Часть IV. Глава 45. Следы прошлого
Враги в городе действуют не кулаком, а бумагой. Один удар ручкой и ты уже «неспособная мать», «опасность для детей», «проблема для общества».
Письмо, которое пахло холодом
Я держала в руках белый конверт, и он будто тянул из пальцев тепло, как лёд. Казалось, ещё мгновение и он обожжёт меня холодом безжалостней, чем метель. Я ещё раз перечитала строки, глаза сразу наткнулись на строки, от которых в груди всё оборвалось:
«Иск о разделе имущества… ограничение прав матери на воспитание детей».
Подпись: Воронцов Геннадий.
Опустилась на стул, не чувствуя ног. Сколько бед он принёс мне — один только он. Годы унижения, злых насмешек, тех «шуток», от которых хотелось исчезнуть, — всё это вдруг всплыло, как горькая пена. Муж, который однажды с лёгкой усмешкой отвёз меня в лес и оставил умирать. Муж, который изо дня в день травил словом, приучая к мысли, что я ничто, что моя жизнь и мои дети — игрушка в его руках.
И вот теперь, сидя в квартире, где ещё звучал смех моих малышей, я читала холодные буквы, за которыми стоял всё тот же он — с ухмылкой, с привычной жестокостью. Не нож, не удар кулаком, а строчка, сухая и официальная, как приговор.
В тайге я прожила всего одну зиму, но она научила меня слушать тишину и видеть смерть в каждом хрустнувшем сучке. И всё же никакой вой волка, никакая метель не причиняли такой боли, как эти слова на бумаге. Потому что зверь в лесу убивает честно: прыжок, клык, кровь. А этот — убивает исподтишка, прячась за печатью, за адвокатом, за законом.
Сердце моё билось глухо, неровно, и казалось — весь мир пошатнулся. Я чувствовала, как дыхание становится рваным, как в висках стучит ярость и бессилие. И в то же время — страшная, невыносимая жалость к себе, к детям, к тем минутам счастья, которые он растоптал.
Закрыла лицо руками, и в груди поднимался тихий, хриплый стон. Мне хотелось кричать, как кричит раненое животное в лесу. Но я лишь сидела, и по щекам текли горячие слёзы, одна за другой, обжигая, будто это было последнее, что во мне осталось живого.
Внутренний надлом
Я сидела, держась за край стола, словно за спасительный корень на обрыве. Мир качался. В груди было тяжело, как будто в неё налили свинца.
«Тайга…» — подумала я. Там, среди сугробов и ветра, я знала врага в лицо: мороз щиплет щёки, хищник оставляет след на снегу, река предупреждает треском льда. Всё честно, всё открыто: либо ты выстоишь, либо земля примет тебя в свой холодный покой.
А здесь — совсем другое. Здесь люди улыбаются, но готовят нож за спиной. Здесь враг приходит в виде аккуратного конверта, белого, словно невинного, а внутри — яд. Здесь не убивают сразу. Здесь растягивают, чтобы ты сам сломался под тяжестью унижения.
Вспомнила Геннадия — как он любил «шутить» надо мной. Слово «шутить» звучало легко, а по сути оно было тем же, чем для палача топор.
— Смотри, — говорил он друзьям за столом, — моя жена и в лесу заблудится, если шаг в сторону сделает. — И они смеялись.
А я сидела и улыбалась — училась не плакать. А в ответ - рассказывала друзьям какой у меня муж рукожоп.
Каждая его «шутка» была репетицией моей гибели. И вот теперь он снова смеялся. Только смеялся не словами, а строчками в иске.
Мне стало ясно: тайга не убила меня, она лишь закалила. Но город — может. Потому что здесь нет честного ветра и волчьего воя. Здесь есть улыбки соседей, сплетни в подъезде и печати на бумаге.
