Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Во время лагерной стоянки наших войск близ Баязета

Памятен мне 1829 год, год моего приезда на Кавказ. У меня с 15 лет начала кружиться голова от различных рассказов о Грузии и о преимуществах тамошней службы, и едва исполнилось мне 17 лет, как я решился осуществить мечты моего детства. Послав куда следует просьбу "о желании служить за Кавказом", я был вызван туда вместе с другими тремя товарищами. Когда наступило время отъезда, нужно было много мужества, чтобы не тронуться горькими слезами старушки-матери моей, видевшей во мне единственную опору для поддержания расстроенного нашего хозяйства. Мать измышляла все средства для отклонения моего намерения, но, несмотря на все ее убеждения, я всё-таки остался непоколебим, и, получив от казны небольшое пособие, 13 июня 1829 года отправился с товарищами в путь. Следуя через Ростов, не без некоторых опасений переправились мы через Дон, тогда в большом разливе от половодья; переехали мы землю войска Донского и, наконец, достигли Кавказской линии. Тут представилась новая, невиданная нами картина:
Оглавление

Воспоминания гражданского чиновника Василия Афанасьевича Дзюбенко

Памятен мне 1829 год, год моего приезда на Кавказ. У меня с 15 лет начала кружиться голова от различных рассказов о Грузии и о преимуществах тамошней службы, и едва исполнилось мне 17 лет, как я решился осуществить мечты моего детства.

Послав куда следует просьбу "о желании служить за Кавказом", я был вызван туда вместе с другими тремя товарищами. Когда наступило время отъезда, нужно было много мужества, чтобы не тронуться горькими слезами старушки-матери моей, видевшей во мне единственную опору для поддержания расстроенного нашего хозяйства.

Мать измышляла все средства для отклонения моего намерения, но, несмотря на все ее убеждения, я всё-таки остался непоколебим, и, получив от казны небольшое пособие, 13 июня 1829 года отправился с товарищами в путь.

Следуя через Ростов, не без некоторых опасений переправились мы через Дон, тогда в большом разливе от половодья; переехали мы землю войска Донского и, наконец, достигли Кавказской линии. Тут представилась новая, невиданная нами картина: на расстоянии каждых 5 верст казачьи пикеты и беспрестанно встречающиеся вооруженные всадники; это, как мы узнали после, были, казачьи разъезды.

Их устраивали на четырех высоких столбах, в виде голубятни, где, на самой верхней части, всегда находился часовой для постоянного наблюдения за шайками горцев; остальные же конные казаки, не менее трех человек на каждом пикете, готовы были, при первой опасности, дать сигнал следующим пикетам, выстрелами, или, ночью, посредством особых соломенных "маяков".

Разъездные команды и дистанционные начальники смущали нас и наводили страх своими рассказами и предупреждениями "об угрожавшей опасности со стороны горцев". Под таким тревожным настроением мы добрались до города, или, скорее, до укрепления, Георгиевска, замечательного только по убийственному тогда климату и по "кладбищу коллежских асессоров".

(В былое время стремились на службу на Кавказ из внутренних губерний титулярные советники, привлекаемые соблазнительной льготой получить за приезд вожделенный чин коллежского асессора, который тогда служащим внутри России давался не иначе, как по экзамену.

Ехали на Кавказ, большей частью, люди нетрезвой жизни, или испытавшие какое-либо горе или несчастье, а из молодежи, по преимуществу, сорванцы отчаянные. Бывало, такой субъект получит двойные прогоны и не в зачет, полугодового оклада жалованья, - всю дорогу кутит, и, очень естественно, многие, при такой безобразной жизни, приехав в жаркий климат, заболевали и умирали), а потом и до станицы Екатериноград.

Это был последний пункт, куда мы могли следовать по собственному усмотрению; отсюда же начинался иной порядок движения, под сильным военным прикрытием ("оказия") и назначалось только раз в неделю.

Дождавшись определённого дня, мы, не без тревожного состояния, в числе многих других проезжавших, поступили в распоряжение начальника "оказии", состоявшей из сотни казаков и человек 50-ти регулярного войска, при двух орудиях, и, таким образом, отправились до города Владикавказа.

