Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Я влез на печку и ни под каким видом не хотел оттуда слезать

Так как мои родители заняты были домашними и полевыми работами, так как прислуга их, особенно во время первых годов моей жизни, была очень недостаточна, то и уход за мною и за ближайшими ко мне по рождению сестрами был не очень большой. Покойная моя матушка не раз мне рассказывала, что, когда я еще не очень тверд был на ногах, она, уходя в поле на целый день для работы, меня одного оставляла в избе и затем запирала как ее, так и ворота, поручая надзор за детьми одной только очень злой дворняжке. Меня сажала она на пол, раскрывала сундук с медными деньгами, которые я любил вынимать и класть в подол своей рубахи, а потом опять перекладывать в сундук. Затем, чтобы я не страдал от голода, около меня ставили пищу, которую я, смотря по аппетиту, ел. Покойница матушка прибавляла, что, возвратясь к вечеру, нередко находила меня уснувшим на полу. Когда же нас, детей, стало больше числом, и мы сделались взрослее, то с нами уже оставался кто-нибудь дома, а иногда, некоторых из нас брали в поле и
Оглавление

Продолжение записок профессора Санкт-Петербургской духовной академии Дмитрия Ивановича Ростиславова

Так как мои родители заняты были домашними и полевыми работами, так как прислуга их, особенно во время первых годов моей жизни, была очень недостаточна, то и уход за мною и за ближайшими ко мне по рождению сестрами был не очень большой.

Покойная моя матушка не раз мне рассказывала, что, когда я еще не очень тверд был на ногах, она, уходя в поле на целый день для работы, меня одного оставляла в избе и затем запирала как ее, так и ворота, поручая надзор за детьми одной только очень злой дворняжке.

Меня сажала она на пол, раскрывала сундук с медными деньгами, которые я любил вынимать и класть в подол своей рубахи, а потом опять перекладывать в сундук. Затем, чтобы я не страдал от голода, около меня ставили пищу, которую я, смотря по аппетиту, ел. Покойница матушка прибавляла, что, возвратясь к вечеру, нередко находила меня уснувшим на полу.

Когда же нас, детей, стало больше числом, и мы сделались взрослее, то с нами уже оставался кто-нибудь дома, а иногда, некоторых из нас брали в поле и на луга, где нам было раздолье бегать и собирать цветы; о волках мы и не думали; замечательно, что, несмотря на огромные леса, мы, сколько я помню, всегда находили дорогу в село.

Не очень баловали нас и относительно одежды. Я в детстве не имел ни одной рубахи из ситца, все мое белье приготовлялось из домашнего льняного холста, сотканного, выбеленного матушкой. Для подштанников, или, как их называли в деревнях, для портков, - употреблялся особого рода домашний холст, называвшийся "тяжовым".

Это была полосатая материя, в которой одна часть ниток была белая, а другая окрашенная в синий цвет. Материя эта ткалась в четыре цепка, и потому была необыкновенно плотна, толста и, следовательно, крепка. Подштанники, сшитые из нее, с первого раза, как мы говаривали, стояли колом и даже казались жесткими для нашего, вовсе неизнеженного тела.

Такие подштанники составляли отличительную принадлежность жителей, которая называлась Мещёрою.

В таком-то белье, мы, мальчики, летом разгуливали свободно; фуражек мы не носили, обувь (сапоги) надевали, отправляясь в праздник к обедне в церковь; во все прочее теплое или лучше сказать, - не холодное время я ходил босоногим, налегке.

Кроме того, я носил в Палищах и лапти, даже предпочитал их сапогам. И потому в начале весны, едва очистят достаточное местечко от снега на улице и нас выпустят из дома, как мы, мальчики, уже принимались играть разутыми; находили даже удовольствие в том, чтобы ходить босыми ногами по оставшемуся снегу: простуды мы не знали, или, по крайней мере, не боялись.

Однажды в Пасху, когда отцы наши ходили по приходу с иконами, а матери сидели дома, мы целой компанией, в которой никого не было старше 8-9-ти лет, отправились в лес, залитый водою, под которой лежал еще слой нерастаявшего льда. Мы, сняв с себя подштанники и поднявши рубашонки, чтобы не мочить их, ходили в этой воде по льду босыми ногами.