Закрыла глаза. Мне казалось, что стены квартиры медленно подвигаются, сжимаются, хотят вытеснить меня с детьми в угол. И вместе со страхом поднималось другое чувство — тяжёлое, как медь: решимость. Если я выстояла в лесу, я выстою и здесь. Но это будет другая война — война без костров и ножей, с чужими словами, с их смехом и законом на их стороне.
И я знала, мне придётся снова выживать. Только теперь — в городе.
И мне вспомнилось та первая зима. Река в тайге стояла мёртвой, но лёд трещал, как кости под сапогом. Я тогда шагнула и в ужасе замерла.
— Стоять! — сказал дед Степан. — Не дёргайся. Лёд любит решительных. Шагнёшь — он примет. Засомневаешься — и утонешь.
Я стояла тогда, сжав зубы, и ледяная гладь подо мной перестала дрожать. Мы перешли реку.
Сейчас, сидя с письмом Геннадия в руках, я подумала, город — это тоже река, подо мной хрупкий лёд. Если дрогну — уйду на дно вместе с детьми. А если выстою — мы перейдём на другой берег.
Вытерла слёзы. И внутри уже не было только страха. Там появилось то, чему учил дед: тишина и шаг вперёд.
Закрыла глаза. Голос деда Степана всплыл во мне, как костёр в ночи:
— Не бегай от страха, Лариса. Сядь. Назови его. Дай ему имя.
— Боюсь суда, — шептала я себе. — Боюсь отдать детей не волку, а прокурору. Боюсь, что этот город сильнее меня.
Сидела на кухне и перебирала воспоминания: как он учил меня искать воду зимой, как показывал тайные тропы. «Город — это тоже тайга, только хищники здесь другие. Они не рычат, они улыбаются».
Разговор с Виктором
Вечером он пришёл. Дверь скрипнула тихо, и я, услышав этот звук, вдруг почувствовала, как с плеч будто свалилось то, что весь день давило меня к земле. Он вошёл спокойно, словно всегда жил в этом доме, не спеша снял перчатки, повесил куртку.
На столе лежали бумаги. Виктор взял их, пробежал глазами, и лицо его не изменилось — ни тени удивления, ни раздражения. Только лёгкая складка у переносицы, как у человека, привыкшего видеть всё самое худшее и потому переставшего удивляться.
— Не паникуй, — сказал он негромко, как будто речь шла не обо мне, а о ком-то ещё. — Суд — это тоже бой. Только оружие другое, но смысл тот же.
Я смотрела на его руки: большие, крепкие, они держали эти листы так же спокойно, как, наверное, держали оружие. И мне казалось, если бы он сжал их чуть сильнее, бумага разлетелась бы в пыль.
— А если он сильнее? — спросила я, и голос мой дрогнул.
Виктор поднял глаза. Взгляд его был прямой, ясный, и от него стало неловко: словно он видел во мне всё — страх, усталость, скрытую надежду.
— Тогда бьёшь не в силу, а в слабость, — сказал он тихо. — У любого противника есть место, куда не стоит ударять. А мы ударим туда.
Я молчала. Слова его были простые, даже сухие, но в них было что-то большее, чем в самых горячих клятвах. От его спокойствия меня охватила странная дрожь: будто в душе моей распахнули дверь, и туда хлынул свежий воздух.
И в этой дрожи — где-то глубоко, там, куда я давно боялась заглядывать, — разрасталось новое чувство. Оно было ещё слабым, робким, но тёплым, как первый огонёк в ночи. И я, сама того не желая, вдруг представила, а что если этот человек однажды останется здесь — не гость, не защитник, а просто рядом?
Я отвела глаза, чтобы скрыть нахлынувшее волнение. Но внутри уже знала, с этого вечера я больше не одна.
Подъезд — территория врага
На следующий день я спустилась за хлебом и сразу оказалась на театральной сцене, где все роли давно были распределены. В центре стояла соседка — в халате цвета старого самовара, с лицом, наточенным, как нож для капусты. В глазах её плясала победоносная искра.
— Ну что, — протянула она, смакуя каждое слово, — опять за детей возьмутся? А то мы уж боялись, что органы забыли про вас.
