Сегодня вот вспомнилась мне история Катерины Матвеевны, нашей учительницы. Ох, и женщина была… Статная, строгая, с пучком седых волос на затылке, что ни единый волосок не выбьется. Ее побаивались, но уважали. Уважали за ум, за справедливость. Голос у нее был тихий, но такой, что даже самые отпетые хулиганы в классе замолкали. А глаза… Глаза у нее были цвета грозового неба перед дождем – серые, глубокие, и в самой глубине их пряталась такая тоска, что сердце щемило.
Жила она одна в своем домике с резными наличниками, который всегда утопал в цветах. От весны до поздней осени у нее под окнами полыхали то тюльпаны, то пионы, то георгины. Казалось, всю свою нерастраченную нежность она отдавала им. Детей у нее не было, и замуж она так и не вышла, хотя парни за ней увивались стаями. Отшивала всех – вежливо, но твердо, так, что больше и не подступишься. Деревенские бабы за спиной шептались, что сердце у нее, как и ее воротнички, – накрахмаленное, холодное. Мол, всю любовь свою она вложила в Пушкина да в математику.
Но я-то, по своей фельдшерской службе, знаю, что самые тихие омуты – они самые глубокие. И в душе у нашей Катерины Матвеевны была такая глубина, такая боль, что иному океану впору. И была у нее своя, тайная, молчаливая любовь. Только любила она не рослого красавца и не заезжего начальника. Любовь ее была странной, непонятной для всех, и звали эту любовь – Митька Ромашкин.
Митька этот был первым сорванцом на селе. Не хулиган, нет, а именно сорванец. Нескладный, вечно взъерошенный, с цыпками на руках и ссадиной на коленке, которая, казалось, никогда не заживала. Отец у него пил горькую, мать с утра до ночи на ферме надрывалась, на сына у нее ни сил, ни времени не оставалось. Рос он, как придорожный бурьян. То стекло в клубе мячом разобьет, то в чужой огород за яблоками залезет, то сцепится с кем-нибудь в драке. Вся деревня на него рукой махнула: «Пропащий парень, из него ничего путного не выйдет. Прямая дорога в колонию».
И только одна Катерина Матвеевна в нем что-то видела. Что-то, чего не замечал никто. Она была его тенью. Я сама не раз видела, как она, возвращаясь из школы, незаметно сунет ему в карман то яблоко, то пирожок. Как оставит после уроков, якобы за плохое поведение, а сама будет сидеть с ним над задачками, терпеливо объясняя то, что он прослушал. А он фыркает, ерзает на стуле, смотрит в окно, а она ему тихо так, беззлобно: «Сиди, Дмитрий, сиди. Без науки ты – как дерево без корней».
Бабы на завалинке судачили: «Совсем с ума сошла на старости лет. Привязалась к чужому оболтусу».
А потом случилась беда. Митька, ему тогда лет четырнадцать было, сцепился с сыном председателя. Тот парень был старше, крепче, всегда ходил гоголем. Что уж они там не поделили, никто толком и не понял, но только Митька его так приложил, что тот свалился и разбил голову о камень. Не сильно, слава богу, я сама рану зашивала, но шуму было на все Заречье. Председатель рвал и метал, грозился стереть Ромашкиных с лица земли, а Митьку упечь куда подальше.
Собрали собрание в школе. Полный зал народу, все гудят, как растревоженный улей. И все против Митьки. «Наказать!», «Исключить!», «В спецшколу его!» - летело со всех сторон. Мать его стояла у стенки, закрыв лицо руками, и только плечи ее дрожали. А сам Митька – бледный, закусил губу до крови, и в глазах волчья тоска.
И тут встала Катерина Матвеевна. Она вышла на середину зала, такая тихая, строгая, в своем неизменном платье с накрахмаленным воротничком. В зале стало тихо.
- Я хочу взять Дмитрия на поруки, - сказала она своим спокойным, но звенящим голосом. Все ахнули. - То, что он сделал, – плохо. Но виноват не только он. Виноваты мы все. Мы, взрослые. Которые видели, как пропадает душа, и отворачивались. Я отвечаю за него. Если он сделает еще хоть один неверный шаг – судите меня вместе с ним.
Она говорила, а у меня мороз по коже шел. Это была не просто защита. Это был крик души. Она стояла перед разъяренной толпой, маленькая, седая женщина, и закрывала собой этого нескладного мальчишку, как орлица закрывает крылом птенца. И знаете, ей поверили. Председатель поостыл, люди замолчали. Разошлись по домам, качая головами.
С того дня Митька будто подменили. Он ходил за Катериной Матвеевной, как привязанный. Дрова ей колол, воду из колодца носил, огород полол. Молча, угрюмо, почти не поднимая глаз. А она просто была рядом. Не учила, не ругала. Просто заваривала ему чай, ставила на стол тарелку с горячим супом и говорила о книгах, о звездах, о дальних странах. Она лечила его душу. И он оттаял. Стал лучше учиться, перестал драться, во взгляде появилась осмысленность.
Прошли годы. Митька вырос, уехал в город, выучился на инженера. Приезжал редко, но всегда первым делом шел к Катерине Матвеевне. Привозил ей лекарства, теплый платок, конфеты. Сидели они на ее маленькой кухне, пили чай, и со стороны казалось, будто это бабушка и любимый внук.
