Найти в Дзене
Жить вкусно

Окский омут

В уездный городок, раскинувшийся на берегу реки Оки, молодой купеческий сын Алексей приехал по отцовскому делу, присмотреть за захудалой лавкой, что держал у них в аренде Михей. Городок был сонный, пыльный, утопал в июльской жаре. Тополиный пух лениво кружил над немощеными улицами, а с Оки тянуло влажным, чуть тухловатым ветерком. Михей встретил Алексея услужливо, кланялся при каждом удобном случае. Сетовал на то, что народ в городе беден, торговля идет край плохо. А уж чтоб совсем расположить Алексея к себе, пригласил его в свой дом. Дом был не больно велик. Михей не больно богат. Была у него мельница, да вот эту лавку в аренду взял. Думал, что деньги попрут. Да на деле все не так получилось. Мельница доходу больше давала, но и от лавки он отступаться не хотел, надеялся, что пойдет дело. Ведь на выданье у них с Марьей была дочка единственная. Приданое ей мать давно уж собирала, да хотелось, чтоб еще больше оно было. Глядишь и женишок подходящий отыщется. Алексей, пахнущий дорогим о

В уездный городок, раскинувшийся на берегу реки Оки, молодой купеческий сын Алексей приехал по отцовскому делу, присмотреть за захудалой лавкой, что держал у них в аренде Михей. Городок был сонный, пыльный, утопал в июльской жаре. Тополиный пух лениво кружил над немощеными улицами, а с Оки тянуло влажным, чуть тухловатым ветерком.

Михей встретил Алексея услужливо, кланялся при каждом удобном случае. Сетовал на то, что народ в городе беден, торговля идет край плохо. А уж чтоб совсем расположить Алексея к себе, пригласил его в свой дом. Дом был не больно велик. Михей не больно богат. Была у него мельница, да вот эту лавку в аренду взял. Думал, что деньги попрут. Да на деле все не так получилось. Мельница доходу больше давала, но и от лавки он отступаться не хотел, надеялся, что пойдет дело. Ведь на выданье у них с Марьей была дочка единственная. Приданое ей мать давно уж собирала, да хотелось, чтоб еще больше оно было. Глядишь и женишок подходящий отыщется.

Алексей, пахнущий дорогим одеколоном и столичной скукой, томясь от безделья, целыми днями сидел на завалинке у лавки, курил папиросы и наблюдал за жизнью, которая казалась ему неподвижной, как застоявшаяся вода в колодце.

От скуки принял он предложение Михея, пообещал, что придет к нему как-нибудь отужинать. Что уж греха таить. В городке даже трактира путнего не было. Тоска да скука.

А потом увидел ее. Лукерью. Дочь Михея. Она пришла к отцу с обедом, холщовый узелок в руках, стройная, высокая, в простом сарафане, но идущая по пыльной улице с такой врожденной грацией, будто ступала не по щебню, а по паркету. Лицо ее, обрамленное темным платком, было удивительно чисто и кротко, а глаза, большие, серые, серьезные, смотрели на мир с тихим, сосредоточенным удивлением.

Он стал заговаривать с ней, сначала из праздного любопытства. Спрашивал о городе, о цене на грибы на базаре. Она отвечала сдержанно, опуская глаза, и от этого ее длинные, темные ресницы ложились на щеки тенью. Но постепенно его праздный интерес превратился в навязчивую мысль. Ее тихость, ее чистота манили его, избалованного городскими кокетками, как манит жаждущего родник в глухой чаще.

- Вот и пришло время с визитом к Михею отправиться, - решил Алексей. Глядишь и с Лукерьей поближе сойдется. Перестанет она глядеть на него с опаской.

Однажды он дождался, когда Лукерья в очередной раз пришла в лавку с обедом для отца.
- Лукерья, - окликнул он девушку, когда та вышла из лавки и отправилась к своему дому. Голос его, к его собственному удивлению, дрогнул. - Позволь проводить тебя.
- Не надо, - прошептала она, испуганно озираясь. - Люди увидят. Батюшка…
- А что люди? - с вызовом сказал он. - Я тебя до угла. Всего лишь. И отец твой ругаться не будет. Не бойся. Он меня к вам отужинать звал. Скажи своей матушке, что визит к вам сегодня вечером нанесу.

