Найти в Дзене

А была ли любовь

Сегодня вот вспомнила Варвару, вдову Тимофея. В тот день, когда его не стало, вся деревня ждала, что Варвара голосить будет, рвать на себе платок. Сорок лет прожили, как-никак. А она не голосила. Она пришла ко мне через три дня после похорон. Тихо так, будто боялась скрипнуть половицей. Села на стул, сложила на коленях сухие, работящие руки и молчала. Я тоже молчала, чайник поставила. Знаю я это молчание. Оно бывает страшнее любого крика. Наконец, она подняла на меня глаза – выцветшие, как ситец на солнце, и таким тихим, безжизненным голосом спросила: - Семёновна, скажи мне, как фельдшер, как женщина... А любовь – она какая? Я аж ложку из рук выронила. Вот те на. Сорок лет прожить с мужиком, сына вырастить, внуков дождаться и спросить такое. Я присела напротив, взяла ее холодную, как лед, руку. - А что стряслось, Варвара? Она выдернула руку, будто обожглась. - Ничего. Ничего не стряслось. Наоборот. Мне... мне дышать легче стало, Семёновна. Понимаешь? Легче! Будто камень с груди сняли,

Сегодня вот вспомнила Варвару, вдову Тимофея. В тот день, когда его не стало, вся деревня ждала, что Варвара голосить будет, рвать на себе платок. Сорок лет прожили, как-никак. А она не голосила. Она пришла ко мне через три дня после похорон. Тихо так, будто боялась скрипнуть половицей. Села на стул, сложила на коленях сухие, работящие руки и молчала.

Я тоже молчала, чайник поставила. Знаю я это молчание. Оно бывает страшнее любого крика. Наконец, она подняла на меня глаза – выцветшие, как ситец на солнце, и таким тихим, безжизненным голосом спросила:

- Семёновна, скажи мне, как фельдшер, как женщина... А любовь – она какая?

Я аж ложку из рук выронила. Вот те на. Сорок лет прожить с мужиком, сына вырастить, внуков дождаться и спросить такое. Я присела напротив, взяла ее холодную, как лед, руку.

- А что стряслось, Варвара?

Она выдернула руку, будто обожглась.

- Ничего. Ничего не стряслось. Наоборот. Мне... мне дышать легче стало, Семёновна. Понимаешь? Легче! Будто камень с груди сняли, который я сорок лет носила. Разве так бывает, когда любимого хоронишь? Или... или не было ничего? Совсем?

И тут ее прорвало. Не слезами – нет. Словами. Сухими, колючими, как прошлогодняя трава. Она говорила, а я видела всю ее жизнь, как на ладони.

Видела, как привез ее Тимофей, молодой, чернявый, в Заречье. Сам он местный, а она городская, хоть и из рабочих. Гордая была, статная. Думала, вот оно, счастье. Дом, муж-работяга, дети пойдут. А Тимофей молчал, слова доброго не услышишь от него. С работы придет, умоется из рукомойника, сядет за стол. Поест, скажет «спасибо» и во двор – топор точить, сарай чинить, забор править. Вечером сядет на свою лавку у крыльца, которую сам и сколотил, закурит и смотрит куда-то вдаль, за реку. А она рядом присядет, слово ему ласковое сказать хочет, а он будто не слышит. Сидит истуканом.

- Я ведь, Семёновна, поначалу думала – стесняется, - шептала Варвара, комкая краешек фартука. - Ну, мужик, не привык к нежностям. Я и так к нему, и эдак. Рубаху ему новую вышью, пирогов напеку, каких он любит. А он посмотрит, головой кивнет и молчит. Один раз я скопила денег и купила ситца в горох. Яркий такой, праздничный. Сшила себе платье, надела, вышла к нему на крыльцо. Кручусь, говорю: «Ну как, Тимофей?». А он глянул мельком, хмыкнул и опять за свое: «Картошку окучивать надо, заросла вся».

У меня тогда сердце, знаешь, как ножом полоснули. Я в дом вбежала, сорвала это платье, в печку его сунула. Оно вспыхнуло, как моя надежда. А вечером он вошел, гарью пахнет. Спросил только: «Что горело?». Я говорю: «Душа моя горела, Тимофей». А он не понял. Пожал плечами и спать лег.