Конечно, ногам нашим не было тепло, но ходить в воде, в лесу, чуть не по пояс, - да это такое наслаждение, от которого мы ни за что не хотели отказаться.

В описываемое мною время, не были известны меры, как отучать детей от шалостей при помощи кротких мер. Люди думали, что для ребенка полезна только строгость, и даже суровость. "За битого двух небитых дают", или "одною ласкою ничего из детей не сделаешь", эти поговорки считались тогда аксиомами.

Детей редко отучали от шалостей выговорами, наставлениями и т. п. Если ограничивались словами, то не отличались деликатностью в выборе их: дурак, скотина, шельма, мерзавец, негодный, скверный и "другие любезности" приходилось слушать о себе не только взрослым, но и детям.

За неважные шалости, люди нетерпеливые, тотчас давали волю рукам; ухватившись обеими руками за волосы, особенно густые, вытаскивали наказываемого из-за стола или с лавки на простор, на средину комнаты, и тут начиналась потасовка; волосы вырывались клочками, и не только голова, но и все туловище передвигалось из стороны в сторону; иногда чуть не по воздуху ноги летали. Но с малыми детьми так поступали очень немногие. Чаще прибегали к сечению.

В тех местах, где я жил, веники были двух сортов; одни для бани, длиною в аршин и менее; после бани их приносили в избу и употребляли для подметания полов. Другие изготовлялись осенью и даже зимою. Эти веники, называвшиеся "голиками", назначаясь для снега, состояли из более толстых и ветвистых прутьев, и были гораздо длиннее, нежели банные.

Когда нужно было высечь мальчика или девочку, из этих веников вырывали прут, два и более, смотря по тому, как думали наказать. Иные же считали нужным лучше сходить в огород или в сад, и там, сломав свежие ветви, употребляли их для сечения. Разумеется, на прутьях, вырванных из банных веников, и на срезанных ветвях тщательно обрывали листья и даже почки.

Другие отцы, особенно в духовенстве, во избежание хлопот с вениками, приготовляли или покупали репейные плетки с двумя и тремя хвостами. Плетки обыкновенно висели в избе на виду, как и прутья, употреблённые в качестве розог.

Дети, большей частью, дома сиживали в одних рубашонках, потому стегая ими по рубахе, на теле, особенно при рубахе из тонкого полотна или из ситца, оставались синие и красные рубцы. Но так поступали редко, большей частью только в виде угрозы, для устрашения, чтобы дитя созналось в какой либо недоказанной еще шалости.

Иные "нежные родители" занимались сечением детей в "мешке". Для этого не нужен был настоящий мешок: "мешок" составлялся из рубахи. Поднималась рубаха выше головы, и тут уже был "полный простор" для наказывающего: поворачивайся, наказываемый, как хочешь, но удары всегда попадут на обнаженное тело, - держи только в руке подол рубахи.

Розги и плетка принадлежавшие к "исправительным мерам", употреблялись в деревнях и селах духовенством, помещиками, купцами и пр. Крестьяне же, наказывали детей чем попало, по русской поговорке "попалась под руку палка", хотя бы очень толстая, веревка или ремень, вожжи, лошадиная плеть и пр.

Наказывающий розгой и плёткой по обнаженному телу, видя следы нанесённых ударов, скорее смягчался, чем крестьянин, который верёвкой или палкой колотил по плечам, спине и пр. не замечал сквозь рубаху синяков, которые появлялись на теле. Поэтому крестьянских детей секли реже, нежели детей из других сословий, зато их били, колотили, и даже увечили.

Во время же моего детства, сочтено было бы "вольнодумством", если бы кто стал говорить, что "отец или мать не могут сечь за шалость своих детей даже и очень взрослых". Я знаю много случаев, когда секли очень взрослых не только сыновей, но и дочерей-девиц, нередко возмутительным образом.

Помню я тумского мещанина Давыда Степановича Смирнова; у него была дочь Марья, 16-18-ти лет, недурная и неглупая девушка. Как-то полюбезничала она с молодым парнем, и об этом пошли толки и сплетни по селу. Старик-отец ее был крутого нрава и нашел нужным прибегнуть к решительным мерам, чтобы отбить охоту у дочери и других детей любезничать с лицами другого дола.