Она молча пошла, и он зашагал рядом. Шли по опустевшей улице, где пахло полынью. Он говорил ей о Москве, о театрах, об электрическом освещении, а она слушала, потрясенная, как слушают сказку. И в ее глазах загорались крошечные искорки любопытства, страха, восторга.

А вечером, как и обещал, Алексей пришел в дом Михея отужинать. Марья полдня хлопотала на кухне, готовила угощения для московского гостя. Хоть они и не богаты, но она не ударит лицом в грязь, не осрамится перед таким важным гостем. Что-что, а уж стол то накрыть она может.

Ужин на славу получился. Хоть и был Алеша уже знаком с дочерью Михея, но отец представил Лукерью гостю, как единственную свою наследницу еще раз. Похвалился, что делает все, чтоб приданое ей мать собрала не хуже других. Марья только подталкивала Михея ногой под столом. Уж больно тот разошелся, да бахвалится. Как бы гость чего дурного не надумал. Как не крути, а ведь Лукерья Алексею не пара. Отец то у него купец знатный, на миллионах, чай сидит. Они рядом с ним никогда стоять не будут.

С того ужина и началась любовь Лукерьи. Чего нельзя было сказать об Алексее. Девушка ему определенно нравилась. Совсем не такая, как московские барышни. Смирная, кроткая. Они встречались украдкой, в густых сумерках, за ветлами на берегу Оки, где пахло влажным песком и уходящим днем. Он целовал ее загрубевшие от работы руки, а она, замирая от страха и счастья, гладила его мягкие, холеные волосы. Он говорил о чувствах пылко и много, она же молчала, лишь прижимаясь к нему всем телом, словно ища защиты от надвигающейся беды.

Она понимала, что не бывать им вместе. Он был из другого мира, зазеркалья, где все блестит и гремит, а она дочь мельника, обреченная на жизнь в тесном, темном мире отцовских заветов.

Как-то раз, когда Марья ушла в церковь, а Михей на мельницу, к Лукерье прокралась ее подруга детства, Глаша, пухлая и румяная девка.
— Лукерья, милая, да как же ты? - зашептала она, обнимая подругу. - Все в городе про тебя шепчутся, а я-то не верю.

Лукерья сидела на лавке, положив руки на живот, в котором уже зародилась новая жизнь.. Глаза ее были пусты.
— И не верь, — тихо ответила она. — Все равно уже ничего не надо. Жить не хочется, Глаш. Совсем не хочется. Помнишь, обрыв на Оке. Сколько уж девок с него сигануло за жизнь то. Вот и я думаю про то. Все одно ведь бросит меня Алексей, уедет в свою Москву. Да что там говорить, не разу не обмолвился, что замуж возьмет. Не пара мы с ним.
— Да что ты, Христос с тобой! - испугалась Глаша. - Грех такой на душу брать!
— А какой грех больше? - с горькой усмешкой спросила Лукерья. - Убежать да в омут. Разом бы все кончилось. Только вот его жалко. Он то чем виноват, Жить хочет, растет там во мне. А я его в омут с собой. - голос ее дрогнул, и она обеими руками прикрыла живот.

И она заплакала, тихо, безнадежно, впервые давая волю своему горю. Глаша прижала ее к своей полной груди, и они сидели так молча, две девки, одна в горе, другая в страхе перед его неотвратимостью.

Слухи, ползучие и ядовитые, быстро дошли до Михея. Тот сначала не поверил, что дочка его, тихая Лукерья, таскается с московским франтом, как последняя потаскушка. Потом он пришел в ярость. Запер дочь в светелке, высек ее березовым прутом, кричал хрипло и страшно: «Соблазнитель! Погубит он тебя, дуру, и бросит! На пакость тянет!» Лукерья молчала, кусая губы, и слезы катились по ее лицу не от боли, а от безысходности. Ее любовь уже стала грехом, пятном на чести семьи.