За её спиной топтались два статиста — соседи постарше, похожие на близнецов: оба в клетчатых тапочках, с одинаково прижатыми к груди авоськами. Они хором шептались, переглядывались и смотрели на меня тем самым взглядом, которым в музее смотрят на подозрительный экспонат: вроде бы вещь любопытная, но, скорее всего, поддельная.
Вся эта компания походила не на жильцов, а на комиссию по борьбе с нравственностью в сельском клубе. Я проходила мимо, чувствуя, как за спиной звенят их шёпоты, и невольно подумала: «Если бы им поручили судить Христа, они непременно начали бы с обсуждения его непрактичной одежды и отсутствия прописки».
Подъезд перестал быть домом. Он стал маленьким провинциальным судилищем, где прокурорами были бабки в халатах, а присяжными — авоськи с картошкой.
Я уже собиралась пройти мимо этого самодельного суда, когда сзади послышались шаги. Виктор поднимался по лестнице к подъезду — высокий, спокойный, с тем видом, будто шёл не к подъезду, а на военный плац.
Он окинул глазами «комиссию по нравственности» — соседку в халате и двух её подпевал с авоськами. Помолчал секунду, затянулся сигаретой и сказал тихо, но так, что стены дрогнули:
— Суд устроили? Вы бы ещё приговор написали — на обёртке от селёдки.
Соседка дёрнулась, прижала полы халата, будто её поймали на воровстве. Мужички в тапочках уставились в пол, внезапно обнаружив, что их авоськи с картошкой требуют срочного внимания.
Виктор спокойно открыл дверь подъезда, придержал её для меня и добавил через плечо:
— Люди, у которых нет своей жизни, всегда живут чужой. Но недолго.
После этого около подъезда стало так тихо, что слышно было, как на площадке гасли злорадные мысли вместе со светом в глазках замочных скважин. А мы так и не купили хлеб.
Вероника и план защиты
Я поехала к Веронике. Она встретила меня с тревогой в глазах, но и с твёрдостью, которая всегда была её силой.
— Лара, мы не сдадимся. Ты знаешь, я — опекун. Они не смогут отобрать детей, пока я рядом.
Мы сидели за её кухонным столом, пили крепкий чай. Вероника уже связалась с юристом, знакомым по работе.
— Он сказал: Геннадий будет давить через связи. Нам нужны доказательства твоей нормальной жизни: школа, медкарты, характеристики. Всё соберём.
Я кивнула. Это была новая война, только оружие у неё иное: не нож и не костёр, а справки и акты.
Вернулась домой в более спокойном состоянии. Вечером, когда дети уснули, вышла на балкон. Воздух был густой, влажный — пахнуло теплом и чем-то тревожным, будто сама ночь знала больше, чем хотела сказать. Внизу под фонарём стояла фигура. Ничем не примечательная: пальто, шапка, руки в карманах. Но неподвижность её была странной, слишком долгой.
Я замерла, вглядываясь. Мне показалось — он смотрит прямо на наши окна. Я не могла разглядеть лица, но от этого становилось ещё неуютнее. В груди всё сжалось, дыхание стало коротким.
Фигура постояла и медленно пошла прочь, растворяясь в темноте. И ничего ведь не произошло — никто не позвонил, не окликнул, не сделал ни шага к подъезду. А сердце всё равно билось так, будто только что миновала опасность.
Я долго стояла у стекла, вглядываясь в пустую улицу. Тишина тянулась, липла к коже. И вдруг ясно вспомнилось: в тайге дед Степан говорил, что страшнее всего не волк, а тишина перед его прыжком. Потому что тогда ты ещё не знаешь, откуда он бросится.
Я отошла от окна и прикрыла шторы. Но внутри уже знала: эта тишина — не последняя.
Продолжение следует.......
Не забудьте подписаться на канал, чтобы узнать, что ещё приготовили Ларисе муж и его мать.