В пространстве 100 верст, мы тащились чуть ли не трое суток, изнуренные беспрестанными тревогами во время привалов и ночлегов, иногда под открытыми небом и почти в необитаемой местности.

Владикавказ, расположенный у Кавказских предгорий, тогда представлял собой небольшое укрепление с ничтожным количеством пушек; в нем было малое число хижин, построенных, по правую сторону реки Терека, женатыми и отставными нижними чинами, и единственный духан, заменявший собой и гостиницу, и жалкий приют для проезжавших.

Во избежание значительных расходов мы приискали себе "вольных" извозчиков до Тифлиса, и, дня через два, отправились на двух неуклюжих тележках в дальнейший путь.

Миновав грозную, живописную и величественную дарьяльскую местность, мы благополучно достигли Казбека; потом переехали Крестовую и Гут-гору, и, наконец, с большим трудом спустились, почти по отвесному и опасному Квишетскому перевалу; затем, дня через два, 19 июля 1829 года, мы были уже в Тифлисе, ровно через месяц и 6 дней со времени выезда нашего из моей родины, местечка Белик, Полтавской губернии.

Неприветлив и неотраден показался нам Тифлис, как по своей физиономии, так и по внутреннему его расположению. Здесь было все: и ловкие мошенники, и дерзкие воры, и отчаянные головорезы, и несметное количество духанов, или, вернее сказать, всяких непозволительных притонов.

Главное население Тифлиса, простиравшееся тогда до 30 тысяч душ было сосредоточено да небольшом пространстве, по правому берегу реки Куры. Вне этого пространства находился только дом главноуправляющего Грузией, с большим при нем садом. Рядом с ним здание главного штаба, да 2-3 частные постройки; затем, близ того места, инженерное помещение с какой-то казармой, на местности, называемой "Саперной слободкой".

Все же остальное пространство, занимаемое ныне Тифлисом, было пустырем, с огромными кладбищами.

Приехав в Тифлис, мы остановились на открытом воздухе, близ здания присутственных мест, не зная где приютиться; пришлось тут и переночевать. На другой день, по совету сведущих лиц, я отправился заявить о себе в квартирную комиссию (квартиры назначались от города).

Там, мужчина небольшого роста, желтый как лимон и плюгавый на вид, из армян, запальчиво обратился ко мне с такими словами, коверкая их на свой лад: "Что нада? Какой квартир? Нет квартира, ступай брат".

- Какой ты мне брат, - сказал я ему, - а квартира должна быть, не оставаться же мне на площади.

Такое нелюбезное обхождение этого грубого человека вынудило меня отправиться к полицеймейстеру. Тогда занимал эту должность гусарский майор, или подполковник, Николай Богданович Рейтер, человек чрезвычайно симпатичный.

Николай Богданович Рейтер
Николай Богданович Рейтер

Выслушав мою просьбу, он приказал полицейскому офицеру сказать квартирному депутату, что "если этот последний, в этот же день не назначит нам квартиры, то он поместит всех нас в собственном его доме".

Это подействовало, и мы немедленно получили билет "на занятие одной комнаты в доме князя Палавандова". С каким восторгом прочитали мы билет, где было выражение: "Князя". Шутка сказать, в доме князя вот то-то заживем, - думали мы. Не то оказалось на деле.

Какой-то оборвыш в качестве рассыльного, повел нас по шумной улице, где сновал торговый люд, и, не доходя Сионского собора, повернул налево в глухой переулок, откуда спустился почти до реки Куры, и там указал нам на вырытую под косогором большую нишу, сырую, темную, смрадную, с наружной дверью; наверху ее было какое-то деревянное строение для духана.

С ужасом мы спустились в эту нору. Обстановка навела на нас страшное уныние, так что один из нас решился, было, далее возвратиться на родину, а делать нечего, надобно было отпустить извозчиков. Скрепя сердце, перенесли мы в эту берлогу свой незатейливый багаж; купили несколько вязанок сена, уложили его на земляному полу, прикрыли войлоками и тем покончили блистательную меблировку своей квартиры в княжеском доме.

На другой день, рассчитавшись с извозчиками, явились в исполнительную экспедицию, куда и были зачислены на службу.

