— Опять синяя полоска на воротнике! Людмила, ну сколько можно говорить — отдельно стирать белое!
Голос Виктора долетел из спальни с привычной интонацией школьного завуча — а ведь он им когда-то и был. Я замерла у стиральной машины, вдыхая свежий аромат кондиционера, держа в руках его рубашку.
Белоснежную. Безупречную. Идеальную, как всегда.
Ткань под пальцами нежная, дорогая — египетский хлопок. Помню, как мы выбирали этот комплект в бутике на Новой.
«Жена у меня — золотые руки, — хвастался тогда Виктор продавщице. — Лучше любой химчистки постирает!»
Тридцать лет прошло с тех пор.
— Людмила, ты слышишь меня?
Слышу. Как можно не слышать, когда каждое утро начинается с этого ритуала?
То воротник недостаточно отутюжен, то манжеты слишком мягкие, то — как сегодня — мерещатся пятна там, где их нет и быть не может.
Подношу рубашку к окну. Утренний свет пронизывает ткань насквозь, и она кажется светящейся изнутри. Ни малейшего дефекта.
Работа мастера.
А я ведь и правда стала мастером за эти годы — знаю каждый тип ткани, каждое пятно, каждый способ вернуть белизну.
Только где мои аплодисменты?
— Где моя синяя? Та, что в полоску?
— В шкафу висит, — отвечаю на автомате, складывая белую рубашку на стопку остальных.
Семнадцать штук. Считаю их каждое утро — привычка почти медитативная. Семнадцать белых, три синих, две в клетку, одна торжественная — с запонками.
Двадцать три рубашки. Двадцать три судьбы, которые я делаю безупречными каждую неделю.
Когда я перестала считать свои платья? Свои юбки?
Когда вообще последний раз покупала что-то красивое для себя?
Виктор появляется в дверях кухни — подтянутый, холеный, в идеально отутюженных брюках. Между бровей — привычная недовольная складка, которая появилась лет десять назад и больше не разглаживается.
— Покажи эту белую.
Протягиваю молча. Он разворачивает рубашку против света, щурится, поворачивает воротник под разными углами, как эксперт драгоценных камней.
— Вот, видишь? Серый оттенок. Совсем небольшой, но есть. В следующий раз замачивай в отбеливателе подольше.
Какой серый оттенок?
Рубашка белее первого снега. Но спорить — значит испортить утро, а у нас сегодня гости к обеду. Тетя Зина из Твери, его любимая сестра.
— Хорошо, — говорю тихо и чувствую, как что-то сжимается в груди.
Он удовлетворенно кивает и исчезает в ванной. Через минуту оттуда доносится шум воды и его негромкое напевание — старая песня Кобзона про верных жен.
Как символично.
Остаюсь одна со стопкой рубашек.
Тридцать лет назад я стирала ему первую рубашку.
Память вдруг обжигающе яркая: коммуналка на Ярной, крошечная кухня с облупленными стенами, эмалированный таз на табуретке. Стирала руками — стиральной машины не было.
Вода холодная, пальцы краснели, но я пела тихонько — была счастлива.
Виктор тогда работал в школе, зарплата копеечная, но мы строили планы.
«Куплю тебе автомат как только устроюсь в институт, — обещал он. — А пока терпи, золотая моя. Никто не стирает так, как ты».
Помню запах того стирального порошка — дешевого, пахло чем-то химическим и едким. А рубашка после стирки пахла чистотой и моей любовью.
Виктор надевал ее, поправлял воротник перед зеркалом и обязательно целовал меня в макушку.
«Жена у меня — сокровище».
Когда он перестал называть меня сокровищем?
Открываю шкаф, достаю большой черный пакет — тот самый, для химчистки. Ставлю на стол рядом со стопкой.
Руки дрожат — почему дрожат?
Что я делаю?
Беру первую рубашку. Та самая белая, из-за которой был скандал. Складываю медленно, как учила мама: рукава к центру, пополам по длине, еще раз пополам.
Движения отточенные — за тридцать лет можно сложить рубашку с закрытыми глазами.
Укладываю в пакет. Звук шуршащей ткани странно громкий в тишине кухни.
Вторая рубашка — синяя в тонкую полоску. Его любимая.
Помню, как покупали в ГУМе на первую большую премию.
Он тогда примерял полчаса, крутился перед зеркалом, спрашивал: «Ну как, идет мне? А может, лучше серую взять?»
Мое мнение тогда было важно. Я сказала: «Берем эту, ты в ней очень красивый». А он расцвел как мальчишка: «Ну раз красавица сказала!»
