Госпитальная палата казалась Игнату серым пятном. Потолок, стены, даже свет из окна — все расплывалось, будто смотришь через мутное стекло. Сестричка меняла повязки молча, только изредка поджимала губы, когда он морщился от боли. В палате пахло йодом, хлоркой и чем-то горьким — то ли лекарствами, то ли недавними боями, которые наконец-то закончились, но продолжали жить в каждом, кто лежал здесь, под выцветшими простынями.
Игнат шевельнул пальцами правой ноги. Левая была забинтована, неподвижна. Казалось, что ее нет — как странно устроен человек. Голова гудела, но сознание понемногу прояснялось. Он медленно поворачивал голову, разглядывая соседей по палате. Четверо. Двое спали, один смотрел в потолок немигающим взглядом, а четвертый — молодой совсем парнишка — беззвучно шевелил губами, словно разговаривал с кем-то невидимым.
В один из дней, когда голова могла соображать, он попросил.
— Сестра, — голос Игната прозвучал хрипло, как ржавая петля. — Сестричка, можно письмо?
Девушка остановилась, посмотрела внимательно, словно оценивая, хватит ли у него сил.
— Написать? — спросила она тихо.
— Да. В Яблонево. Жене. И дочке.
Сестра присела рядом. Достала из кармана халата маленький карандаш, сложенный вчетверо тетрадный листок. Разгладила его на колене.
— Диктуйте, — сказала она просто.
Игнат прикрыл глаза. Под веками стояло лицо Дуни — серьезное, с морщинкой между бровей, с серыми глазами, всегда смотрящими прямо и честно. И Света, дочка, с жиденькими косичками. Шесть лет ей было, когда он уходил. Теперь, поди, совсем большая.
— Пиши, сестричка. «Здравствуйте, мои родные Дунюшка и Светонька. Пишет вам ваш муж и папка - Игнат. Живой. Раненый, но живой. Как вы там? Наш дом цел? Как хозяйство?» — он остановился, переводя дыхание. — «Не знаю, когда выпишут, но я обязательно вернусь. Берегите себя. Жду ответа. Ваш Игнат».
Сестра записала все, поставила точку, а потом спросила:
— Адрес?
— Город Яблонево. Кириллова Евдокия Степановна.
Она кивнула, сложила листок и поднялась.
— Отправлю сегодня же.
И ушла. Игнат закрыл глаза и почти сразу же уснул. Снилась ему Дуня, развешивающая белье во дворе, и солнце, просвечивающее сквозь мокрые простыни.
***
Ответ пришел недели через три. Принесли его вечером, когда в палате уже зажгли свет. Молоденькая медсестра — не та, что писала его письмо, а другая — остановилась в дверях.
— Кириллов, вам письмо.
Игнат с трудом сел на кровати, голова закружилась. Протянул здоровую руку.
— Давай, сестричка, давай скорее.
Конверт был помятый, с подтеками от дождя. Игнат перевернул его, поглядел на обратный адрес и нахмурился. Вместо такого привычного, такого родного «Кириллова Евдокия Степановна» стояло «Сорокин Иван Федорович».
— Сестра, прочти, пожалуйста, — он протянул ей конверт. — Глаза что-то... не разбирают.
Она присела рядом, аккуратно вскрыла конверт, развернула листок. И замолчала. Игнат увидел, как дрогнули ее ресницы.
— Что там? — спросил он, уже зная, что ничего хорошего не услышит.
Она начала читать тихим голосом:
«Уважаемый товарищ Кириллов. Получил ваше письмо, так как почтальонша оставила его в моем ящике. Я теперь живу в доме Гришиных, через две избы от вашей. Должен сообщить вам печальную весть. Вашего дома больше нет. Немцы бомбили в сорок третьем, много домов сгорело. В том числе и ваш. Евдокия Степановна с дочкой в то время были дома, так говорят соседи. Найти их после бомбежки не удалось. Все считают, что они погибли».