Вскоре по прибытии, я трудно заболел горячкой. В это время, благодаря случаю, нашелся добрый земляк, Яков Григорьевич Ивченко, занимавший в Тифлисе хорошее служебное положение; по ходатайству его, нам была отведена другая квартира, состоявшая из одной комнаты, хотя также незавидная, но, по крайней мере, в лучшей части города.

Избавясь от тяжкой болезни, я, при первой возможности, принялся за службу в экспедиции суда и расправы, т. е. в уголовной и гражданской палате, куда был приглашен председателем ее, Ильинским, на должность столоначальника.

В начала 1830 года прибыли в Тифлис два сенатора: граф Кутайсов (Павел Иванович) и обер-берг-гауптман Мечников (Евграф Ильич), для ревизии всех присутственных мест края, со значительным штатом и с неменьшим предубеждением против чиновников. Сильно всё переполошилось и засуетилось; наступило время усиленного, изнурительного труда, до того усиленного и усидчивого, что мне нередко приходилось буквально по целым суткам не спать.

Летом 1830 года показались в Тифлисе признаки эпидемической холеры, принявшей, в июле ужасающие размеры, так что все присутственные места были закрыты, сенаторы прекратили занятия и удалились внутрь России. Выехал также и граф Паскевич-Эриванский, тогда главноуправляющий в крае.

В короткое время Тифлис совершенно опустел; осталось только небольшое число военных, несколько полицейских, человек 10 бедняков-чиновников, в том числе я и мой сотоварищ Щербина, и, кажется, один хлебопёк (пурник), задержанный полицией против его желания.

Большая часть домов и садов оставались без всякого присмотра. Наше ежедневное и единственное убежище составлял громадный и богатый сад грузинской царевны Феклы (Текле Ираклиевна). Мы гуляли по садам и распоряжались всеми плодами беспрепятственно; когда же наступала ночь, то вой голодных собак, пронзительный визг кошек, а особенно мрачный, однообразный звук филинов наводили на нас раздирающее душу уныние.

Считаю уместным упомянуть несколькими словами о главноуправляющем в крае.

Пылкий до раздражительности, всегда энергичный, где неизбежно требовалось личное его участие, граф Иван Фёдорович Паскевич-Эриванский не любил заниматься и мало занимался гражданской частью, а всецело посвящал себя военным делам и почти всегда находился в походах против неприятеля. Не мне судить о военных его доблестях. Упомяну лишь мимоходом об одном забавном происшествии из походной его жизни, слышанном мною от очевидца.

В 1829 году, во время лагерной стоянки наших войск близ Баязета, одной молодой турчанке почему-то очень полюбился солдатский быт; прирученная "сынами Марса", она начала часто посещать лагерь и целые дни проводила в обществе солдат, где легко затвердила несколько русских слов нецензурного пошиба, не понимая их значения.

Спустя некоторое время, неожиданно приехал в лагерь Паскевич. Все зашевелилось; засуетилась и турчанка.

Когда подъехал экипаж главнокомандующего, она, прорвавшись через толпу, смело подошла к графу и, протянув руку, громко сказала ломаным языком: "давай деньги". Граф, всегда щедрый, на этот раз, вероятно, хотел пошутить, вынул из кошелька и дал ей небольшую серебреную монету.

- Ах, ты... - отозвалась турчанка, прибавив к этому крепкое непечатное слово, - такой большой барин, а дал такую маленькую монету, а?

Граф расхохотался, взял горсть червонцев и высыпал ей в руку.

- Вот молодец, - закричала она, и скрылась в толпе.

Это одно забавное происшествие; а вот другое, иного свойства. В один не прекрасный день, когда граф Паскевич, находясь в Тифлисе, был чем-то очень возмущен, нужно было поднести к подписи его несколько бумаг, весьма экстренного содержания. В канцелярии думали-гадали, что делать, и поручили просить чиновника по особым поручениям Пилипейко, чтобы он взял на себя труд доложить бумаги графу.