В доме, пахнущем сушеными травами и старой древесиной, грянула буря.
- У тебя где глаза-то были?! - гремел Михей на жену, Марью. Лицо его, обычно суровое, теперь пылало гневом. - Дочь на пагубу пустила! Девка на улице пропадает до ночи, а ты хлебы месишь и хоть бы что.!
- Да я же не приставлена к ней! - всхлипывала Марья, прижимая к груди кончик передника. - И ты, старый, не доглядел! Кто его, щеголя-то, в дом-то пустил? Кто лавку арендовал? Не ты ли богатством перед ним бахвалился. Сам ведь все видел, как он возле девки увивается.
- Молчи! - взревел Михей и смачно хлопнул ее по лицу. - Всем миром теперь опозорены! Сраму не потерплю!

Марья забилась в угол, тихо постанывая. Ее материнское сердце разрывалось на части, и стыд жгучий за дочь, и дикая жалость к ней, и бессильная злоба на мужа, на весь этот белый свет.

Лукерью заперли в светелке. Она сидела на жесткой кровати, уставясь в тусклое оконце, и слезы текли по ее щекам беззвучно, как осенний дождь. Стыд сжигал ее изнутри. Казалось, лучше умереть, чем видеть этот ужас в глазах отца и молчаливый упрек матери.

А тем временем в Москве, в большом каменном доме на Пречистенке, отец Алексея, купец первой гильдии Петр Гордеевич, получил анонимное письмо. Писал кто-то из “доброжелателей” города, куда он отправил своего Алешу набираться опыта в работе, да жизни учиться. Прочел, багровое лицо его стало пунцовым от гнева. Немедленно была послана телеграмма: “Немедленно возвращайся. Дела горят. Мать хворает лежит не встает”. Ложь была грубой и беззастенчивой, но эффективной.

Алексей примчался в Москву в панике. В испуге он даже и не вспомнил про Лукерью. Узнав об обмане, взбунтовался. Говорил отцу о любви, о чистоте девушки, просил благословения. Петр Гордеевич слушал молча, вращая в пухлых пальцах массивный перстень.
- Кончил? - спросил он ледяным тоном. - Дурак. Ослеп. Она тебе не пара. Род купеческий, состояние, а ты - о какой-то мельничихи мыслишь. Забудь. Или я тебя забуду. Без гроша. Сам выбирай.

И выбор был сделан. Лишиться состояния, без благословения батюшки с матушкой, было выше его сил. Не сразу, не вдруг. Сначала были уговоры, потом ссоры, потом тяжелое, давящее молчание отца, упреки матери, насмешки братьев. Жизнь в роскошном доме стала похожа на золотую клетку.

Алексей слал Лукерье письма в которых он пытался объяснить своей Луше, почему они не могут быть вместе. Но письма не доходили до несчастной, их перехватывал бдительный Михей и сжигал с молитвой, как дьявольское наваждение. Понимал, что только тяжелее будет дочери забыть этого франта.

Время шло. Лукерью подташнивало по утрам, она глядеть не могла на мясо, которое ей старательно подсовывала маменька, видя, как изменилась дочка в лице, бледная стала от переживаний. Купчишка то уехал, даже не попрощался. Как то Марья, красная от слез, принесла ей ужин, Лукерья тихо сказала:
- Маменька, я… я тяжелая.
Марья отшатнулась, будто от приведения, и миска со щами с грохотом полетела на пол.
- Господи помилуй! Да что ж это такое-то! запричитала она. Да за что нам такое наказание. За какие грехи тяжкие.

Но потом подошла и, рыдая, обняла дочь за плечи, гладя ее по волосам, как в детстве. Руки ее дрожали.
- Что ж мы теперь будем делать-то, дочка? Что ж мы будем делать? - повторяла она безутешно. - Отцу то пока ничего не скажу. Придумать надо, как сказать то ему.

Михей успокоился. Соблазнитель уехал в Москву. Там его видно тоже прищучили. Вон каким соловьем поет. Решил, что пора выпустить дочь из светелки. Посидела там, одумалась, чай. Теперь не потянет ее на гулянки.

А Лукерья ждала. Выпущенная из заточения, она ходила по своим делам бледная, прозрачная, как тень. Она выходила на берег Оки, на их место, и сидела там до темноты, глядя на воду, уносящую вдаль щепки и прошлогодние листья. Она еще не знала, что волю Алеши сломили, как ломают молодое деревце. Что обманом заманили в Москву. Что слабым он оказался. Не устоял. Не защитил их любовь.

