Американский тур превратился в калейдоскоп лиц, городов и рукопожатий. Нью-Йорк, Детройт, Голливуд... Людмилу возили по стране, как диковинный экспонат. Она видела, как на заводах Форда с конвейера сходят танки "Шерман", и рабочие аплодировали ей.
Она пожимала руку Чарли Чаплину на приеме в Калифорнии, и знаменитый комик смотрел на нее с совсем не смешной грустью в глазах. Она посещала роскошные виллы, где столы ломились от яств, и вежливо улыбалась женщинам в шелках и бриллиантах, которые спрашивали, не портится ли у нее маникюр в окопах.
Каждый день был похож на предыдущий. Утром — встречи с журналистами, днем — выступления на заводах или митингах, вечером — официальные приемы. Она чувствовала себя невероятно уставшей. Эта усталость была не физической, а какой-то глубинной, выматывающей душу.
Ей выдали тексты речей, написанные кем-то в посольстве. Гладкие, правильные, полные общих фраз о братстве по оружию и совместной борьбе с гитлеризмом. Она послушно зачитывала их, но видела в глазах людей лишь вежливый интерес.
Они смотрели на нее, как на цирковую артистку, которая показывает опасный номер. Они восхищались, аплодировали, но они не понимали.
Они не понимали вкуса замерзшего хлеба, запаха гангрены в госпитале и тишины, которая наступает после того, как твой самый близкий человек умирает у тебя на руках.
Газеты пестрели ее фотографиями. "GIRL SNIPER KILLED 309 NAZIS". "LADY DEATH VISITS USA". Они сделали из нее сенсацию, комикс. Они смаковали цифры, но не хотели вникать в их цену.
— Они не слышат, — сказала она однажды вечером Элеоноре Рузвельт во время телефонного разговора. Первая леди настояла, чтобы Людмила звонила ей, если ей станет совсем невмоготу. И этот день настал.
— Что вы имеете в виду, дорогая? — голос миссис Рузвельт в трубке был теплым и участливым.
— Они слушают, кивают, аплодируют... но не слышат, — с горечью в голосе ответила Людмила. — Для них это все... далеко. Как будто кино. Они присылают нам консервы и танки, и думают, что этого достаточно.
А там, дома, мои подруги, такие же девчонки, гибнут каждый день. Они не понимают, что такое второй фронт. Для них это просто слова, политика. А для нас — это жизни. Тысячи жизней каждый день.
— Что вы собираетесь делать? — мягко спросила Элеонора.
— Я не знаю. Мне кажется, я здесь бесполезна. Я лучше бы принесла больше пользы с винтовкой.
— Иногда, Людмила, — после небольшой паузы сказала первая леди, — самые важные выстрелы делаются без пороха. Просто найдите правильную цель и правильные слова. Ваши слова. Не те, что написаны на бумажке.
Этот разговор заставил ее о многом задуматься. "Ваши слова". А какие они, ее слова? Она так долго молчала, пряча свою боль за казенными фразами, что почти забыла, как говорить от себя.
***
Развязка наступила в Чикаго. Это был крупнейший митинг за всю поездку. Огромная площадь, забитая тысячами людей. Перед выступлением состоялась небольшая пресс-конференция.
Журналисты задавали все те же, надоевшие до тошноты вопросы. И тут один из них, молодой репортер с нагловатой ухмылкой, спросил:
— Мисс Павличенко, вы убили триста девять человек. Скажите, вы женщина. Вы не чувствуете... ну, скажем, угрызений совести?
Внутри Людмилы что-то оборвалось. Вся та боль, ярость, горечь, которые она так долго держала в себе, хлынули наружу. Она посмотрела ему прямо в глаза. Ее взгляд стал таким же холодным и тяжелым, как в те дни, когда она смотрела в прицел.
— Молодой человек, — ответила она медленно и тихо, и от этого шепота в комнате стало абсолютно тихо. — Если бы к вам в дом ворвались бандиты, которые начали бы насиловать вашу мать и убивать ваших братьев, вы бы размышляли об угрызениях совести, стреляя в них?
Моя Родина — это мой дом. И я буду убивать каждого, кто пришел в мой дом с оружием. Без малейших угрызений совести.
Она встала и пошла к трибуне на площади, оставив журналистов в ошеломленном молчании. Она смяла в кулаке заранее заготовленный текст речи и сунула его в карман. Она будет говорить сама.
Она подошла к микрофону и обвела взглядом огромное людское море. Тысячи сытых, любопытных, ничего не понимающих лиц. Она помолчала с минуту, собираясь с мыслями.
— Джентльмены, — начала она, и ее голос, усиленный динамиками, разнесся над площадью. Он не был громким, но в нем звенела сталь. — Мне двадцать пять лет. На фронте я уже успела уничтожить триста девять фашистских захватчиков.
По толпе пронесся восхищенный гул. Она подняла руку, призывая к тишине.
— Я ношу военную форму. На ней орден Ленина. Я приехала к вам как гражданин своей страны и как солдат. Но я также и женщина. И я хочу спросить вас о ваших женщинах. О ваших матерях, женах, сестрах. Вы бы хотели, чтобы они заняли мое место? Чтобы они взяли в руки винтовки и пошли защищать свою землю, пока вы отсиживаетесь в безопасности?
Толпа затихла.
— Каждый день, что вы медлите с открытием второго фронта, — продолжала Людмила, и ее голос начал набирать силу, — на моей земле гибнут тысячи людей. Гибнут старики, женщины, дети. Мы сражаемся уже больше года. Мы истекаем кровью. Мы держим на себе всю мощь гитлеровской военной машины. Мы знаем, что мы победим. Но мы хотим, чтобы это произошло скорее! Чтобы меньше наших людей погибло!
Она сделала паузу, обводя толпу горящим взглядом. И затем произнесла те самые слова, которые вошли в историю.
— Не кажется ли вам, джентльмены, что вы слишком долго прячетесь за моей спиной?!
На секунду над площадью повисла мертвая тишина. Казалось, даже ветер замер. А потом площадь взорвалась. Это был не просто гул аплодисментов. Это был рев.
Тысячи людей вскочили со своих мест, кричали, аплодировали, бросали в воздух шляпы. Они наконец-то услышали.
Людмила стояла у трибуны, бледная, опустошенная. Она сделала свой самый главный выстрел. И он попал точно в цель. Она не чувствовала триумфа. Только глухую, звенящую пустоту внутри. Она отдала им все, что у нее было. Всю свою боль. Всю свою ярость. И теперь у нее не осталось ничего.