Рыбалка для Лыковых – не отдых, а тихая, сосредоточенная битва за жизнь, полная своих ритуалов, надежд и немой благодарности реке.
Тайга дышала. Весной – шумным, бурлящим дыханием талых вод. Летом – густым, смолистым зноем. Осенью – пронзительной синевой и шелестом золота.
А зимой... Зимой она замирала под белым саваном. Но под двухметровым панцирем льда, в черной, ледяной воде Ерината – маленькой, но щедрой речки, билась жизнь.
И Лыковы знали, как до нее дотянуться.
Лютый январский мороз сковал все, кроме дыхания Карпа Осиповича, клубящегося белым облаком над прорубью.
Махотка – узкая, глубокая лунка, пробитая заступом и долгим, изнурительным трудом сквозь лютый лед.
Она была их окном в подледный мир, их щелью надежды. Вода в ней, черная , как смоль, казалась бездной. Но это была кормилица.
Агафья, закутанная во все шкуры, что были в избе, опустила в жемчужину махотки морду.
Плетеная из гибких ивовых прутьев ловушка, похожая на узкую бутыль с воронкой внутри.
Внутри – кусочек заветного, протухшей зайчатины (последнее!), или пучок красных волокон коры, имитирующих червей – на что хватало фантазии и запасов.
Руки ее, даже в рукавицах из заячьих лапок, коченели. Каждое движение требовало усилия.
Но она работала молча, сосредоточенно, с вековой серьезностью женщины, знающей: от этой тонкой работы зависят миски горячей ухи, куски жирной, спасительной рыбы.
«Главное – тишина», – учил еще отец. Звук, стук, топот – и осторожный хариус, налим, сиг разбегутся в темноте.
Они стояли неподвижно, как истуканы из меха и кожи, вглядываясь в черную воду.
Только глаза Карпа, острые, как у таежного филина, следили за едва заметным движением бечевки, привязанной к морде.
Ждать.
Часами.
День за днем.
Прорубь замерзала на глазах, ее приходилось постоянно подрубать заступом – тупые удары по льду казались кощунственно громкими в этой мертвой тишине.
И вот – легкое, едва ощутимое дрожание бечевки в руке Карпа! Сердце Агафьи замерло.
Отец сделал едва заметный знак. Медленно, плавно, не делая рывка, они начали тянуть.
Руки дрожали не от холода – от напряжения. Из черной воды показались прутья ловушки...
За ними – серебристое биение! Один, два, три жирных, холодных хариуса, заплутавших в ивовой паутине!
Их жабры судорожно хлопали, чешуя сверкала в тусклом зимнем свете как драгоценные камни.
Тихая победа.
Ни крика радости, только быстрый, скупой взгляд между отцом и дочерью, полный облегчения.
Удар по головам деревянной колотушкой – быстрый, милосердный.
Рыба – в берестяной заплечный кузов. Махотку снова прикрыли досками и снегом, чтобы не замерзла окончательно.
Домой.
К огню.
К жизни, продленной еще на день.
В короткое сибирское лето река меняла нрав. Она несла свои воды, чистые и холодные, меж каменистых берегов, журчала, играла на перекатах.
И Лыковы ловили иначе.
Самодельная закидушка.
Грузило – гладкий камень, обвязанный лыком.
Крючки – согнутые, заточенные обломки кости или, чудом сохранившийся, ржавый стальной крючок времен "мира".
Леска – крученые волокна крапивы, прочные и невидимые в воде. Наживка – кузнечик, личинка, найденная под корой, кусочек гриба. Дмитрий или Савин заходили по пояс в ледяную воду, чувствуя, как каменистое дно впивается в босые, загрубевшие ступни.
Размах – и снасть с тихим всплеском ложилась за перекат, туда, где любил стоять в тени крупный ленок.
Потом – снова терпение.
Сидеть на берегу, сливаясь с камнями, не шелохнувшись. Следить за кончиком гибкого тальникового прута, воткнутого в берег, к которому привязана леска.
Дрогнет?
Наклонится?
Сердце застучит быстрее.
Агафья чаще работала с запором.
На мелководье, в протоках, они ставили частокол из тонких жердей, перекрывая часть русла.
В оставленный узкий проход опускали плетеную вершу или старую, дырявую, но еще годную сеть, сплетенную из крапивных нитей и конского волоса по памяти, по узору, переданному от бабушки. Рыба, идущая вверх по течению или скатывающаяся вниз, попадала в ловушку.
Проверять запор ходили на зорьке. Иногда – пусто.
Иногда – настоящее богатство: десяток пеструшек, жирный подкаменщик, а то и серебристый, упругий таймень, который мог накормить всех на два дня. Вытаскивать вершу, полную трепещущей, мокрой жизни, из холодной воды – это был особый, глубокий миг соединения с рекой-кормилицей.
У них были особые общие ритуалы:
Первую, самую крупную рыбу всегда отпускали обратно в воду. Тихий шепот Карпа:
«Иди, плодись. Корми нас и дальше, мать-река».
Это был не просто обычай, а закон выживания – не брать больше, чем нужно на сейчас, не губить напрасно.
Рыбу разделывали быстро и умело. Чешую не чистили – варили с ней, это сила.
Потроха – в уху.
Икру, если попадалась – особый деликатес, источник сил.
Кости – на бульон.
Ничего не пропадало даром.
Готовили с любовью.
Дымок над заимкой. Аромат ухи из большого чугунка, подвешенного над костром.
Рыба, запеченная в глине под углями. Сушка тонких ломтиков на растянутых вяленых жилах под крышей – про запас.
Этот запах был запахом победы, запахом отсроченной смерти.
Рыба была не просто едой. Она была влажностью в пересохшем рту, жиром , смазывающим изнутри иссохшее тело, силой , чтобы рубить дрова, таскать воду, ставить пасти. Каждая пойманная рыбина – это еще один шаг по бескрайней тропе выживания в объятиях суровой, но по-своему щедрой тайги.
Тихая благодарность реке звучала не в словах, а в бережном отношении к каждой чешуйке, в возвращенной в воду первой рыбине, в осторожном шаге вдоль берега, чтобы не потревожить нерестилище.
Река кормила. Они ее уважали. Это был древний, немой договор между человеком и стихией.