Когда он перестал спрашивать мое мнение?
Складываю синюю рубашку. В пакет.
Третья, четвертая...
— Людмила, где моя...
Виктор замирает в дверном проеме. Капли воды на плечах — только что из душа, полотенце на поясе. Смотрит на меня, на пакет, на быстро пустеющую стопку рубашек.
— Что ты делаешь?
— Складываю твои рубашки.
— Зачем в пакет?
Пятая рубашка — белая с едва заметными голубыми полосками. Дорогая, итальянская.
Эту я стирала только позавчера, сушила на французских плечиках, утюжила с паром час.
Ни одной складочки, ни одного дефекта.
— Отдаю тебе, — говорю спокойно, продолжая складывать.
— Как это — отдаю? Людмила, ты что, заболела?
Заболела. Интересное слово. Может, и правда заболела — усталостью, равнодушием, обидой.
— Я здорова, Витя. Просто отдаю тебе твои рубашки.
Шестая. Седьмая. Руки работают автоматически, а в голове вдруг удивительная ясность.
Когда я последний раз покупала что-то красивое для себя?
Тот бирюзовый свитер в прошлом году не считается — Виктор тогда сказал: «В твоем возрасте такие цвета уже не носят». И я его так ни разу и не надела.
В моем возрасте. Мне пятьдесят два. Это что — уже конец?
— Тридцать лет, Витя. Тридцать лет я стираю, глажу, крахмалю твои рубашки.
— И что с того? — Он делает шаг в кухню, лужица от его мокрых ног на плитке. — Жена должна заботиться о муже. Это нормально.
— Должна. — Восьмая рубашка, белая, торжественная. В ней он ходит на банкеты в институте. — Должна стирать, гладить, готовить. Должна слушать каждое утро, что она делает не так.
— Людмила, о чем ты говоришь?
Девятая. Десятая. Пакет уже наполовину полный, и это почему-то успокаивает.
— О том, что я устала извиняться за работу, которую делаю безупречно.
В его глазах впервые за долгие годы — настоящая растерянность. Не раздражение, не снисходительность. Растерянность.
— Но... ну хорошо, иногда я бываю придирчив. Но ведь к лучшему! Чтобы ты развивалась, совершенствовалась...
Развивалась в чем — в стирке рубашек?
— А ты развиваешься, Витя? В благодарности? В уважении?
— Конечно, я благодарен! Я же говорю...
— Когда ты последний раз сказал мне «спасибо»? Не «надо было лучше», не «в следующий раз учти». Просто — спасибо.
Тишина. Только шелест ткани — одиннадцатая, двенадцатая рубашка.
Помню тот момент.
Помню, когда благодарность превратилась в требования, а требования — в претензии. Когда поцелуй в макушку заменили критические замечания, а «жена-сокровище» стала просто «женой».
Это случилось не сразу. Постепенно, незаметно, как седина в волосах.
— Людмила, хватит этого театра. Положи рубашки на место.
— Нет.
Одно короткое слово. Удивительно, сколько силы нужно, чтобы его произнести!
Будто переставляешь многотонный камень — сначала кажется невозможным, а потом он вдруг поддается и катится сам.
Тринадцатая. Четырнадцатая рубашка.
— Что значит — нет? Людмила, я серьезно говорю!
— И я серьезно.
Виктор делает еще один шаг, полотенце сползает, он поправляет его раздраженно. Вода с волос капает на пол — придется мыть.
Нет, не придется. Пусть сам моет.
— Это какая-то ерунда! Ты моя жена!
Пятнадцатая рубашка. В клетку, купленная на прошлое 23 февраля.
Я тогда выбирала ее два часа, хотела порадовать.
А он, разворачивая подарок, сказал: «М-да, цвета странные. Ну ничего, для дома пойдет».
Для дома. Как все мои подарки, все мои старания.
— Жена, — повторяю медленно, пробуя слово на вкус. — Интересно. А что это означает, по-твоему?
— Ну... партнер. Помощник. Человек, который...
— Который стирает твои рубашки и слушает претензии?
— Людмила, прекрати! Ты передергиваешь!
Шестнадцатая. Последняя белая рубашка — самая любимая, самая дорогая. Швейцарский хлопок, ручная работа.
Помню, как он ее покупал — мы тогда отмечали его повышение по службе. В дорогом ресторане, с шампанским. «Теперь заживем!» — говорил он тогда.
Он зажил. А я?
— Витя, — говорю тихо, глядя ему в глаза. — Когда ты последний раз интересовался, как прошел мой день? Что я чувствую? О чем думаю?
Он открывает рот, но слов не находит. А я вдруг вспоминаю — прошлой весной у меня был день рождения. Пятьдесят два года.
Он подарил мне новый утюг. Профессиональный, с отпаривателем.
«Теперь рубашки будут еще лучше», — сказал тогда, довольный собой.
Семнадцатая рубашка ложится в пакет. Стопка пуста.
— Вот и все, — говорю спокойно.
— Все что?
— Твои рубашки. Все семнадцать. Можешь забирать.
Завязываю пакет аккуратным узлом. Руки не дрожат — наоборот, удивительно спокойные и уверенные.
— Людмила, ты сошла с ума! Что я буду носить? У меня завтра важное совещание!
— Не знаю. — Поднимаю тяжелый пакет, иду к входной двери. — Может быть, научишься стирать сам. Может быть, найдешь химчистку. А может быть, научишься ценить чужой труд.
— Людмила! Не смей!
Но я уже ставлю пакет у порога. Черный, объемный — как мешок с прошлой жизнью.
— Людмила, я требую! Вернись немедленно!
Требует. Конечно. Тридцать лет требований — почему сегодня должно быть по-другому?
Поворачиваюсь к нему. Стою у двери, он — посреди коридора в одном полотенце, растерянный и почему-то жалкий.
Когда он стал таким чужим?
— Я перестала стирать твои рубашки, Витя. А вместе с ними — твои капризы.
Слова повисают в воздухе, как эхо. Я сама удивляюсь их силе, их ясности.
— Что... что это значит?
— Это значит, что я больше не буду извиняться за идеальную работу. Не буду терпеть упреки там, где заслуживаю благодарности. И не буду делать вид, что мне это нравится.
Иду в ванную, достаю из корзины свой бирюзовый свитер — тот самый, что «не к лицу в моем возрасте». Ткань мягкая, приятная на ощупь.
Цвет действительно яркий, живой. Как я сама могла бы быть, если бы не боялась «не к лицу».
Включаю стиральную машину. Засыпаю дорогой порошок с запахом лаванды — тот, что покупаю для особых случаев и никогда не использую.
Сегодня особый случай.
— Людмила, ну хватит! Это же детский сад какой-то!
За спиной слышу его возмущенный голос, но странное дело — он кажется далеким, будто доносится из другой жизни. Машинка мелодично журчит, наполняясь водой.
Свитер медленно погружается в пенную воду.
Впервые за тридцать лет стираю что-то только для себя.
Поворачиваюсь. Виктор стоит в дверях ванной, полотенце сползло окончательно, он выглядит нелепо и беспомощно.
— Людмила, ну давай поговорим по-человечески. Что ты хочешь? Скажи прямо.
— Хочу? — Прислоняюсь к стиральной машине, чувствую ее вибрацию спиной. — Хочу просыпаться утром и не ждать претензий. Хочу, чтобы «спасибо» не было таким редким словом в нашем доме. Хочу покупать себе красивые вещи и не слышать, что они «не к лицу в моем возрасте».
— Но я же не запрещаю...
— Не запрещаешь. Просто обесцениваешь. Каждый день, каждым взглядом, каждым вздохом показываешь — я недостаточно хороша.
Вода в машинке плещется размеренно, как морские волны. Это звук моей новой жизни.
— Людмила, я никогда не говорил...
— Не говорил словами. Но твое лицо каждое утро говорило за тебя. Твои замечания. Твое молчание там, где могло быть «спасибо».
Он делает шаг назад, будто я его ударила.
— Но ведь... ведь я думал, что помогаю тебе становиться лучше...
Лучше. Как будто я была плохой. Как будто женщина, которая тридцать лет создавала ему комфорт, была недостаточно хорошей.
— А кто сказал, что я хочу становиться «лучше» по твоим меркам? — Выпрямляюсь, и вдруг понимаю — я выше, чем думала. Все эти годы я как будто сгорбилась под грузом его ожиданий, а теперь распрямляюсь. — Может, я хочу быть просто собой?
Тишина. Только машинка работает, и где-то за окном поет птица — наверное, синица, у них такая особенная трель.
Когда я последний раз слушала птиц?
— Людмила, — говорит он тише, почти растерянно. — А что теперь будет? С нами?
Хороший вопрос. Что будет с нами? С парой, где один привык требовать совершенства, а другой — его обеспечивать?
— Не знаю, — отвечаю честно. — Может быть, ты научишься видеть во мне человека, а не прислугу. Может быть, я научусь не извиняться за то, что делаю хорошо. А может быть...
