Марина села в мое кресло, как всегда, по средам, раз в два месяца. Двадцать лет я стригу ее. Двадцать лет я знаю ее волосы лучше, чем свои. Густые, тяжелые, с проседью, которую она никогда не красила, словно носила свою усталость с гордостью. И всегда одно и то же: «Ксюшенька, только кончики, сантиметр, не больше. Чтобы коса не редела».
Ее коса была ее визитной карточкой. Толстая, как рука, она лежала на ее спине не украшением, а скорее знаком породы. Породы тех русских женщин, что и коня на скаку, и в горящую избу, и младшего брата из очередной передряги вытащат.
Но сегодня что-то было не так. Она молчала. Обычно с порога начинались рассказы: как мама, Анна Ивановна, опять давление скакало, как у брата Олега на работе сокращение, а у племянника Ванечки опять ларингит, и нужны дорогие ингаляторы. Она говорила об этом как о погоде - привычно, безропотно, как о том, что просто есть и с чем надо жить. А сегодня - тишина. Тягучая, плотная, как туман.
- Что-то случилось, Марин? - спросила я, расчесывая ее волосы. Гребень вяз в них, будто в мокром песке.
Она посмотрела на свое отражение. Не на меня, а на себя. Долгим, чужим взглядом. Уголки ее губ, которые, кажется, навсегда забыли дорогу вверх, дрогнули.
- Я пришла прощаться, Ксюш.
У меня внутри все похолодело. Ножницы в руках показались ледяными.
- Ты это брось. С кем прощаться?
- С ней, - кивнула она на свое отражение, на эту женщину с тяжелой косой и вечной заботой в глазах. - С той Мариной, которую ты стригла двадцать лет.
Я молчала, продолжая расчесывать. Волосы - они как нити жизни, в них все записано. Я чувствовала пальцами каждую бессонную ночь, каждую потраченную на других тысячу, каждую проглоченную обиду. Ее волосы были тяжелыми от невыплаканных слез.
- Олег звонил на прошлой неделе, - начала она ровным, безжизненным голосом. - Снова. Говорит, Ванечку надо в санаторий везти, путевка горит. Срочно нужно восемьдесят тысяч. А у него, как всегда, ни копейки. Жена в декрете, кредиты… Ты же знаешь эту песню.
Я знала. Я слушала ее двадцать лет в разных аранжировках.
- Я ему говорю: «Олег, у меня нет. Я только маме на слуховой аппарат отдала последнее». А он, знаешь, так ласково, как в детстве: «Маришка, ну ты же наша опора. Наш стержень. Кто, если не ты? Мать старенькая, я бестолковый. На тебе все держится».
Она усмехнулась в зеркало, и усмешка эта была страшнее слез.
- Стержень… Знаешь, Ксюш, я ведь двадцать лет назад замуж не вышла из-за этого стержня. Паша звал в Мурманск, у него там квартира была, работа хорошая. А у нас отец тогда только умер, мать в истерике, Олег институт бросил… Как я их оставлю? Я же стержень. Паша сказал тогда: «Марина, они тебе жизнь сломают». А я обиделась. Как он может так говорить о моей семье?
Я осторожно намочила ей волосы. Вода стекала по ним, словно смывая годы.
- В общем, нужны были деньги. Я… У меня от папы часы остались. «Полет». Он их с руки не снимал. Я их в ломбард отнесла. Выручила семьдесят пять. Добавила свои пять. Отправила Олегу. Даже не сказала ничего, откуда деньги. Зачем? Главное - Ванечка в санаторий поедет.
Она замолчала. Я нанесла шампунь, начала мыть ей голову, массируя виски. Под моими пальцами ходили желваки.
- А вчера я зашла к подруге, к Ленке. Сидим, чай пьем. А она мне показывает фотографии в телефоне. Ее дочь с классом ездила на турбазу под городом. И на одной из фото… мой Олег. С друзьями. С шашлыками, с пивом. Довольный такой. В новом спиннинге, дорогом. И дата стоит - прошлые выходные.
Тишина в салоне стала оглушительной. Было слышно только, как капает вода с ее волос в раковину. Кап… кап… кап… Словно отсчитывая последние секунды ее прошлой жизни.
