Глава 5. 66 дней до жизни
Первым был запах.
Он просочился в сознание раньше боли, раньше холода, раньше мыслей. Густой, тошнотворно-сладкий аромат крови, смешанный с прелой вонью болотной трясины и острым, едким духом пороховой гари.
Этот смрад заполнил ноздри, лёгкие и, казалось, пропитал саму душу. Слабый стон сорвался с губ, но утонул в оглушающей тишине, нарушаемой лишь монотонным стуком капель, падающих с голых, чёрных веток.
Потом пришла боль.
Она не накатила волной, а взорвалась мириадами раскалённых игл. Жгучий, пульсирующий огонь в животе, где, казалось, ворочался клубок змей. Тупая, ломящая боль в голове, от которой череп, чудилось, вот-вот треснет.
Острые, режущие уколы по всему телу, будто его истыкали сотнями шил. Попытка пошевелиться провалилась, тело не послушалось, ответив лишь новой, ослепляющей вспышкой агонии.
С нечеловеческим усилием Дмитрий заставил себя разлепить веки. Мир предстал мутным, расплывчатым пятном серого неба и переплетённых ветвей. Моргнул раз, другой. Фокус медленно настраивался, как у неисправного фотоаппарата. И то, что предстало взгляду, оказалось страшнее любой боли.
Тело лежало в неглубокой, наполненной рыжей водой воронке. А вокруг, в неестественных, вывернутых позах, застыли товарищи. Вот Сибиряк — его огромное, могучее тело скорчилось у корней старой ольхи. Лицо, всегда такое спокойное и невозмутимое, превратилось в застывшую маску смертельного удивления.
Чуть дальше, почти полностью скрытый в грязи, — Балагур. Лишь одна тонкая рука с растопыренными пальцами тянулась к небу, словно в последнем усилии пытаясь поймать холодный дождь.
И совсем рядом, лицом в грязной воде, застыл Коля Воробей. Его худенькая, мальчишеская спина была страшно изрешечена пулями.
Память вернулась не потоком — ураганом. Засада. Огонь с фланга. Удар в живот. Отчаянный крик Воробья. Ярость, затопившая сознание. Длинная очередь из ППШ в темноту. И снова боль. Искажённое лицо немца. Блеск штыка...
Осознание пришло с ледяной ясностью. Бой проигран. Отряд уничтожен. Единственный, кто ещё дышит среди мёртвых, — он, Дмитрий. Холодный, липкий ужас, куда более страшный, чем физическая боль, начал подниматься из глубины существа. Один. Раненый. В тылу врага.
И тут слуха коснулись голоса.
Резкая, гортанная немецкая речь. Совсем близко. Вернулись. Или никуда и не уходили. Инстинкт, отточенный годами в лесу и на фронте, сработал мгновенно. Замереть. Не дышать. Стать частью этой грязи, этой смерти. Веки опустились, осталась лишь крошечная щёлочка для наблюдения.
Двое немецких солдат ходили по месту короткого боя. Двигались деловито, без эмоций, стаскивая оружие с убитых, по-хозяйски обыскивая карманы. Один из них подошёл к телу Воробья, брезгливо перевернул его носком сапога.
— Kindskopf, — бросил он. — Совсем дитя.
— Umso besser, — ответил второй. — Меньше вырастет таких, как их командир.
Этот второй подошёл к Дмитрию. Сердце замерло, остановилось. Тяжёлые, подбитые гвоздями сапоги вминали грязь в сантиметре от лица.
— А вот и он, — проговорил немец. — Этот попил нам крови. Пятерых уложил, прежде чем его достали. Унтер-офицер приказал проверить всех.
Последовал тычок сапогом в бок. Прямо по ране. В глазах потемнело от чудовищной боли, но Дмитрий сжал зубы так, что, казалось, они раскрошатся в пыль. Ни звука. Тело стало чужим, мёртвым, обмякшим.
— Tot, — констатировал солдат. — Мёртв, как камень.
Но второй, видимо, был опытнее или просто злее.
— Это их командир, — прошипел он. — Из-за него мы Ганса и Курта потеряли. Слишком лёгкая смерть для него.
Над Дмитрием блеснул длинный, гранёный штык. Веки сомкнулись в ожидании конца. Острая, нестерпимая боль пронзила плечо. Потом ещё раз — в бедро. Сталь рвала мышцы, упиралась в кость. Но он молчал. Сознание отключилось от тела, превратившись в камень, в корягу, во что угодно, лишь бы не выдать себя стоном.
Немцы, видимо, удовлетворились. Послышались удаляющиеся шаги. Пронесло. Но тут первый, тот, что помоложе, сказал:
— А сапоги у него добротные. Почти новые. Мертвому они ни к чему.
Снова шаги. Грубый рывок, и с ног стянули сапоги. В этот момент старший, видимо, решил поставить окончательную точку.
— Для верности, — бросил он.
Сухой щелчок затвора. Холодный ствол упёрся в висок. Грохот выстрела ударил прямо в мозг. Раскалённая волна обожгла кожу, и сознание провалилось в вязкую, спасительную темноту.
***
Во второй раз Дмитрий очнулся, когда над лесом уже сгущались лиловые сумерки. Дождь прекратился. Тишина стала абсолютной, мёртвой. Он лежал на спине, глядя в фиолетово-серое небо, где проступали первые, тусклые звёзды.
Жив.
Эта мысль пришла не сразу. Сначала было лишь ощущение собственного тела как одного сплошного, ноющего куска боли. Осторожное движение пальцами — слушаются. Медленно рука потянулась к голове. Волосы на виске слиплись от запёкшейся крови, но череп был цел. Пуля прошла по касательной, содрав кожу и оглушив.
Собрав остатки воли, заставил себя сесть. Мир накренился, и тут же вырвало горькой, кислой желчью. Так он и сидел, качаясь, обхватив голову руками и пытаясь унять тошноту. Когда немного отпустило, пришло время ревизии.
Гимнастёрка превратилась в кровавое месиво. Разорвав ткань, обнаружил две пулевые дыры в животе, из которых сочилась тёмная кровь. Насчитал семь или восемь колотых ран на теле и ногах — глубоких, рваных. Голова гудела, как колокол. И ноги. Босые, грязные, они уже начали застывать на холодном ветру.
Фашисты забрали сапоги. Эта деталь почему-то ударила сильнее, чем осознание всех ран. Лишить солдата сапог — это как отрезать ему ноги. Это приговорить к медленной, мучительной смерти.
Кмандир сидел посреди своих убитых товарищей, в чужом, враждебном лесу, за сотни километров от своих. Раненый, безоружный, разутый. Впереди была холодная ночь и неотвратимо наступающая зима.
Волна отчаяния, такая чёрная и ледяная, что, казалось, само сердце превратилось в кусок льда, накрыла с головой. В памяти всплыло лицо Анны, тепло её рук, родной дом. Всё это было так далеко, в другой жизни. Жизни, которая для него, кажется, закончилась. Голова бессильно упала на колени.
«Лучше бы добили, — пронеслось в помутневшем сознании. — Просто добили. Так было бы легче»