Прошла осень, пришла зима. Алексей в Москве понемногу успокоился, обзавелся новой, бойкой и веселой танцовщицей из цыганского хора. Воспоминание о Лукерье стало томить его все реже, превращаясь в сладковато-горькую дымку, в сюжет для легкой меланхолии за бокалом шампанского.

Лукерья старательно прятала свой растущий живот. Ходила в сарафане широком, да под него еще и юбку надевала. Под юбками живот не было видно, но в бане Марья видела, как он начинает наливаться. Скоро уж и сарафаном его не спрячешь. Хоть и страшно, боязно, но надо было Михею все рассказать. Он мужик, что-нибудь да придумает.

Михей, узнав, сначала остолбенел, потом зашелся в немом крике. Позор. Позор на всю семью, на весь их род. Его нужно было хоронить, и быстро, пока никто еще не заметил. Пороть Лукерью или Марью было уже поздно. Пожалуй пори, все одно, живот то никуда не денется и позор с каждым днем приближается ближе. Гнев сменился практичной злобой. Надо прикрыть стыд. Выдать скорее замуж Лушку. Там мужняя жена будет, никто и слова не скажет. Только вот жениха то где взять. Михей чуть не выл, что поздно спохватился. Надо было бы сразу дело это обделать, как узнал, что дочка согрешила. А теперь кто согласится с таким то довеском взять, да еще и помалкивать, чтоб никто не узнал. Михей вспомнил о Никифоре.

Однорукий солдат, вернувшийся с войны, обнищавший и пьющий, ютился в старой баньке на городской окраине и перебивался случайными подработками. Он был тих, незлобив и абсолютно бесправен.

К нему и пришел Михей однажды вечером, сгреб его с лавки, где тот дремал в пьяном забытьи, и поставил перед фактом.
- Женишься. На Лукерье. Завтра же. Все устрою. Будешь жить у нас, в доме. Есть станешь досыта. И забудь, чье дитя она носит. Твоё! Понял? - голос Михея был тих и страшен, как скрип ножа о точильный камень.

Никифор, жмурясь от света и похмелья, тупо кивнул. Для него это было спасением от голодной смерти, нежданной манной с неба. О какой-либо любви или ревности речи не шло.

Сыграли тусклую, быструю свадьбу. Лукерья стояла под венцом бледная, как полотно, не поднимая глаз. Никифор, в чужом, потертом кафтане, смиренно кланялся и крестился уцелевшей правой рукой.

В доме Михея началась новая, странная жизнь. Никифор оказался работящим и покорным. Он молча рубил дрова, чинил кровлю, благодарный за крышу над головой и горячие щи. К Лукерье он относился с робкой, почтительной жалостью. По ночам спал на полу на войлоке, ни разу не посмел к ней прикоснуться.

Прошли месяцы. Наступила весна. Снег сошел, обнажив черную землю. На вербах распустились мохнатые шарики. Лукерья, тяжелая от бремени, вышла на крыльцо, подставить лицо под теплое солнце. Почувствовала внутри толчок, потом еще и еще. Жизнь. Новая жизнь. Ее дитя просилось на свет.

Она обняла себя за живот, защищая его. И впервые за долгое время что-то дрогнуло в ее окаменевшем сердце. Не любовь, нет. Но тихая, усталая нежность к этому невинному существу, к своей доле, к этому странному, тихому мужу, что с такой трогательной заботой подал ей вчера кружку с молоком.

Она посмотрела на Никифора, который во дворе одной рукой ловко тесал кол для плетня. Он почувствовал ее взгляд, обернулся, смутился и улыбнулся ей простой, доброй, немного виноватой улыбкой.

И Лукерья вдруг поняла, что это не конец. Это другое начало. Трудное, невзрачное, без страсти и блеска, но свое. Не чужое. И в этой тихой, выстраданной жизни, под шум ветра в ветвях старой березы у дома, уже теплилась своя, крошечная и неприхотливая, но настоящая надежда.