Пилипейко, хохол громадного роста и обычным малороссийским акцентом, хотя пользовался доверием графа, но, зная настроение его, уклонялся, утверждая, что "он не подпишет"; наконец, после настоятельных убеждений, взял бумаги и отправился. Войдя в кабинет, с бумагами подмышкой, и видя, что граф весьма раздражен, он остановился у самих дверей кабинета, с целью, в крайнем случае, дать тягу.

- Что тебе надо? - гневно закричал на него Паскевич.

- Бумагы к подпысаныю принис, ваше сиятельство, - выговорил Пилипейко.

Мгновенно подбежал к нему граф, выхватил у него из подмышки бумаги, начал раскидывать их по полу, топча ногами и приговаривая: "Вот тебе бумаги, вот тебе бумаги - понимаешь?".

- Понимать-то - понимаю, як-то не понять, - отвечал Пилипейко громко, с невозмутимым спокойствием и раздвинув на обе стороны свои длинные руки: - а хибаж я неправду казав, що не пидпыше, так ни-таки - иды Пилипейку, у тебе дескать пидпыше; от тоби чертового батько - и пидпысав, та-ще и пороскидав!

Эти простые слова магически подействовали на Паскевича. Он вдруг остыл и сказал уже мягко, без раздражения: "Вот ты солгал, что не подпишу, - давай их сюда". Пилипейко собрал бумаги с полу, положил на стол, и граф подписал все, не читая ничего.

Говоря о Паскевиче-Эриванском, я вспомнил, кстати, один, довольно известный, в свое время, случай, происшедший с предместником его, - Алексеем Петровичем Ермоловым.

Наивный малоросс, довольно пожилых лет, по фамилии, кажется, Волынский, много лет занимавший скромную должность архивариуса уездного суда, не находил возможности ни содержать большую свою семью, ни возвратиться на родину. Ему присоветовали единственный путь - обратиться за помощью к Алексею Петровичу; при этом дано было и наставление, в каких словах он должен был выразить просьбу свою.

Он последовал совету, начал зубрить сочиненную просьбу, начинавшуюся словами: "Ваше высокопревосходительство, войдите в мое бедное положение", и т. д. Затвердив это вступление, он, после долгих колебали, наконец, решился идти к Ермолову.

Алексей Петрович, занимаясь в своем кабинете, куда доступ был свободный для всех служащих, всегда сидел в большом вольтеровском кресле, спиной к входной двери, так что стоявшее перед ним зеркало могло отражать всякого входившего в кабинет, и он, заглянув в зеркало, или тотчас, смотря по личности, или через несколько времени, оборачивался к вошедшему.

Малоросс, подойдя на цыпочках в кабинет и беспрестанно повторяя заученную речь, с замиранием сердца отворил дверь. Ермолов, увидев в зеркале мелкого чиновника, продолжал писать, а тот все стоял и твердил заученные слова. Вдруг Ермолов, с поднятыми на лбу, седыми как лунь, но густыми волосами и широкой грозной физиономией, поворачивается в своем трескучем кресле, держа в руке открытую табакерку.

Как только малоросс взглянул на него, которого никогда прежде близко не видел, так все в памяти его перепуталось; а подойдя ближе, только мог выговорить: Ваше... Ваш... прин... умн!!!

Когда же последовал вопрос: что тебе нужно? то, увидев в руке Ермолова открытую табакерку, выговорил: "Ничего, ва-ше вы-со-ко-пре-во-схо-ди-тель- ство, тильки табачку понюхать". Ермолов протянул ему табакерку, и он, взяв дрожащей рукой щепоть табака, начал осторожно отступать задним ходом, а потом, отворив дверь, так побежал, что даже не заметил встретившегося ему полицеймейстера.

Впоследствии, Ермолов, узнав через полицмейстера "в чем дело", дал этому бедняку средства выехать из Тифлиса, в крайнему его изумлению, потому что он, как сам говорил, ожидал, по меньшей мере, "ссылки в Сибирь за понюшку табаку".

Управление графа Паскевича было непродолжительно. В 1831 году, во время польского восстания, он был назначен главнокомандующим действующей армии и наместником Царства Польского, а на место его, в том же году, прибыл генерал-адъютант барон Григорий Владимирович Розен 1-й.

Продолжение следует