А потом Катерина Матвеевна слегла. Сердце. Я приходила к ней каждый день, делала уколы, приносила бульон. Она таяла на глазах, как восковая свеча. В один из дней, когда я сидела у ее кровати, она взяла меня за руку своей высохшей, прозрачной ладонью.
- Семёновна… - прошептала она. - Открой, пожалуйста, шкаф. Там на верхней полке шкатулка… принеси.
Я достала старую, обтянутую бархатом шкатулку. Она с трудом приподнялась на подушках и дрожащими пальцами открыла ее. Внутри, на пожелтевшем от времени атласе, лежала всего одна фотография и рядом с ней – маленький, до блеска отполированный речной камешек, гладкий и темный.
- Посмотри… - выдохнула она.
Я взяла в руки фотографию. С нее на меня смотрел паренек лет шестнадцати. Взъерошенный, как воробей, с непокорным вихрем на лбу и с таким же упрямым, чуть насмешливым огоньком в глазах, какой я сотни раз видела у нашего Митьки Ромашкина. Только одежда другая, старая, да и фотография черно-белая. Но сходство…
- Это мой брат, - прошептала Катерина, и в голосе ее было столько боли, что у меня сердце сжалось. - Младший. Ванечка.
Я молчала, боясь нарушить эту хрупкую тишину, в которой оживало прошлое.
- Он был таким же… - она слабо махнула рукой в сторону окна, за которым темнела деревенская улица. - Таким же беспутным, таким же светлым. Сердце – золотое, а в голове – ветер. Мать наша рано ушла, я ему была и за сестру, и за мать. Я тогда только-только в школе городской начала работать, молодая была, глупая. Строгая до ужаса. Думала, что порядок и дисциплина – это главное. А ему воли хотелось, простора…
Она замолчала, собираясь с силами. Я видела, как тяжело ей дается каждое слово.
- Я его муштровала. За каждую двойку отчитывала, за каждую проделку – наказывала. Мне казалось, я его спасаю, вытягиваю, делаю из него человека. А я… я его от себя отталкивала. Он перестал со мной делиться, замкнулся. А я, гордая, думала: «Ничего, поймет потом, спасибо скажет». Не успел…
Ее губы задрожали.
- Ему было семнадцать. Подрался из-за девчонки на танцах. Просто толкнули друг друга в запале… А он упал неловко. Ударился о край каменной ступеньки. Всё… За одну минуту его не стало. И виноватых-то вроде нет – несчастный случай. А я знаю, кто виноват. Я.
Она посмотрела на меня своими выцветшими, полными слез глазами.
- Если бы я была ему не строгой учительницей, а сестрой… если бы он знал, что дома его не ругать будут, а поймут и пожалеют… Я сама построила эту стену между нами. И в тот день, когда его не стало, я умерла вместе с ним. Осталась только оболочка – Катерина Матвеевна, учительница.
Я смотрела на фотографию этого мальчишки, на гладкий речной камешек рядом – наверняка его талисман, - и вся ее жизнь, все ее сорок лет одиночества и строгости предстали передо мной в совершенно ином свете. Это была не гордость. Это было покаяние.
- А потом…переехав сюда... годы спустя… в мой класс пришел этот мальчик. Митька. И я обомлела. Тот же взгляд, та же улыбка, та же непокорность в каждом движении. Будто Ваня мой вернулся, будто жизнь дала мне второй шанс. Шанс все исправить. И я поклялась себе, что на этот раз я не совершу той же ошибки. Что я буду любить его не за что-то, а вопреки всему. Буду его ангелом-хранителем, раз уж не смогла уберечь родного брата.
Теперь я поняла всё. И ее пирожки, украдкой сунутые в карман. И ее терпение на дополнительных занятиях. И тот ее отчаянный поступок на собрании, когда она грудью встала на его защиту. Она защищала не просто Митьку Ромашкина. Она защищала своего погибшего брата. Она пыталась переписать страшный финал своей собственной истории.
- Он не родня мне по крови, Семёновна, - тихо закончила она. - Он родня мне по боли. Он мое искупление… Моя молчаливая любовь к тому, кого уже не вернуть.
Ее последней просьбой было позвонить Мите. Он примчался в тот же вечер. Вошел в комнату, высокий, сильный, уже совсем взрослый мужчина, и опустился на колени у ее кровати, взял ее руку.
- Катерина Матвеевна, родная… Что же вы…
А она смотрела на него, и в ее угасающих глазах было столько всего: и любовь к нему, живому, и бесконечная скорбь по тому, ушедшему. Она слабо погладила его по голове.
- Хороший ты вырос, Дима… хороший… - это были ее последние слова.
Она умерла у него на руках... Он потом долго сидел у кровати, держал ее холодную руку и плакал, не понимая, почему уход этой старой, одинокой учительницы стал для него такой страшной, невосполнимой потерей, будто оборвалась самая важная ниточка в его жизни.
Вот и думай потом, милые мои… Можно ли любовью к одному человеку искупить вину перед другим? И спасая чужую душу, спасаем ли мы свою собственную?
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку❤️
Ваша Валентина Семёновна.