Найти в Дзене

Поезд времени. Глава 4.

Внутри вагона, в тесном купе, молодой человек сидел, согнувшись, и держал в руках предмет, не поддающийся объяснению: перчатку, женскую, с инициалами, с вышивкой, какой уже давно не делают. Он смотрел на неё так, как смотрят на доказательство чуда, на улику против самого разума. Это было материальное свидетельство сна. Сон, который оставляет вещественные следы, перестаёт быть сном. Аркадий это понимал, и от этого его сердце билось с удвоенной силой. В голове гулко отдавался один вопрос: если предметы приходят из снов, то где же сама она? На столике рядом с перчаткой лежали ещё свидетельства — жёлтая газета, словно вынутая из музейного архива, и потрёпанный дневник, полный строк, написанных чужой рукой, рукой, которая была ему странным образом ближе, чем все знакомые руки его мира. Почерк был строг и аккуратен, словно каждая буква была обдумана. Аркадий листал страницы, жадно вдыхая запах бумаги и чернил. Он читал обрывки мыслей женщины, которую знал лишь во сне, но которая теперь стано

Внутри вагона, в тесном купе, молодой человек сидел, согнувшись, и держал в руках предмет, не поддающийся объяснению: перчатку, женскую, с инициалами, с вышивкой, какой уже давно не делают. Он смотрел на неё так, как смотрят на доказательство чуда, на улику против самого разума.

Это было материальное свидетельство сна. Сон, который оставляет вещественные следы, перестаёт быть сном. Аркадий это понимал, и от этого его сердце билось с удвоенной силой. В голове гулко отдавался один вопрос: если предметы приходят из снов, то где же сама она?

На столике рядом с перчаткой лежали ещё свидетельства — жёлтая газета, словно вынутая из музейного архива, и потрёпанный дневник, полный строк, написанных чужой рукой, рукой, которая была ему странным образом ближе, чем все знакомые руки его мира. Почерк был строг и аккуратен, словно каждая буква была обдумана. Аркадий листал страницы, жадно вдыхая запах бумаги и чернил. Он читал обрывки мыслей женщины, которую знал лишь во сне, но которая теперь становилась частью его реальности.

Вагон был похож не столько на убежище усталых путников, сколько на зал суда. В нём не было ни судьи, ни присяжных, но всё пространство, всё — стены, полки, лампы, даже потрескавшийся линолеум на полу — глядело на Аркадия как свидетели, призванные обличить его.

Душный воздух, напоённый потом и запахом дешёвого чая, стоял густым облаком, как прокуренный зал заседаний. Каждая капля пота на его висках казалась доказательством. Гул вентиляции звучал как бесстрастный голос секретаря, читающего обвинительный акт. А колёса, безжалостные и точные, били ритм, словно молотки по дереву — ритм, от которого невозможно уклониться.

Аркадий глядел на перчатку, газету, дневник. Они лежали перед ним, и он ощущал: это улика. Улика против разума, против спокойной, привычной картины мира. Словно эти вещи были не дарами судьбы, а вещественными доказательствами преступления, которое он сам ещё не успел совершить, но в котором его уже признали виновным.

Даже тени казались свидетелями. Складка на занавеске у окна напоминала суровый профиль старого прокурора; отражение лампы в стекле — всевидящий глаз, который не моргнёт, даже если он сойдёт с ума.

И молодой человек понял: этот вагон — не поезд, а клетка, где его судит собственная совесть. И приговор будет не в словах, а в судьбе.

Он произнёс её имя — Елена. И имя это прозвучало не как слово, а как судьба. С этого мгновения Аркадий понял: его жизнь разделилась на «до» и «после».

В то же самое утро, в ином времени и на иной широте, женщина в сером платье, с усталым лицом и глазами, в которых горело странное спокойствие, проснулась в бараке лагеря. Её окружала обыденность сурового быта: скрипящие нары, тюки, запах дыма и хвои. Но на столике возле неё лежали предметы, которые могли бы показаться чудом или, напротив, опасным сном.

Тонкая прозрачная бутыль с цветной наклейкой, ручка из лёгкого блестящего материала, и ещё — тёмный, гладкий, с зеркальной поверхностью предмет, если дотронуться по стеклянной поверхности, то появлялись цифры.

Она удивилась, она засмеялась, она испугалась. Эти чувства следовали друг за другом, как тени в полдень. Елена знала: в лагере всё объясняется шпионажем, и всякая странность способна обернуться обвинением. Поэтому её первая мысль была — отнести всё начальнику. Но уже вторая мысль, более глубокая и трезвая, остановила её: это будет приговором.

Она прижала бутылку к груди и, чуть слышно, как будто боялась стен, произнесла:
— Я дождусь ночи. Мы должны поговорить.