Так и жили. Сын родился, Колька. Тимофей его любил, это я видела. Но тоже по-своему. Молча. Игрушки ему из дерева вырезал – коней, птичек. Да такие ладные, что в городе бы за них деньги платили. С собой на сенокос брал, рыбачить учил. А чтобы обнять, к сердцу прижать, слово доброе сказать – никогда. Колька раз с дерева упал, руку сломал. Я бегаю, кричу, не знаю, за что хвататься. А Тимофей молча шину из дощечек сделал, перевязал, на руки сына взял и понес к тебе в медпункт. Всю дорогу ни слова. А я видела, как у него желваки на скулах ходили и губы в нитку сжались.

Годы шли. Я увядала, как герань без воды. Привыкла к его молчанию. Привыкла, что мы как соседи в одном доме. Днем работа, вечером – тишина. Он на своей лавке, я – у своего окна. Между нами – три шага и целая пропасть. Люди смотрели, думали: «Какая семья крепкая, не ругаются, не скандалят». А как тут ругаться, Семёновна, когда в ответ стена? Я иногда так хотела, чтобы он накричал на меня, посуду разбил, хоть что-то! Чтобы живой был. А он – кремень.

Колька вырос, в город уехал. Мы одни остались. Тишина стала еще гуще, еще тяжелее. Я болеть начала, сердце пошаливать стало. Приду к тебе, ты мне капель дашь, а я знаю – не от сердца это, от тоски. От одиночества вдвоем. Самое страшное одиночество, Семёновна, хуже, чем в пустой избе.

И вот, когда его не стало... Я думала, рухнет мир. А он не рухнул. Я проснулась на следующий день, а в доме тихо. Но тишина другая. Легкая, прозрачная. Не давящая. Я вышла на крыльцо, села на его лавку... И впервые за сорок лет вздохнула полной грудью. Господи, прости меня, грешную, но мне стало хорошо. Свободно. Будто я из тюрьмы вышла. Так разве бывает? Разве я не чудовище, Семёновна?

Она замолчала, и в этой тишине только старые ходики на стене отсчитывали секунды ее новой, пустой свободы. Я долго не знала, что ей ответить. Разве есть на такой вопрос ответ? Я просто налила ей валерьянки, села рядом и обняла ее костлявые плечи.

А через неделю она пришла снова. Но уже совсем другая. Не было в ней той горькой, звенящей свободы. Пришла серая, опустошенная. Будто из нее вынули последнюю соломинку, за которую она держалась. Села на тот же стул, руки на колени положила, только теперь они не просто лежали, а безвольно висели, как плети.

- Я всё искала, Семёновна, - проговорила она едва слышно, глядя в пол. Голос глухой, как из колодца. - Думала, может, хоть что-то... Хоть какой-то знак. Записочка, фотография моя, засушенная ромашка... Хоть что-нибудь, что он прятал. От меня. Для себя.

- Я каждый гвоздик перебрала, каждую щепку на полу. Заглянула под верстак, на чердак сарая залезла... Ничего. Понимаешь? Совсем ничего. Будто и не жил человек. Будто не было у него души. Только руки. Руки, которые работали. И всё.

Она подняла на меня глаза, и в них стояла такая беспросветная тоска, что у меня у самой сердце зашлось. Это было страшнее, чем в ее первый приход. Тогда в ней была хоть какая-то эмоция, пусть и страшная, – облегчение. А теперь – только вакуум. Пустота.

- Сорок лет, Семёновна... А я даже не знаю, какого цвета были у него глаза, когда он радовался. Да и радовался ли он вообще? Может, он ненавидел меня все эти годы? Молча. За то, что я не такая, за то, что ждала от него слов... А может... может, он и не умел ничего чувствовать? Совсем. Как вот этот стол. Деревянный.

Я налила ей чаю, положила сахара. Она машинально взяла стакан, но так и не пригубила. Тепло от стакана согревало ее ледяные пальцы, но не могло дойти до сердца.

Она ушла, так и не допив чай. И больше с этим вопросом не приходила. Она просто доживала свой век. Каждый день ходила на его могилку, а вечерами сидела на той самой лавке у крыльца. Одна в тишине. И смотрела она не вдаль, за реку. Она смотрела на свои руки, лежащие на коленях. Пустые руки, которые сорок лет пытались достучаться до закрытой двери.

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: