— Ну же, старая, чего не встаёшь? Уже давно пора тебе... — тревожно, с легкой шепелявостью, приговаривала баба Шура, то и дело поглядывая на окно, расписанное морозными узорами.
Печь свою она истопила еще час назад, и теперь во всём населенном пункте лишь из ее трубы поднималась в небо тонкая струйка серого дыма. На подоконнике, меж горшков с геранью, пристроился кот, подставляя свою крупную голову с крошечными ушками под натруженную, шершавую ладонь хозяйки.
— Всё мурлыкаешь? Дусю не видел нынче? Эх-х... Толку с тебя — ноль.
Жили они с бабой Дусей на одной улице через несколько домов друг от друга и вот уже больше шестидесяти лет. И даже когда они обе остались последними жительницами деревни, ничего не изменилось. Причину их давней ссоры помнили разве что прежние обитатели, да и те уже давно упокоились на погосте. Молодежь разъехалась по городам, обустраивая свою жизнь. Кого-то из стариков забирали к себе дети, кто-то упрямо отказывался уезжать, а у иных и выбора-то не было — их просто не звали. Баба Шура была из тех, кого звали. Сын уговаривал, дочь настаивала, но она стояла на своем: «Здесь я родилась, здесь и умру. Одна не пропаду, мне много не надо». Да и как уедет она? Кто за Дусей будет присматривать?
Год от года деревня пустела. Оконные проемы забивали досками, двери закрывались наглухо. Один за другим. Все уходили. Дворы зарастали бурьяном, заборы кренились, крыши проседали после снежных зим. Иной раз глянешь — а у кого-то дверь распахнута, висит на одной петле... Это мародеры трудятся, советский антиквариат ищут.
Два внука бабы Шуры навещали старушку по очереди: раз в две недели кто-нибудь из них привозил продукты. Шура отдавала им почти всю пенсию — тратить-то все равно некуда. Летом им было еще ничего — на машине прямо во двор заезжали, а зимой, когда заметало дорогу, приходилось оставлять автомобиль на краю соседней деревни и тащиться четыре километра пешком по сугробам. Ох, и ругались же они тогда на бабку... «Бросай ты свой дом, переезжай к нам, хватит над собой и над нами издеваться!» Но упрямая старуха гнула свое. «Не время еще, не время...» А когда оно наступит, это время? Вот пока баба Дуся тут живет, и она останется. Только бабе Шуре, конечно, полегче: ей все привозят, а про бабу Дусю единственный внук забыл, да и своих детей она пережила, вот и ходит сама в магазин раз-другой в месяц, а иной раз почтальоншу попросит что-нибудь принести.
Пока они обе живы — жива и деревня: в их памяти. Кажется, что клуб открыт, магазин работает, на зорьке коров на пастбище выводят, люди по утрам на колхозные работы идут... Детский смех звенит, петухи горланят, цепные псы по дворам лают... Все это с легкостью воскрешает старушечья память, перелистывая страницы прошлого. Особенно дороги стали предпоследние главы — те, где оставалась жить их небольшая компания стариков. Два дедульки да семь бабулек — вот и весь народ. Больше в деревне ни души. На тот момент. Собирались они все вместе возле двора бабы Шуры, усаживались на лавке и на завалинке рядком. Баба Шура и баба Дуся оказывались в разных концах, делая вид, что не замечают друг друга. У Миши Губкина в руках — баян. Береза над ними сражалась с ветром: нехотя и скупо роняла желтые листья. Односельчане не уставали дивиться, как же они все постарели, но вслух об этом — ни слова. Вслух они все были молоды. У них были мысли, чувства, груз прожитых лет, было сердце, которое, отстучав на земле семь-восемь десятков лет, все еще чего-то искало, чего-то ждало, которое проживало сегодня такой же день, как и вчера, и которое, совсем как в молодости, не понимало, каково это — закрыть глаза и больше не открыть их никогда.
Миша Губкин заводит баян. Музыка бежит по жилам у слушающих. Так ладно, так задушевно льется песня за песней! Все подхватывают, улыбаются, притоптывают в такт сапогами. Такие мгновения — словно высокие пики на их кардиограммах жизней. Душа раскрывается, дышится полной грудью, заботы отступают. И только этот миг у них есть — как итог всего прошлого, как книга, что подходит к концу, оставляя на сердце щемящую грусть. И это хорошая книга. Её хочется перечитывать снова и снова.