- Я сначала не поверила. Позвонила ему. Спросила, как Ванечка, как путевка. А он мне бодро так: «Ой, Маринка, спасибо тебе! Ты нас так выручила! Мы с ребятами как раз на рыбалку съездили, отдохнули душой. А то с этими проблемами…». Я спрашиваю: «А санаторий?». А он смеется. «Да какой санаторий, сестренка! Это я так, для красного словца. Ну ты же знаешь, тебе по-другому скажешь - ты же не дашь».
Она закрыла глаза. Я смывала пену с ее волос, и мне казалось, что я смываю с нее какую-то грязь, какую-то липкую паутину лжи, в которой она жила десятилетиями.
- И я вдруг поняла, Ксюш. Так ясно, как никогда в жизни. Они ведь не любят меня. Они любят то, что я для них делаю. Мою безотказность, мои деньги, мое время. Они любят этот «стержень», на который можно опереться, который все выдержит. А если убрать стержень… что останется? Пустое место.
Я усадила ее обратно в кресло, укутала плечи полотенцем. Она смотрела на себя в зеркало. На мокрые, темные пряди, облепившие лицо.
- Они меня не сломали, Ксюш. Я сама себя сломала. Каждый раз, когда говорила «да», когда должна была сказать «нет». Каждый раз, когда верила, что спасаю их, я на самом деле убивала себя. Понемногу. По сантиметру.
Она взяла в руку свою тяжелую, мокрую косу. Посмотрела на нее, как на чужую змею.
- Это все они, - прошептала она. - Все эти годы. Вся моя жизнь. Здесь.
И потом она сказала то, от чего у меня замерло сердце.
- Режь, Ксюша.
- Кончики? - по привычке уточнила я.
Она медленно подняла на меня глаза в зеркале. В них не было ни слез, ни истерики. Только холодное, спокойное выгорание. Как пепел на месте пожара.
- Нет. Не кончики. Режь все. Под самое основание.
Я взяла в руки ножницы. Они дрожали. Двадцать лет я берегла каждый сантиметр этих волос. И теперь…
- Марин, ты уверена? Это же…
- Уверена. - отрезала она. - Я хочу почувствовать легкость. Хотя бы на голове.
Я отделила косу. Крепко перехватила ее у основания шеи. Она была толстой и упругой, как канат. Канат, на котором ее держали всю жизнь.
- Прощай, - прошептала Марина своему отражению.
Ножницы щелкнули. Раз. Другой. Третий. Послышался сухой, трескучий звук, будто ломается старое дерево.
И коса упала на пол.
Не со звоном, не с шорохом. А с глухим, тяжелым стуком. Будто на пол рухнуло что-то живое. Двадцать лет жизни. Двадцать лет долга и самообмана. Лежали теперь на светлом линолеуме мертвым грузом.
Я смотрела на Марину. А она - на себя. На женщину в зеркале с короткой, почти мальчишеской стрижкой, которая открыла ее шею, ее уши, ее лицо. Лицо было то же - уставшее, с сеточкой морщин у глаз. Но что-то неуловимо изменилось. Словно с картины сняли тяжелую, пыльную раму.
Я начала ровнять стрижку, придавать ей форму. Ножницы больше не дрожали. Я работала молча, сосредоточенно, как хирург, удаляющий опухоль. Я чувствовала, что делаю не просто стрижку. Я провожу обряд. Обряд освобождения.
Когда я закончила и сдула феном последние волоски, она долго сидела неподвижно. Потом медленно провела рукой по затылку. Удивленно. Словно не веря.
- Странно, - тихо сказала она. - Так легко. И так… пусто.
В этой пустоте не было отчаяния. В ней была тишина. Тишина, в которой можно было наконец-то услышать себя.
Она встала, расплатилась. На косу на полу даже не взглянула. Подошла к двери, обернулась.
- Спасибо, Ксюша.
- За то, что выслушала.
И она ушла. А я вот смотрю на эту косу… и думаю: а что страшнее? Носить такой груз всю жизнь, вплетая в него обиды и разочарования, или однажды решиться его срезать и остаться наедине с этой звенящей пустотой, в которой нужно учиться жить заново? Как вы думаете?
Напишите, что вы думаете об этой истории! Мне будет приятно!
Если вам понравилось, поставьте лайк и подпишитесь на канал. С вами была Ксюша!