Дальше Игнат уже не слышал. В ушах стоял звон, словно рядом разорвался снаряд. Перед глазами плыли красные пятна. Сестра что-то еще говорила, но слова не доходили до сознания.
Нет Дуни. Нет Светоньки. Нет дома. Нет ничего.
Он не заметил, как ушла сестра. Сидел, глядя в одну точку. Вокруг шевелились, шептались, кто-то кашлял, кто-то стонал во сне — жизнь госпитальной палаты текла своим чередом. А он словно застыл, превратился в камень.
Когда сосед слева окликнул его, Игнат повернулся механически, глядя сквозь человека.
— Плохие вести.
***
Двери госпиталя открылись и закрылись. Обычный звук — скрип несмазанных петель, стук дерева о косяк. Для Игната он прозвучал, как приговор. Позади остались чистые простыни, тарелка супа в одно и то же время, знакомые лица сестричек. Впереди — ничего. Пустота. Он стоял на крыльце, опираясь на самодельный костыль, и смотрел на улицу, не зная, куда идти.
Июньское солнце слепило глаза. Игнат щурился, привыкая к яркому свету после полумрака палаты. Улица казалась шумной и суетливой. Женщины в выцветших платках везли тележки с какими-то узлами, инвалиды в линялых гимнастерках сидели на тумбах, курили. Обычная послевоенная жизнь — тяжелая, но все-таки жизнь.
Сделав первый шаг с крыльца, Игнат поморщился от боли. Левая нога плохо слушалась, каждый шаг отдавался острой вспышкой где-то внутри. Доктор сказал, что осколки повредили что-то в коленном суставе, и полностью это не исправить. Ходить будет, но с болью. Игнат кивал, слушая, хотя какая разница — чуть больше боли, чуть меньше? После того письма все стало безразлично.
— Куда направляетесь, боец? — окликнул его пожилой санитар, выносивший ведро с мусором. — Родня встречает?
— Нет родни, — ответил Игнат глухо. — На вокзал пойду.
— Далеко собрался?
— На юг. Туда, где жил раньше.
Санитар покачал головой, словно услышал что-то печальное, но ожидаемое.
— Дойдешь до перекрестка, потом направо, там трамвай. Он до вокзала идет, — сказал он и добавил тише: — Удачи тебе, солдат.
Игнат кивнул. До перекрестка, потом направо. Раз-два, раз-два. Левой-правой. Как на марше, только медленнее и с болью при каждом шаге. Вещмешок с нехитрыми пожитками оттягивал плечо. Там лежали бритва, пара портянок, запасная рубаха да кисет с махоркой — все его имущество. Ну и документы, конечно. Справка об инвалидности, красноармейская книжка. Удостоверение личности. Будто это теперь имело какое-то значение — кто он такой.
Трамвай громыхал по рельсам, дребезжал на поворотах. Игнат сидел у окна, глядя на проплывающие мимо улицы разрушенного города. Серые дома с пустыми глазницами окон, редкие деревья с опаленной листвой, руины кирпичных строений. И люди, много людей — спешащих, измученных, но живых. У них была цель, было куда идти. А у него?
На вокзале оказалось шумно и тесно. Беженцы, солдаты, мешочники — все смешались в одну бурлящую толпу. Игнат с трудом протиснулся к доске объявлений. Ближайший поезд в южном направлении — через двое суток. Что ж, значит, будет ждать.
Он нашел относительно свободный угол в зале ожидания, устроился на полу, прислонившись к стене. Вещмешок положил под голову. Теперь оставалось только ждать и думать. А думать не хотелось. В голове крутились обрывки воспоминаний — Дунино лицо, Светкины косички, дом в Яблонево со стареньким крыльцом и старой яблоней во дворе. Все, чего больше нет.