Лагерь 3-ВТ представлял собой странное сочетание цивилизации и дикости. Среди бескрайней тайги, где вековые ели стояли, как чёрные колонны готического храма, вдруг открывалась поляна — выжженная, мёртвая, как вырванный зуб. Там стояли бараки, сложенные наспех из грубых брёвен, крытые ржавым железом, которое уже начинала точить сибирская ржавчина. Антенны торчали к небу, как костлявые пальцы, просящие или проклинающие. И в самом центре — металлический круг, странный и зловещий, не похожий ни на одно устройство человеческого труда.

Круг был гладок, как зеркало, но в этой гладкости таилось что-то нечеловеческое. Иногда днём он отражал солнце так, что казалось — это око смотрит вниз, на людей, заключённых в эту поляну. Ночью же он подрагивал в воздухе лёгким сиянием, словно дышал вместе с землёй.

Люди здесь были угрюмы, лица их были обветрены, словно изрезаны ножом. Каждый носил на себе печать каторги — даже те, кто формально не был заключённым. Солдаты, инженеры, рабочие — все одинаково усталые, одинаково настороженные. Они смотрели друг на друга с той смесью подозрения и равнодушия, какая рождается там, где всякая ошибка может обернуться гибелью.

— Опять комары, хуже, чем над болотом, — пробурчал один, злобно отмахиваясь.
— Ага, и начальство хуже, чем комары, — ответил другой, тихо, чтоб никто не услышал.
— Молчи, дурак, — оборвал третий, оглянувшись на вышку, где маячил силуэт часового.

Так говорили здесь люди: коротко, зло, полушёпотом. Слова были цепями, а смех — редкой роскошью, почти преступлением.

Елена шла меж бараков, неся в руках чертёжные листы. Её походка была спокойна, почти горда, и это вызывало удивление: как можно сохранить осанку, когда вокруг лишь угрюмость и страх? В её лице, усталом и исхудавшем, всё ещё теплился свет. Она умела слушать людей, умела улыбаться, и это делало её чужой среди своих.

Один из инженеров, заметив её, сказал с насмешкой:
— Архитекторша наша, гляди-ка, будто по Невскому шагает.
Другой, с сажей на руках, пробурчал:
— Пусть шагает, может, небо от этого светлей станет.

И действительно, когда Елена проходила мимо, казалось, что сама тайга смотрит на неё мягче. Но то был обман: тайга оставалась суровой и безжалостной. Только в ней самой жила сила, которая не давала лагерю окончательно превратиться в ад.

Она подняла глаза на антенны и на круг, и в её душе вспыхнуло предчувствие. Мир вокруг был оковами, да. Но внутри неё жила вера в то, что за этими оковами есть свет, есть свобода.

И именно эта вера делала её опасной.

Он сидел, согнувшись над дневником, глаза его жадно ловили каждую строку. Время для него остановилось; поезд, люди, жара — всё исчезло. Осталась только она, Елена, её почерк, её мысли.

Но реальность освежила его.
— Молодой человек, вы всё читаете да читаете, — раздался рядом дребезжащий голос.

Аркадий поднял глаза: на соседнем месте сидела пожилая женщина, с крашенными волосами и добрым лицом, на котором морщины были словно борозды времени, и в руках её был пакет из «Пятерочки».

— Вот, покушайте, — сказала она и протянула пакетик. — Пирожки с картошкой. Сами пекли. — Потом с лёгкой виноватостью добавила: — А помидоры… ну, пока не свои, купленные, в магазине. Но тоже хорошие, сладкие.

Она улыбнулась, и в её улыбке было простое человеческое участие, то самое, что веками поддерживало людей на войне, в голод и в беду.

Аркадий машинально взял пирожок, но тут же положил обратно. Внутри у него клокотало раздражение. Он смотрел на дневник — на эти страницы, пахнущие временем и тайной, — и не понимал: как можно говорить о еде, о картошке, о помидорах, когда перед ним — бездна, в которой сталкиваются эпохи?

— Спасибо, не хочу, — тихо сказал он и отвернулся.

Старушка, слегка обиженно, но без злости, пробормотала:
— Ну, как знаете… Молодёжь нынче всё книжки, всё мысли, а поесть забывают. Желудок-то тоже просит.

Она откинулась на подушку и стала перекладывать свои вещи.

Аркадий, снова вцепившись в дневник, подумал: как же узок их мир — уместился в пирожок и магазинный помидор! А его мир теперь — шире времени, шире жизни. Его ждёт она. Его ждёт великая тайна.

И поезд гремел дальше, унося обоих — и её, с её пирожками, и его, с его безумием — в ночь.

Аркадий снова и снова вглядывался в почерк в дневнике. Там были наброски архитектурных проектов, заметки о маршруте по Енисею, осторожные, едва заметные строки о «секретном объекте» и странных снах. Читая их, он ловил себя на том, что влюбляется не только в её образ, но и в её мысль, её страхи, её силу.