Заперши у себя ворота, он вышел со всею своей семьей на двор, сделал приличное поучение своей дочери, затем привязал ее стоя к столбу, обнажил все тело ниже поясницы, даже часть спины, и приготовленными заранее пучками розог жестоко сёк ее, но с паузами.

Остановившись, он читал поучения кому-либо из стоявших тут же детей и затем снова принимался сечь привязанную к столбу дочь. Сцена тем более была отвратительная, что сквозь щели забора смотрели на нее сбежавшиеся не только дети, но и взрослые. Большинство похваливало Давыда Степановича; некоторые полагали только, что экзекуцию следовало бы произвести в избе или горнице. Репутации самой девицы, эта сцена кажется, не много повредила, потому что она вскоре была выдана замуж.

Другой случай относится к священнику Петербургской епархии Шлиссельбургского уезда. Его сын, ученик духовного училища, 14-15-ти лет, а может быть, и постарше, вздумал самовольно убежать перед масленицей из училища домой; подобные вещи делал он и прежде. Отец решился радикально "вылечить его от такой привычки".

В день свидания он с ним ничего не сделал; но поутру, когда сын проснулся, умылся и помолился, отец повел его на кухню и, положив на скамейку высек его приготовленной уже хорошей розгой. Сын полагал, что этим все дело и закончится; конечно, было больненько, только не очень продолжительно, но он жестоко ошибся в своих расчетах.

На следующий день он опять, в то же самое время, был высечен, как и на третий. Сын начал поутру прикидываться спящим долее, нежели как было прежде. Но отец будил его в известный час, говорил: "иди умойся и помолись Богу". Когда это исполнялось, отец брал сына за руку, вел на кухню, клал на скамью и на него сыпались новые удары.

Так продолжалось во весь Великий пост. В Пасху, отец дал он дал сыну отдохнуть, но на Фоминой неделе, когда нужно было ехать в училище, задал уже такую баню, которая вознаградила сыну "пасхальный недочет".

И по мне похаживали и розги и плетки; и я, сидя на лавке, или забравшись в угол, видел, как снимали с крюка плетку, или вырывали из веника прут, очищали его от листьев, как потом шли ко мне, снимали с лавки и пр.... и мне приходилось повертываться во все стороны, силиться освободить свою зажатую между ногами голову. Всё бывало, и нередко то же самое случалось и с моими сестрами.

Но мне чаще всех доставалось; я был очень шаловлив и резв, и не очень прилежен в учении, даже леноват; естественно, что за все это мне приходилось отделываться своим телом. Но жестоких наказаний мы не испытывали ни от отца, ни от матери.

Только три раза меня высекли довольно больно. Однажды, мы с матушкой пошли провожать ее мать, мою бабушку; отошедши от села с версту, матушка велела мне возвратиться назад и "идти непременно домой"; мне же, очень не хотелось исполнить этот приказ, но, делать нечего, ушел; только, вероятно, с досады или по шаловливости, я не пошел домой, а проиграл вдали от него со сверстниками.

Потом уж к вечеру, вспомнив, что мной еще не исполнено приказа матушки, я забрался в сарай, стоявший на гумне с сеном и там расположился ночевать. Ночью меня принялись искать; матушка, проходя мимо сарая, вздумала заглянуть туда, но, от темноты не видя ничего, сказала: "Митя, Митя, здесь ты?". Я зашевелился; меня взяли и повели домой; батюшка за ужином побранил и приказал мне "не делать подобных вещей".

Но мне, подобная "игра в жмурки", - понравилась.

Вскоре после того, встав утром поранее, я вышел из горницы и спрятался на дворе за кадушкой, стоявшею в углу под сараем. Опять принялись искать меня; я из-за кадушки все слышал, но мне очень нравилось сидеть в своей засаде. Наконец, живший тогда у нас мой дядя Иван Мартынович отыскал меня и привел в избу. Тут досталось мне порядочно; прутья из банного веника сочли недостаточными, достали из голика и постегали ими больненько; с тех пор я отвык "играть в свои жмурки".

