Как всегда – с себя начну для разгона…
В Средней Азии (в эвакуации) мне как-то не повезло влиться в пацанский коллектив. В соседнем дворе было полно пацанов, но они били всех, кто приходил к ним с чужих дворов. А в моём был один Ёйна, который был как ничто. – Вернувшись из эвакуации я в пацанский коллектив влился. Хоть был самым маленьким. Ещё шла война, и мы воевали улица на улицу. Довольно страшно – обломками кирпичей швырялись. (Но как-то не помню, чтоб кому-то прилетело.) Я старших пацанов обожал, и они были довольны. И вот они узнали, наверно, от родственников, что я еврей. А оккупация Украины свою роль сыграла. Они мне раз предложили, что они меня будут называть жидёнком. Я согласился. Им это выглядело скучным, и они продолжили меня называть Сёмкой. Как мама, собственно. – Мама была ассимилированной, так сказать. Ни я, ни она на евреев не походили. Получилось – приспособились к бытовому антисемитизму, его, в сущности, не испытывая. – В школе – полный ноль на этот счёт. По журналу ж выкликают только фамилию. А она у меня почти украинская – Воложин. Сэмэн – тоже украинское. Разговаривал я на общепринятом в городе суржике (это такая помесь русского с украинским). А в 4-й класс меня увезли в Литву. – Чтоб не быть осмеянным за свой суржик, я как-то умудрился мгновенно заговорить на русском. Только «г» я произносил мягко и прорывалось «шо» вместо «што». – Пацаны меня, новенького, окружили, когда я первый раз пришёл в класс, и первое требование, чтоб я стал своим, было такое: «Литовский мы не учим. Пусть лабасы говорят по-русски». Я согласился. – Но я был какой-то естественный отличник. Поэтому и правила литовской грамматики в меня входили как бы сами. И у меня на диктантах стали списывать. А я, конечно, давал списывать. И домашние задания – давал. И на контрольных. Мог спасти полкласса, если вариантов задач было только два: для тех, кто сидел на парте слева и для тех, кто справа. Я для коллектива был готов на что угодно. Ибо я был от роду хилый, и во всех играх, и на физкультуре был последний человек. А по национальности я незаметно для себя стал чувствовать себя русским, какими и было большинство соучеников. Когда наш класс слили с девчачьим, один стал самую красивую девочку со школы домой провожать и нести её портфель. Пацаны взбунтовались: аморалка. Они, чего доброго, и целуются в попутных подъездах. И стали следить. Более того – объявили ему бойкот. Я, конечно, со всей страстью примкнул к этому общественному деянию (оно ж не требовало физической силы и ловкости) и продержался в бойкоте дольше всех. Чтоб не стать смешным, пришлось и мне прекратить. – Опять я – вместе со всеми. Смирившись. Даже в 7 классе приказал себе перестать быть отличником, чтоб не выделяться. – И тут, бац, оторвался. Что-то долго болел. У одного дома был рояль, и он учился в музыкальной школе по вечерам. Все к нему приходили и научились танцевать. А я отстал. Плюс влюбился, а был же последний человек в классе – так что пришлось это таить. И так я стал становиться сильно не таким, как все. Но. Как-то оставаясь всё же, как все. В комсомол я вступил вместе со всеми и со рвением, а не потому, что без этого, ходили сомнения, что не примут в институт. Но повышенная сообразительность, что ли, мне открыла глаза, что комсомол – это липа. И меня чуть не исключили из института. Когда снимался с учёта при его окончании, узнал, что, чтоб не портить мне карьеру, выговор с занесением в личное дело мне был объявлен на за демагогию, как объявлялось вслух, а за аморальное поведение. Такое автоматически в новую учётную карточку не переписывалось. Я и это проглотил, то есть был и иной, и таким как все.
