Найти в Дзене
Грани близости

Горькая осень. Глава 7. «Советы»

Мария Ивановна начала с утра. Не успела Лена выйти с кухни, как та уже стояла в дверях, с прищуром и тряпкой в руке. Словно дежурная по порядку. Или надзирательница по правильности. Эта поза — руки в боки, лицо напряжённое, голос — обволакивающий, но жёсткий — стала ежедневной. Как будильник, как зубная боль, как зимняя слякоть на подъездной лестнице. — Ты что это, снова чай с утра пьёшь? А молоко где? Беременным — молочное надо. Витамины. Кальций. Или ты думаешь, ребёнок из воздуха вырастет? — спросила Мария Ивановна и, не дожидаясь ответа, прошла на кухню, уже бормоча что-то себе под нос о безответственности и «новом поколении». Лена вздохнула. Она не успевала за этими «надо». Каждый день появлялось новое. Вчера — отвар шиповника. Сегодня — молоко. Завтра — пелёнки из марли. После завтра — куриный бульон «на втором бульоне», не на первом, потому что «первый — грязь». У Марии Ивановны был список. Не написанный, но выученный наизусть. И Лена знала: что бы она ни сделала — всё будет не

Мария Ивановна начала с утра. Не успела Лена выйти с кухни, как та уже стояла в дверях, с прищуром и тряпкой в руке. Словно дежурная по порядку. Или надзирательница по правильности.

Эта поза — руки в боки, лицо напряжённое, голос — обволакивающий, но жёсткий — стала ежедневной. Как будильник, как зубная боль, как зимняя слякоть на подъездной лестнице.

— Ты что это, снова чай с утра пьёшь? А молоко где? Беременным — молочное надо. Витамины. Кальций. Или ты думаешь, ребёнок из воздуха вырастет? — спросила Мария Ивановна и, не дожидаясь ответа, прошла на кухню, уже бормоча что-то себе под нос о безответственности и «новом поколении».

Лена вздохнула. Она не успевала за этими «надо». Каждый день появлялось новое. Вчера — отвар шиповника. Сегодня — молоко. Завтра — пелёнки из марли. После завтра — куриный бульон «на втором бульоне», не на первом, потому что «первый — грязь».

У Марии Ивановны был список. Не написанный, но выученный наизусть. И Лена знала: что бы она ни сделала — всё будет не так. Всегда не так. И не так, как «было положено». Не так, как «мы в своё время делали».

— Вот я, когда Сашу носила, — начинала она каждый раз. — Ни одной жалобы, ни одного сантиметра лишнего. Всё по часам. В шесть утра — зарядка. Потом кашка. Потом прогулка. Не то что сейчас — лежат и ноют. Тело, говорит, ломит. Поясницу тянет. А у нас что, не тянуло? Тянуло. Но мы вставали и делали. Не хныкали.

Лена молчала. Она уже выучила эти рассказы. Могла бы сама рассказывать. Где был Саша в пять лет, как носил белую рубашку и читал вслух «Пионерскую правду». Как писал в тетрадке печатными буквами «Я люблю маму». Как участвовал в утреннике в костюме зайца. Как не капризничал и ел манную кашу без комков.

Каждое слово звучало, как мантра. Как будто если повторять — Саша снова оживёт. Или хотя бы забудется то, что его нет.

И каждый раз в этих историях не было отца. Никогда. Только «я». Только «сама». Только «надо». И Лена чувствовала: неважно, родится у неё сын или дочь — он всё равно будет жить в тени этого Саши.

В его образе. В его незабвенной идеальности. Он будет обязан — быть таким же. Или хотя бы стараться. Уже до рождения — проиграв.

— Кастрюли надо кипятком обдавать. Всё, что ребёнок будет есть — стерильно. Поняла? И не смей слушать этих дур в очередях. Всё по науке должно быть, — продолжала Мария Ивановна.

Голос её становился всё громче, тон — более назидательный. Будто она преподавала в институте материнства. Без диплома. Зато с десятилетиями горечи и правоты.

Иногда Лене казалось, что свекровь не говорит — а читает по бумажке. Как будто выступает. Перед кем — не ясно.

Перед Лениным страхом, может быть. Или перед собственной обидой. Может, перед жизнью, которая не дала возможности переснять своё кино. Теперь она пыталась срежиссировать новое — через чужую беременность.

Однажды Лена попыталась сказать, что ей тяжело. Просто — тяжело. Не физически даже, а вот — изнутри. Давит. Как будто кто-то изнутри требует жить по чужим правилам. И нельзя иначе. Не отдохнуть. Не вздохнуть. Не быть.

— У тебя будет ребёнок, а ты жалуешься? — удивилась Мария Ивановна. — Да ты благодарить должна. Ты думаешь, у всех такая возможность есть? Да у нас вон в 1947-м девки рожали в поле, и ничего. А ты — «тяжело». Ну надо же. Тяжело ей. Ай-ай.

После этого Лена больше не пыталась. Ходила, как по нитке. Тихо. Аккуратно. Как будто могла споткнуться и всё — рухнет. Не она — а весь этот уклад. Этот холодный, безмолвный дом, где каждый угол — под надзором. Где каждое движение — оценка. Где даже дыхание слышно слишком громко.

Гриша всё чаще задерживался на работе. Возвращался поздно. Ел молча. Курил у форточки. Иногда смотрел на Лени живот, как будто ждал, что он сам даст ответ. Как будто тот должен был сказать: «Я такой, как надо». И если бы мог — сказал бы. Но пока молчал. Как отец. Как все мужчины в этом доме: тени. Присутствие без присутствия.

Лена начала записывать. В тетрадку, которую прятала между старых журналов. «7 марта. Сказала, что я неправильно глажу пелёнки. Что надо с краёв. Иначе сгиб не тот». Или: «9 марта. Сказала, что ребёнок чувствует нервы. И если я переживаю — значит, он родится нервный».

Эти записи были не для памяти. А чтобы не сойти с ума. Чтобы видеть: это происходит. Это — не придумано. Это — есть. Чтобы потом, когда всё закончится, перечитать. И убедиться: ты выжила. Чтобы кто-то — хотя бы бумага — видел это вместе с ней.

По вечерам Лена шила. Из старых простыней. Резала на квадраты, обрабатывала края. Работала в тишине. Машинку приходилось включать на малой скорости, чтобы не шуметь. Чтобы не тревожить покой. Чтобы не «раздражать».

Этот труд был единственным, где она чувствовала контроль. Где могла сама решать — каким будет шов. Где всё зависело от неё, хоть немного.

Мария Ивановна заглядывала в комнату:

— Это ты для мальчика или для девочки?

— Просто белое, — говорила Лена.

— Белое — уныло. Надо с цветом. Чтобы радовался.

Лена хотела ответить, что пусть лучше радуется тишине. Что цвет не спасает от крика. Но промолчала. Как всегда. Потому что каждое слово требовало сил. А у неё их не было. Они ушли. Растворились в этой квартире, в чайниках, в стенах, в глазах.

Иногда ночью она просыпалась от собственного дыхания. Резкого, как испуг. Садилась. Слушала. Как по батареям течёт вода. Как тикают часы. Как сосед сверху снова двигает табурет. Этот скрип был как метроном их жизни. Без конца. Без развития. Без надежды.

А потом клала руку на живот. И шептала:

— Я здесь. Не бойся. Мы пройдём через это. Мы выберемся. Ты и я. Мы — настоящие. Не выдуманные. Не из рассказов. Мы — живые. Мы будем говорить. И нас будут слышать. Когда-нибудь.