегодня имена живущих российских поэтов могут соперничать с их предшественниками. Ну, если быть до конца откровенным, конечно, надо сказать, что русская литература ушла на обочину нашей современной жизни.
Поэтому я сегодня захотел вспомнить яркого писателя, неординарного человека, имя которого, ну, почти забыто. Это Юрий Нагибин. Прочитайте его цитаты.
«Смысл любви состоит в том, чтобы с трудом отыскать бабу, которая органически неспособна тебя полюбить, и бухнуть в неё всё: душу, мозг, здоровье, деньги, нервы.»
«Нет ничего более ненужного на свете, чем любовь женщины, которую ты не любишь.»
«Бороться надо с самим собой, всё остальное не страшно.»
«Жизнь состоит из приливов и отливов. Надо уметь не обольщаться приливами, хотя и не бояться получать радость от них, надо уметь спокойно выжидать их возврата и тяжкие моменты отливов. Я этого почти совсем не умею делать. Чуть прилив или даже тень прилива — я делаю вызывающие глупости; чуть отлив — впадаю в отчаяние. Трудно жить с такой кривой и спазматической душой.»
«Теперь я точно знаю: каждый активно участвующий в современной жизни человек становится к старости невропатом.»
«Выработался новый человеческий тип: несгибаемая советская вдова. Я всё время слышу сквозь погребальный звон: «Такая-то прекрасно держится!» Хоть бы для разнообразия кто-нибудь держался плохо.»
«Люди, даже близкие, даже любящие, так эгоцентричны, самодурны, слепы и безжалостны, что очень трудно сохранить союз двоих, защищённых лишь своим бедным желанием быть вместе.»
«Сверхъестественная жалкость людей и невозможность не быть с ними жестоким. Иначе задушат, не по злобе, а так, как сорняк душит злаки.»
«Русский человек врёт, если говорит о своём стремлении к счастью. Мы не умеем быть счастливыми, нам это не нужно, мы не знаем, что с этим делать.»
«Все люди словно разгримированы. Немножко жутковато, но и приятно, что видишь настоящие, а не нарисованные физиономии.»
«В нашей жизни есть одно огромное преимущество перед жизнью западного человека. Она почти снимает страх смерти.»
«Жаль, что нет в человеке прерывателя, который бы перегорал от слишком сильного накала и размыкал цепь, спасая аппарат от гибели.»
«Единственное, что делает человеческую жизнь высокой - это способность полюбить чужую жизнь более своей собственной.»
«Любовник не имеет никакого преимущества перед мужем. Он пользуется его женой, а тот его любовницей. Это, пожалуй, обиднее.»
«Из последних сил борюсь с очумелостью. На моей стороне: снег, ёлки, небо, собаки; против — газеты, радио, сплетни и сплетницы всех мастей, телефон.»
«И вот, что отличает меня от окружающих: во мне — страсти, в них — чувства.»
«В исторической литературе можно врать по-крупному и нельзя врать по мелочам, в последнем случае легко утратить доверие читателей. О больших, глобальных событиях никогда ничего толком неизвестно. Тут допустим безудержный разгул фантазии. Это прекрасно понимал Александр Дюма-отец и заставлял историю плясать под свою дудку. Но он был предельно точен в изображении быта, обычаев, манер, одежды, боевого снаряжения, трапез, вообще всего второстепенного. Он ошибся лишь раз, когда дело коснулось России, усадив своих героев под «развесистую клюкву»
«В моем сердце начиналось много дорог, ведущих к разным людям: и близким, и далёким, и к тем, о ком ни на минуту нельзя было забыть, и к почти забытым. Вот этим дорогам был я нужен. Я не жалел ни труда, ни рук, не давал сорнякам глушить, разрушать их, превращать в ничто. Но если я преуспевал в этом, то лишь потому, что всякий раз с другого конца дороги начиналось встречное движение.»
«Ах, жён любишь преимущественно чужих, а собаку только свою.»
«А накануне Марина Влади проповедовала у нас на кухне превосходство женского онанизма над всеми остальными видами наслаждения. В разгар её разглагольствования пришёл Высоцкий, дал по роже и увёл.»
«Я утратил чувство ориентации в окружающем и стал неконтактен. И никак не могу настроить себя на волну кромешной государственной лжи. Я близок к умопомешательству от газетной вони, я почти плачу, случайно услышав радио или наткнувшись на гадкую рожу телеобозревателя.»
«После несчастий так же, как после пьянства, — состояние выхолощенной пустоты.»
«В русских удивляет сплав расслабленной доброты с крайней жестокостью, причем переход от одного к другому молниеносен.»
«Что ни говори, а исход жизни по-своему интересен. Последний акт недолгого действия жалок, страшен, гадок, но не лишён какой-то поэзии.»
«Последние уродливые содрогания молодости охватили моё поношенное существо.»