Утро было каким-то подозрительно тихим. Ни грохота сковородки на кухне, ни бубнения телевизора, ни даже шарканья тапок по линолеуму. Лена лежала, вслушиваясь в эту тишину, как в предвестие чего-то странного. Дом как будто замер.
Впервые за долгое время он не звучал — не скрипел, не звенел, не командовал. Тишина была не успокаивающей, а настораживающей, словно пауза между вдохом и выдохом.
В ней было что-то незнакомое, почти тревожное. Казалось, что сама квартира ждёт чего-то, затаившись в тени. Даже старый холодильник, обычно гудящий, как трактор, почему-то молчал.
Радио на подоконнике, вечный источник «голоса эпохи», в этот день не включили — по случайности или по интуиции, но молчание было почти священным.
Она открыла глаза и почувствовала, как по спине пробежал холодок. Воздух в комнате был плотный, как перед грозой. Чуть тяжелее, чем обычно. Она медленно села, провела рукой по животу. Малыш спал. Спокойно. Без рывков. Это тоже было необычно.
Обычно он шевелился по утрам, как будто тоже вставал, как будто у них был общий ритм. А сейчас — тишина. Покой. Или — затишье перед бурей? Казалось, будто весь дом прислушивается к ней — даже половицы под ковром затаили дыхание. Шторы слегка колыхались от сквозняка, но даже этот их тихий шорох казался чересчур громким на фоне абсолютной, плотной, липкой тишины.
Мария Ивановна стояла у двери, прислонившись к косяку. Смотрела, не моргая. Не с упрёком — с настороженностью, как будто изучала. В её взгляде было что-то особенное. Не просто интерес, не просто бдительность, а настойчивость. Как будто она ожидала ответа на вопрос, который даже не задавала вслух.
Она молчала, но Лена слышала этот немой вопрос кожей. Он пульсировал в воздухе, как сгусток напряжения между ними.
— Ты сегодня странная, — сказала она вместо приветствия. — Сколько времени?
— Почти восемь… — Лена посмотрела на часы. — Почему вы не спите?
— Да кто ж тут уснёт. Всё болит. А ты? Не началось?
Лена покачала головой. Хотелось сказать: «Ещё нет, но чувствую — скоро». Но она промолчала. Потому что всё, сказанное вслух, становилось собственностью свекрови. А это — её. Это ощущение сжатого, округлого, как шарик, напряжения внутри — это принадлежало ей.
Это не хотелось делить. Не хотелось объяснять. Хотелось просто побыть в этом чувстве одной. Ощущать его целиком. До конца. Прожить его не как сигнал тревоги, а как зарождение.
За завтраком Мария Ивановна суетилась особенно. Яйца переварились, масло кончилось, хлеб оказался черствым. Но на фоне её повышенной активности всё это выглядело как способ не сидеть на месте.
Она то и дело поглядывала на Лену, как на часы с отсроченным звоном. Как будто вот-вот что-то должно прозвенеть, что-то должно начаться. И она не хотела пропустить этот момент. Даже ложку на стол она клала с избыточной осторожностью — как будто боялась спровоцировать нечто. И чайник кипел не так, как всегда — будто бы и он чувствовал, что день будет особенным.
— Ты сумку собрала? — спросила она в который раз.
— Да. Ещё неделю назад.
— Перепроверь. И положи побольше носков. В роддоме холодно, они на всём экономят.
Лена согласно кивнула. Она уже не спорила. Слишком устала от сопротивления. Любая попытка сказать «нет» превращалась в драку без оружия. А оружия у неё давно не осталось. Одна лишь усталость и пустота, которые приходят после долгого боя.
Усталость, обволакивающая, как старое ватное одеяло, которое всё никак не дают выбросить. Одеяло, в которое укутываешься, не чтобы согреться — а чтобы исчезнуть.
После завтрака Лена вышла на балкон. Солнце било в стекло, но воздух был свежий. Весна пахла асфальтом, оттаявшей землёй и дровами из соседнего частного сектора. Там, далеко за многоэтажками, кто-то ещё топил печку. Этот запах напомнил ей детство, когда бабушка сушила мокрые валенки у железной буржуйки.
От воспоминания потеплело внутри. Прошлое вернулось мгновенно, как кадр из старого советского фильма — шум печки, запах дыма, бабушкины руки, натруженные и ласковые. Она закрыла глаза и будто услышала, как бабушка зовёт её по имени, зовёт домой с улицы, с заледеневшего крыльца. И в этом воспоминании была такая простая, незамысловатая любовь — без условий, без требований, без контроля.
Она обняла живот. Становилось тяжело. Всё: вставать, ложиться, переворачиваться. Даже думать. Мысли теперь шли медленно, как будто сквозь вату. Но были чёткие ощущения: внутри уже начало. Ещё не схватки. Не боль. Но будто трещина пошла по структуре дня.
Что-то расползается. Что-то сдвинулось. Время раздвигается, как старые двери — медленно, со скрипом. Всё вокруг казалось чуть расплывчатым, как будто мир выцвел от ожидания. Даже звуки улицы — лай собак, скрип тележек, голоса соседей — казались далёкими, словно доносящимися из другого мира, к которому она уже не принадлежит.
Когда она вернулась в комнату, тетрадь ждала её на кровати. Как будто сама вылезла из чемодана. Словно знала — пора. Лена села, раскрыла её и написала:
«Сегодня — как перед штормом. Всё ещё спокойно, но я знаю. Слышу. Чувствую. Дом стал маленьким. Воздух — узким. А я — другой. Уже не та, что была. Уже — мать. Даже если никто не видит».
Писать было трудно. Рука дрожала. Буквы выходили кривые. Но каждое слово — как гвоздь в дверь, которую она сама для себя открывает.
Тетрадь была не просто бумажной. Она была живой. Она слушала. Она впитывала. Она хранила всё — и страх, и ярость, и то крохотное тепло, которое внутри всё ещё жило. Она была её зеркалом и её убежищем. Единственной формой диалога, где можно было не притворяться. Быть. Просто быть.
В коридоре раздался голос Николая:
— Лен, тебе звонит акушерка. Спрашивает, как дела. И когда ты собираешься.
— Передай: скоро.
Слово «скоро» повисло в воздухе. Оно было мягким, но полным. Наполненным чем-то невидимым, что уже на подходе. Лена провела рукой по животу и закрыла глаза. Она больше не боялась. Она просто ждала. Внутри. В тишине. В себе.
Она знала — порог уже рядом. Осталось лишь сделать шаг. И как бы страшно ни было, он будет сделан. Потому что назад — уже нельзя. А впереди — новая роль. Новая боль. Новая сила. Новая Лена.