Вечер опустился на город незаметно. Вокзал погрузился в полумрак — электричество экономили, включая только несколько тусклых лампочек под высоким потолком. Люди вокруг затихли, многие дремали, привалившись друг к другу. Кто-то негромко плакал где-то в углу. Игнат закрыл глаза.
И память, непрошеная, жестокая, унесла его на двадцать лет назад, в промозглую осень двадцать третьего года.
Ему было десять. Отец ушел от тифа еще весной, мать продержалась дольше, но к осени слегла и уже не поднялась. Соседи определили ее на окраине сельского погоста, забрали из дома все, что можно было унести, а его самого не тронули — зачем нужен лишний рот?
Три дня он сидел в пустом доме, потом голод погнал в город. Там хотя бы можно было найти объедки на рынке или возле столовой.
Большой город встретил его неприветливо — холодом, равнодушием прохожих и собачьим лаем. Первую ночь Игнат провел в подвале полуразрушенного дома, где уже обитало несколько таких же оборванцев. Там он и познакомился с Сережкой — худым мальчишкой с вечно сопливым носом и острыми, как у крысы, зубами.
— Если хочешь выжить, держись меня, — сказал Сережка важно, вытирая нос рукавом. — Я тут все знаю.
И Игнат держался. Вместе они обшаривали помойки за ресторанами, воровали объедки со столов на рынке, грелись у вентиляционных решеток булочных. Холод, голод, постоянный страх перед милицией и более сильными беспризорниками — так проходили дни.
А потом их поймали. Облава была внезапной — свистки, топот сапог, крики. Сережка юркнул в щель между досками забора, а Игнат замешкался и почувствовал, как чья-то тяжелая рука схватила его за шиворот, приподняла над землей.
— Еще одного нашли! — крикнул мужчина в форме. — Ишь, крысенок, быстрый какой!
Игнат брыкался, пытался вырваться, даже укусил державшую его руку, но все было бесполезно. Его затолкали в грузовик, где уже сидело с десяток таких же оборванных, грязных мальчишек и девчонок. И среди них — Сережка. Оказалось, он не успел убежать.
— Теперь в приют, — шепнул Сережка, когда их везли по тряской дороге. — Говорят, там кормят. Но бьют сильно.
Детский приют располагался в старом двухэтажном здании бывшей гимназии. Высокие потолки, длинные коридоры, спальни на двадцать коек. Первым делом их остригли наголо, прожарили одежду, помыли в холодной воде с каким-то едким мылом. Потом выдали одинаковые серые рубахи, штаны и ботинки — все б/у, застиранное и чиненое-перечиненное.
Жизнь в приюте подчинялась строгому распорядку. Подъем в шесть, холодная вода из рукомойника, жидкая каша на завтрак. Потом уроки в классных комнатах с выщербленными партами и потрескавшимися грифельными досками. После обеда — работа в мастерских: девочки шили и вязали, мальчики пилили, строгали, чинили. Вечером — снова еда, такая же скудная, как и утром, а потом отбой в гулких спальнях, где зимой изо рта шел пар.
Игнат лежал на жесткой койке вокзала, а перед глазами стояли те приютские койки с продавленными матрасами. Он почти физически ощущал холод, от которого не спасали тонкие одеяла, слышал кашель мальчишек, простуженных в нетопленых комнатах. Четыре месяца они с Сережкой продержались в приюте. А потом пришла настоящая зима.
Декабрь выдался лютым. В спальнях стоял такой холод, что вода в кружках замерзала за ночь. Еды стало еще меньше — то ли из-за каких-то перебоев со снабжением, то ли из-за воровства персонала. Дети ходили вялые, с синюшными лицами и опухшими от голода животами. Каждое утро кто-нибудь не поднимался с постели — умирали тихо, во сне, будто уставали жить.
— Мы так тоже загнемся, — сказал однажды Сережка, когда они лежали рядом на койках, прижавшись друг к другу для тепла. — Надо бежать.
— Куда? — спросил Игнат. — На улице еще холоднее.