Они поют как умеют, а листья березы падают в грязь у их ног, шумит калина, склонив ветки туда, где догорает переспелое яблоко заката. Пес ступает лапами по желтой листве... Время идёт и уходит, и береза стоит уже совсем голая. Листва, смешавшись с грязью, чернеет, рассыпается с первым морозом. Уходят навсегда старики. Лавка, прогнив, перекашивается. Снег ложится на нее и на штакетник высокими шапками. Вот и всё. Вот и нет никого в живых. Осталась только звучать в воздухе их прощальная песня.
Уже два года, как баба Шура и баба Дуся остались в деревне совершенно одни. За это время старушки, без всяких уговоров, выработали друг для друга особые знаки: летом, проснувшись, вывешивали на заборы белые тряпки, а зимой сигналом служил дым из трубы — если в небо взвивалась серая струйка, значит, всё в порядке.
— И куда это её черти занесли, а, Кузьма? — обратилась баба Шура в то утро к коту. — Почему печь не топит, старая колдунья? Может, захворала?
Баба Шура присела за шаткий стол, провела пальцем по стёртому цветочному узору на клеёнке, а сама всё поглядывала в окно — авось? Гордыня не позволяла ей первой идти на поклон к бабе Дусе. Да и что с ней могло случиться? Наверное, проспала, или дров не запасла, или куда вышла — не до печки сейчас. В десять часов из трубы наконец показался легкий дымок, и баба Шура облегченно вздохнула, принялась за дела. В одиннадцать раздался стук в дверь — почтальонша принесла пенсию и газеты.
— Вы в порядке? — поинтересовалась она. — Ну, слава Богу, хоть вы при делах. А вот баба Дуся ваша приболела, бедняжка.
— Что с ней?
— Лежит и охает. В доме холод собачий, пар изо рта идет. Сил встать нет, не то что за дровами идти.
— А то, что печь растоплена - ваших рук дело?
— Моих, больше некому. Дров наносила, воды принесла, супчик легкий сварила. Не знаю, выкарабкается ли... Слишком слаба. Вам бы зашли к ней завтра, проведать.
Баба Шура упрямо сморщила лицо.
— Мы с ней не общаемся с тех пор, как поругались в молодости, я ж говорила.
— Так мириться уже пора! Простить друг дружку! Неужто найдется такая вина, чтоб из-за неё всю жизнь дуться?
Баба Шура надулась, как индюк, и молчала.
На следующий день она раньше обычного принялась выглядывать в окно, высматривая дымок из трубы дальней соседки. До обеда ходила сама не своя — нет дыма! Решение навестить заклятого врага далось бабе Шуре с огромным трудом; пришлось будто тяжёлую, проржавевшую дверь выламывать в себе. Она налила в пол-литровую баночку щей, укутала пуховым платком, чтобы не остыли, и отправилась по глубокому снегу к своему старому недругу.
На ступеньках крыльца лежал нетронутый снег — сегодня сюда ещё никто не ступал. Она постучала в дверь, терзаясь противным, смешанным чувством. Вся эта затея казалась ей унизительной. Шестьдесят лет молчали, а тут она вроде как первая мириться пришла!
— Дуся! Это Шура. Откроешь? Дуся! Я повторять не стану, уйду сию минуту, слышишь?
За дверью с той стороны мяукнул кот и принялся точить когти — скреб-скреб по дереву, скреб-скреб. Мяукает жалобно.
— Дуся!!! — повторила, хмурясь, Шура.
Баба Шура услышала за дверью надсадный кашель, затем попытку что-то сказать — и снова кашель. Она считала, что дверь заперта, толкнула её с силой, а она оказалась открыта... Едва она вошла, как кот тут же начал виться восьмёркой вокруг её ног.
— Отстань, бестия!
Недалеко от побеленной печи стояла кровать. С кровати на бабу Шуру смотрели два воспалённых глаза в обрамлении растрёпанных седых волос. Она молча постояла над бабой Дусей, словно палач, раздумывающий, рубить голову виновному или даровать помилование. Баба Дуся давилась кашлем и выглядела до жалости плохо: глаза и щёки впали, кожа сморщенная, серая, словно чернослив... Баба Шура ещё не придумала, о чём с ней говорить, но спросила:
— Тебя знобит?
Баба Дуся кивнула:
— Ноги прямо одеревенели.