Он чувствовал, что влюблённость эта безумна: в женщину, которая умерла задолго до его рождения. Но разве любовь подчиняется разуму?

Он читал её дневник, и каждое слово рождало в его воображении черту, каждое предложение — линию, каждый абзац — движение. Так создавался её образ, словно из тумана, словно из того же воздуха, которым он дышал в душном вагоне.

Он видел её силуэт — не отчётливо, но ясно в сердце: прямая спина, шаг уверенный, не торопливый, будто она идёт не по бараку, а по аллее университетского сада, где всё ещё верит в справедливость и порядок. Её голос он угадывал между строк: строгий, но тёплый, словно она умела отдавать приказы, не лишая в них человеческой мягкости.

Он представлял её руки — руки архитектора. Тонкие, но сильные. Те, что умеют держать карандаш и линейку, и те же, что могут поддержать чужое плечо. В записях он видел: почерк ровный, но в некоторых местах — дрожь, лёгкая, женская, как испуг, как волнение. Эта дрожь заставляла его сердце сжиматься — значит, она тоже умела бояться.

Её лицо рождалось в воображении из отдельных деталей. «Жарко, волосы прилипли к шее» — он видел шею, белую, уставшую, с прядью тёмных волос. «Глаза устают от солнца» — он видел глаза, прикрытые, но всё же сияющие какой-то глубокой, внутренней силой. «Запрет писать письма домой» — и в этом он угадывал губы, сжатые в сдержанной печали, губы, которые он мечтал коснуться хотя бы во сне.

Аркадий знал: это, может быть, иллюзия. Может быть, он сам придумывает её черты. Но сердце его не обманывало: она существует. И он влюбился — в почерк, в голос между строк, в чертёжные линии, в её тень, в её запах, в её судьбу.

В его глазах она становилась больше, чем женщина. Она была почти образом справедливости, той самой, о которой мечтают юные и которую теряют взрослые. Она была воплощением тайной веры, что даже в лагере, в глуши, в аду можно сохранить свет.

И потому её образ в его воображении становился всё ярче, всё ближе. До тех пор, пока однажды он не почувствует — она рядом. Настоящая. Живая.

Лагерь 3-ВТ словно вздохнул. Металлический круг в центре поляны издал тихий гул, как если бы в нём отозвалась энергия чьего-то чувства. Елена вздрогнула, хотя никого рядом не было. Аркадий почувствовал дрожь колёс поезда и шёпот, донесшийся из-за стены:
— Не будите меня…

И в этот час оба — он и она — уже знали, что сны стали реальностью.

В лагере, глубоко в сибирской тайге, земля едва ощутимо дрогнула. Это не было землетрясение — слишком тихо, слишком тонко, словно в почве билось чьё-то скрытое сердце. Металлический круг, оставленный инженерами на поляне, вздохнул: по его поверхности пробежала едва видимая рябь, как по воде, когда в неё бросают невидимый камень.

Елена подняла голову. Ей показалось, что антенны заскрипели, как если бы ветер потянул их в разные стороны, но ветра не было. Воздух загустел, он хранил в себе запах озона, такой, какой бывает перед грозой. В бараке лампа мигнула, раз, другой, будто сомневалась, стоит ли ей гореть. И в этот миг Елена ясно ощутила — рядом кто-то есть. Не человек из плоти, не зверь из тайги, а нечто иное, дышащее сквозь пространство.

А в поезде Аркадий вздрогнул. Лампа над его полкой моргнула тем же самым колебанием. Сначала — вспышка, потом мгновение темноты, ещё вспышка. В темноте ему показалось, что стены вагона отступили, и вместо них возникли тёмные силуэты деревьев. Гул вентилятора переменился в ропот невидимых голосов.

Колёса грохотали, но их стук вдруг изменился. То был уже не ритм железа, а словно удары чьего-то сердца, могучего и древнего. Поезд, вагон, весь мир — всё это вдруг стало казаться частью огромного организма, где Аркадий лишь малый сосуд, наполненный кровью.

Он сжал дневник Елены, и в этот миг буквы на странице, ещё мгновение назад поблёкшие от времени, проступили ярче, как свежие, только что выведенные рукой.

Два мира откликнулись друг другу. Тайга и железо. Прошлое и настоящее. Женщина и мужчина. Их прикосновения во сне отозвались в материи. И всё живое вокруг затаило дыхание — словно сама вселенная слушала, что будет дальше.

Аркадий сидит у окна поезда, обнимая её дневник, и в голосе его звучит безумная решимость:
— Я найду тебя.

Елена ложится в бараке, прижимая к себе бутылку и ручку, как девочка прижимает игрушку, и шепчет:
— Жду тебя.

И время, которое веками дремало, чуть приоткрыло глаза.

Остальные главы тут

-2