— На юг, — глаза Сережки лихорадочно блестели. — Я от одного мужика на рынке слышал, что там тепло и еда есть. Фрукты прямо на деревьях растут, только руку протяни. И хлеба много.
— Далеко это? — Игнат сомневался, но мысль о тепле и еде казалась слишком заманчивой.
— Поездом несколько дней. Но можно на крыше товарняка доехать. Я знаю, как это делать, — Сережка говорил с такой уверенностью, что трудно было не поверить.
Они сбежали через неделю. Дождались ночи, когда дежурил хромой сторож, который любил прикладываться к бутылке и засыпал крепко. Выбрались через окно уборной на первом этаже, пробежали через двор и скрылись в темноте. Морозный воздух обжигал легкие, ботинки скользили по наледи, но они бежали, не останавливаясь, пока приют не остался далеко позади.
На товарную станцию пришли под утро. Притаились за штабелями ящиков, наблюдая, как формируют состав. Сережка все высматривал, принюхивался, и наконец указал на один из вагонов:
— Этот на юг пойдет. Видишь, там клеймо на стенке? Это из Ростова пришел.
Забраться на крышу вагона оказалось трудно — руки соскальзывали с обледенелых скоб, ноги не находили опоры. Но они справились, помогая друг другу. Лежали на крыше, вжавшись в какие-то выступы, и тряслись от холода и страха. А потом паровоз дал гудок, состав дернулся и медленно тронулся с места.
— Теперь главное — не заснуть, — прокричал Сережка сквозь ветер. — А то свалишься на повороте!
Три дня они ехали на юг, перебираясь с поезда на поезд. Три дня ледяного ветра, голода и страха. Обмороженные пальцы, растрескавшиеся губы, пустые желудки. Иногда удавалось залезть в вагон. Там отогревались, просили у сердобольных тётенек хлебушка. Кто – то гнал, кто-то протягивал картошину или краюху. С каждым днем становилось теплее — они действительно ехали на юг.
На конечную станцию прибыли ранним утром. Соскочили с поезда на пригородной станции, чтобы не попасться железнодорожной охране. Сережка первым спрыгнул на насыпь, неудачно приземлился и вскрикнул от боли. Игнат помог ему подняться — нога была вывихнута или сломана, Сережка не мог на нее наступить.
— Давай, обопрись на меня, — сказал Игнат. — Дойдем до города, а там найдем помощь.
Но Сережка не дошел до города. Жар начался уже к вечеру, потом бред, а к утру он затих, будто уснул, только дыхание становилось все реже и реже. Игнат сидел рядом, держал его за руку и плакал от бессилия. А потом понял, что держит уже остывающую ладонь.
Он оставил друга на окраине какого-то поля, выкопав неглубокую яму обломком доски.
Дальше он брел один. На юге оказалось не так тепло и сытно, как они мечтали. Весна тридцатого выдалась голодной везде. Игнат подрабатывал, где мог — помогал разгружать вагоны, чистил дворы, таскал мешки на рынках. Иногда его подкармливали сердобольные торговки, иногда приходилось воровать. Он уже не был ребенком — в свои пятнадцать выглядел тощим, жилистым парнем.
Милиция поймала его на товарной станции Яблонево. Не за воровство даже — просто за бродяжничество. Долго не разбирались — определили в трудовую колонию при металлургическом заводе, которая была чем-то средним между детдомом и тюрьмой.
— В армию тебя еще рано, а работать самое время, — сказал седой милиционер, заполняя какие-то бумаги. — Там из тебя человека сделают.
Колония встретила его серыми стенами и звуком гудка, который раздавался утром и вечером, отмеряя рабочие смены. Мальчишек и девчонок здесь было много — беспризорников, подобранных на улицах, сирот из переполненных детдомов, детей «врагов народа». Они работали на заводе по двенадцать часов, обучались грамоте по вечерам и спали в длинных общих бараках.