Накрыв подругу вторым одеялом, баба Шура принялась растапливать печь. Когда дрова весело затрещали, она сунула в печь чайник и вернулась к бабе Дусе с принесённой баночкой щей. Она помогла больной приподняться, подоткнув за спину подушки.
— В самый раз: и не горячий, и не холодный. Рот открывай, буду тебя кормить.
— Да я сама, Шура...
— Какая уж сама, рук поднять не можешь, одни кости да кожа! Открывай!
Баба Дуся подолгу жевала каждую ложку щей — зубов у ней почти не было. Потрескивали дрова, яростно мурлыкал рядом кот, тоже голодный. Баба Дуся с трудом осилила половину банки, а остатки баба Шура вылила коту.
Она не знала, что делать: уходить или нет? Вспомнила о чайнике. Баба Дуся попросила сделать ей малиновый чай.
— На столе есть открытая баночка...
Чтобы баба Дуся обожглась чаем, баба Шура разбавила его холодной водой. Сидела и смотрела, как бывшая подруга пьёт его — после еды появились силы держать кружку самой.
— Я, должно, скоро умру, Шура.
— Рано надумала! Живи пока!
— Нет, нет... Нутром чую - больше не встану. Дай-ка мне руку.
— Зачем?
— Ну дай, кусаться не буду.
Баба Шура протянула ей руку, и баба Дуся подслеповато приблизила её к самым глазам.
— Это левая? Ах, да, вижу. Хотела найти твой шрам. Помнишь?
— Ну да, хорошо меня тогда стеклом порезало.
— Нам было всего пятнадцать. Ты у речки упала неудачно... Кричишь, из раны хлещет! А я испугалась так сильно! Перевязала тебе руку подолом своего платья.
— Да, твоего единственного приличного платья. Помнишь, как мы домой шли в обнимку, все переплелись? У тебя трусы было видно, ха-ха! Ничего, приросло назад мясо.
— А помнишь, как ты от меня жениха недостойного прогоняла? Хи-хи... — с трудом хихикнула баба Дуся. — «Он лжец! Не гуляй с ним, Дусенька!» А что, права в результате оказалась. Гулящий был.
— Зато ты мне, Дуся, мужа золотого нашла...
— А как иначе? Для лучшей подруги — самое лучшее...
Они улыбались друг другу натянутыми улыбками, и слёзы текли по сетке морщин.
— Шура... Ты прости меня за то, что дочку твою... сгубила я. Танечку.
Баба Шура махнула руками: — будет тебе, чего старое ворошить!
— Нет, ты прости, сама-то я себе не прощу, не доглядела, погубила дитё, мне в аду за это...
— Случайность это была. Забудем, Дуся!
— На минуту отвлеклась, не доглядела... - продолжала повторять баба Дуся. Горошины слез стекали ей в уши.
— Там виновата была только пьяная медсестра, не ты. Да и она знать не могла, , что Танюшка подбежала к окнам. Выплеснула на неё гнойные бинты да окровавленную вату.
— Ох, как напугалось дите...
— Три ночи не спали мы, кричала она. А потом от испуга - диабет. Лечили несколько лет, бестолку...
— Восемь лет ей было, когда схоронили. Я помню. Прости меня, прости...
— Да я-то умом понимала, что нет здесь твоей вины, но сердце... Сколько наболтала тебе, прокляла... И злилась годами. Прости и ты меня.
Расчувствовавшиеся подруги обнялись. Немного еще поговорили, рассказали друг другу о внуках и детях. Потом баба Дуся стала дремать, а баба Шура то сидела рядом, то подбрасывала в печку дрова, приготовила подруге нехитрый ужин. Стемнело.
— Ты, Шура, лучше иди домой, не дай Бог заразишься. Я сама как-нибудь управлюсь, не беспокойся. Мне получше уже.
— Я с самого утра снова зайду, проверю тебя. Доброй ночи, Дусенька.
— Спокойной ночи, Шурочек.
Оставшись по одиночке, обе старушки долго вспоминали свою былую крепкую дружбу. Ну до чего же они дружили! С пелёнок, с вот такого вот... ну когда под столом пешком. И вспоминалось только хорошее, да ведь не было и плохого-то! Сколько раз они доказывали свою верность и честность друг другу! Но один страшный случай оборвал резко их общение, когда обе были в возрасте двадцати пяти лет.
Утром баба Шура быстро собралась и побежала навестить старую верную подругу, но обнаружилось, что навещать уже было некого — баба Дуся, обретя прощение, ушла в иной мир со спокойным сердцем.