В другой раз меня посадили за стол читать что-то, а мне очень хотелось играть на улице. Я, досадуя на то, что меня лишают удовольствия, читал плохо, смотрел беспрестанно на улицу, или рассказывал разные разности. Матушка, ткавшая в то время холстину, долго и много раза напоминала мне о том, чтобы я перестал шалить и читал книгу.

Матушка моя любила работу; зная это, я, кажется, рассчитывал, что она не бросит своего тканья, и продолжал ничего не читать, а балагурить и зевать на улицу.

Наконец матушка не выдержала, встала из-за ткацкого стана и прутом из веника заставила меня заняться чтением. В третий раза, когда мне была уж 9-ый год, меня к вечеру послали к кому-то в селе. Разыгравшись на дворе, я не хотел идти и настаивал, чтобы "купленная девица Татьяна сходила", а у неё свои дела были. Много раз было повторено мне приказание, но я продолжал играть.

Тогда матушка, выведенная из терпенья, посекла меня немного и велела "непременно сходить куда меня посылали". Уж не припомню, почему мне вновь захотелось поупрямиться; матушка решилась еще меня посечь, но я не стал ей даваться; в это время батюшка вошел в избу и, узнав о всех моих проказах, очень убедительно и чувствительно доказал мне плёткой, что "надобно слушаться тех, кто постарше меня".

Кроме этих трех случаев, я не помню, чтобы меня, до поступления моего в училище, больно наказывали родители; они меня любили и потому были ко мне снисходительны, особенно матушка. Но зато со мной, в их отсутствии, слишком жестоко обращалась жившая у нас родственница Пелагея. Оставаясь без матушки и батюшки полной хозяйкой и командиршей в дому, она не жалела прутьев и плетки; я ее ужасно как боялся.

Когда мне было уже около 46-ти лет, она увиделась со мной в доме батюшки, и сама рассказывала, как она меня жестоко и часто наказывала. К счастью моему, Пелагею вскоре отослали в Елатьму; и мы, особенно я, тогда вздохнули свободно.

Строгое воспитание в детстве, жестокость Пелагеи, не имели на меня неблагоприятного влияния. Сохранив самостоятельность и независимость в мыслях и характере, я был очень смел и "развязен" (здесь "общителен") в обращении с крестьянами, духовными лицами, своими учителями и наставниками, особенно же со своими товарищами; за всем тем, оставался долго, даже очень долго, крайне застенчивым с дворянами и женщинами или девицами, даже духовного звания.

Первое, кажется, еще можно объяснить. В Палищенском приходе жила, когда я стал вырастать, только одна помещица, в деревне Овинцах. У этой помещицы мои родители были любимыми гостями; они брали и меня с собою; но мне там не нравилось. Маленьких детей у барыни не было, поиграть было не с кем; только сидишь, где велят сидеть; я даже после находил причины не ездить к барыне.

После я, слыша о притеснениях, какие делались помещиками над крестьянами, возненавидел бояр и боярынь; все они мне казались дурными людьми.

Но не понимаю, почему я избегал случаев говорить и даже сидеть вместе с женщинами и девицами, даже с родственницами. Я был уже лет 6-ти, если не более, как приехала к нам моя родная тетка и крестная мать, Анна Мартыновна. Она меня очень любила и захотела поскорее расцеловать меня.

Я сидел в переднем углу за столом. Догадавшись о ее намерении, когда она подошла к столу с одной стороны и протягивала уже руки, чтобы обнять и поцеловать меня, я встал на лавке и, по другой стороне стола быстро пробежав, спрыгнул на пол и потом, взлезши на печку, ни под каким видом не хотел оттуда слезать.

Императрица Елизавета Алексеевна. Гравюра Маккензи (здесь как иллюстрация)
Императрица Елизавета Алексеевна. Гравюра Маккензи (здесь как иллюстрация)

После, конечно, я подобных вещей не делывал, но почти всегда, и даже до очень зрелых лет, я чувствовал себя "неловким и неразвязным" в обращении с женщинами и девицами. Не имели ли влияния на мой рассудок "аскетические мнения о женщинах, как соблазнительницах?". Право, не знаю.

Продолжение следует