Не договариваю. Может быть, уже слишком поздно.
Он стоит посреди ванной — пятидесятипятилетний мужчина без ничего, без привычной важности, без апломба. Просто человек, который внезапно понял, что остался без рубашек.
И без жены, которая их стирает.
— Я... я пойду оденусь, — бормочет он и исчезает.
Остаюсь одна. Машинка переключается на полоскание — звук меняется, становится мягче. Мой свитер там, в теплой воде, возвращается к жизни после года в шкафу.
Как я.
Иду в спальню, открываю свой шкаф. Сколько здесь серого, коричневого, «практичного»! Сколько вещей, купленных не потому что нравятся, а потому что «подходят по возрасту», «не привлекают внимания», «скрывают недостатки».
А что, если я не хочу ничего скрывать?
Достаю платье — единственное яркое, малиновое. Покупала три года назад в приступе безрассудства, но так ни разу и не надела.
«Слишком молодежно», — сказал тогда Виктор.
Сегодня проверим.
Машинка сигналит — стирка окончена. Достаю свитер — он пахнет лавандой и свободой. Встряхиваю аккуратно, вешаю на сушилку у окна.
Солнце пронизывает мокрую ткань, и бирюзовый цвет кажется еще ярче, живее.
Красивый цвет. Мне к лицу.
За спиной шаги — Виктор возвращается. Одетый, причесанный, с привычным видом человека, который контролирует ситуацию.
Только глаза выдают растерянность.
— Людмила, давай договоримся. Я... я постараюсь быть более... внимательным. А ты вернешь рубашки.
Поворачиваюсь к нему. Он стоит в дверях спальни, немного сутулится — первый раз за годы вижу его таким неуверенным.
— Витя, — говорю мягко. — Это не про рубашки. Это про нас. Про то, кем мы стали за эти годы.
— А кем мы стали?
— Ты стал начальником. А я — подчиненной. И это наш выбор был, я не спорю. Но теперь я выбираю по-другому.
Подхожу к окну. Свитер на солнце сохнет быстро — еще час, и можно будет надеть.
Мой первый день в новой жизни.
— Тридцать лет назад я стирала твои рубашки с любовью, — говорю, не оборачиваясь. — Сегодня отдала их с облегчением. Чувствуешь разницу?
Молчание. Долгое, тяжелое.
А потом его шаги — он уходит. Дверь хлопает мягко, но окончательно.
Я остаюсь одна с мокрым свитером, малиновым платьем и непривычным ощущением тишины. Не той тишины, когда ждешь упреков, а другой — спокойной, полной возможностей.
За окном поет синица. Солнце греет лицо через стекло. На подоконнике стоит горшок с геранью — я давно собиралась ее пересадить, но все руки не доходили.
Теперь дойдут.
Беру горшок, иду на кухню. В шкафчике под мойкой стоит пакет с землей — покупала еще прошлой осенью.
Насыпаю в новый горшок, аккуратно пересаживаю цветок. Земля пахнет весной, надеждой, новыми корнями.
Как моя жизнь.
Ставлю герань на самое светлое место. Она расправляет листья, будто говорит: «Наконец-то!»
Знаю это чувство.
В прихожей лежит черный пакет с рубашками. Завтра Виктор его заберет — или не заберет.
Это уже не мое дело.
Мое дело теперь — быть счастливой.
Включаю чайник, достаю красивую чашку — ту, что берегла «для праздников». Сегодня праздник.
Праздник первого дня, когда я перестала извиняться за то, что делаю хорошо.
Чай заваривается, пар поднимается кверху легкими облачками. Пахнет жасмином — мой любимый сорт, который я покупаю втайне, потому что Виктор считает его «слишком ароматным».
Теперь можно не скрывать.
Сижу за столом, медленно пью чай и думаю о том, что завтра надену бирюзовый свитер и малиновое платье. Схожу в парикмахерскую — давно хотела подстричься покороче, но не решалась.
«В твоем возрасте такие волосы не идут», — говорил Виктор.
А что, если идут?
Телефон звонит — наверное, тетя Зина. Про обед-то я забыла. Надо будет объяснить, что планы изменились.
Что многое изменилось.
Но сначала допью чай. Медленно, с удовольствием, слушая, как за окном поет синица, а в ванной сохнет мой новый свитер —
первая вещь, постиранная для себя за тридцать лет.
А случалось ли вам вдруг понять, что вы достойны большего, чем получаете?
Подписывайтесь — впереди еще истории о том, как мы учимся понимать друг друга после 50.