Не знаю, как, но – возможно по какому-то закону противоположности – я стал в коллективах считаться не последним, а исключительным – за гражданскую активность, то и дело вспыхивавшую во мне. Но я это не доводил до крайности. Я себе придумал, что эта повсеместная ложь надоест, наконец, и в верхах, и мы вернёмся на путь настоящего социализма (с отмирающим государством). Поэтому КГБ меня давил, но не сильно. И я всё время получался и иным и таким, как все. – Развалился СССР – я подумал, что это чтоб опять соединиться. – Я ненавижу капитализм как таковой. – Пожалуйста: дожил до времён, когда он кончается, а народ России с добрым чувством относиться стал к советскости. Опять я и иной, и как все.
И я ж к охлократии должен плохо относиться из-за своей инакости и ежедневной драки-попыток сделать других – как я, граждански активными. – Так нет. Я охлократию считаю неизбежной для России. Она без неё рассыпается (что и было в 90-е). Её медленно надо изменять. Вот как у меня – мало что получается, так это и есть искомая постепенность.
Как военкор и поэт Семён Пегов: и патриот и нет.
Прощание
…рассвет настал, как выстрел в спину,
Он и не думал про другое,
Когда над нами ночь раздвинул
И все маршруты разглаголил.
.
Здесь маскировку лепят парни
Из листьев осени донбасской,
В то время как пылают псарни,
Покрытые подземной сказкой.
.
Я сам лежал на дне тоннеля,
Мечтая о древесной кроне,
Но танки били всё точнее,
И дым стоял — потусторонен,
.
И краски олова сгущались,
И вечность, точно мастерица,
Смотрела, как с тобой прощались,
И не давала нам проститься.
И тут я растерялся.
На днях я на разбор первого для меня стихотворения Пегова получил простейший отлуп (который сразу не понял): «Нет у Вас военного опыта. Причастным все предельно! ясно».
Короче: люди матерятся на войне. И вникать, по отношению к чему (кому) относится мат – это быть идиотом. – Споткнулся и выматерился. Себя обматерил. Так что: против себя настроен? Или против войны? – Идиот ты, дорогуша!
Ну ясно. Я в войну улица на улицу играл ещё в 1944 году в свои 6 лет 81 год назад. – Забыл, как это. К тому ж мне пришлось после 6-ти лет прожить ещё 15, чтоб в 21 в военном лагере, куда нас отправила спецкафедра, специально над собой поработать, чтоб случайно услышать такой разговор обо мне одногруппников: «Сёмка так изменился. Материться стал».
Вот так, по-простому, и надо отнестись к ругательствам в данном стихотворении.
«…как выстрел в спину» – это не по адресу рассвета, мол, аполитичного.
«…псарни» – это не нейтральные (украинские или российские) блиндажи, полные ненавидящих врага солдат перед атакой (да вот их зажгло, и они «пылают»). Это ругня, может, и на себя, что сосредоточились, идиоты, будучи в пределах досягаемости…
«…подземной сказкой» – это издевательство над аккуратной дощатой обшивкой блиндажа, теперь прекрасно горящей и за то издевательски (может, и над собой) хвалимой.
У Франсуазы Саган в «Смутной улыбке» есть пронзительное описание оргазма главной героини: «Я умирала и не могла умереть». Вот равносильно – о ранении, не известно пока, смертельном или нет:
И вечность, точно мастерица,
Смотрела, как с тобой прощались,
И не давала нам проститься.
Господи! Спасибо! Не дал сделать ещё одну ошибку по отношению к Пегову.
Сермяжно им дан образ той невероятности, в какой находишься на линии боевого соприкосновения.
Я должен выразить немедленно презрение к себе-прежнему, поддавшемуся злости на учёных и критиков от искусства за 60-тилетний бойкот ими теории художественности по Выготскому, - теории, резко разделяющей неприкладное искусство от прикладного… И презрение к себе, что от злости называл прикладное второсортным.
Ничего себе – второсортное: суметь ТАК выразить боевую невероятность. Сколько-то знаемую всеми мальчишками, игравшими в войну.
.
Ошибочное название и всё, что написано до стихотворения (подготовка к тому, чтоб лишить Пегова патриотизма), я оставляю без изменения. В науку другим.
Пусть и ошибки учат.
26 августа 2025 г.