Тяжелее всего, знаете ли, смотреть, как человек, проживший жизнь душа в душу с другим, остается один. Словно половину его самого из него вынули, а как с этой пустотой жить – не объяснили. Вот так и случилось с Афанасием Петровичем. Всю жизнь они с Любушкой своей, Любовью Васильевной, как два голубка ворковали. Негромко, без показухи, но так ладно, что вся деревня любовалась. И всегда у них на подоконнике герань цвела пышным цветом, а на крылечке в миске – что-то для кошки Мурки.
А потом Любушки не стало. Тихо ушла, во сне. Будто свечка догорела. Проводили ее всем селом. Афанасий Петрович стоял у свежей могилки, как из камня высеченный. Ни слезинки не проронил, только плечи его могучие будто осели, сгорбились под невидимой ношей. И когда все разошлись, он так и остался стоять, глядя в мокрую от недавнего дождя глину. Сердце у меня тогда кровью обливалось, глядя на него.
После этого дом его будто осиротел. Замолк. Прежде оттуда то запах пирогов тянулся, то смех Любушкин тихий доносился, а теперь – тишина, глухая, мертвая. Я по долгу своему фельдшерскому захаживала к нему – то давление померить, то просто проведать. А он дверь откроет, посмотрит своими выцветшими глазами, впустит молча. Сядет на табуретку, рукав закатает. «Ну что, Семеновна, сколько там натикало?» – спросит хрипло, а сам в сторону смотрит.
В доме стало неуютно. Пыль серебрилась на старом комоде, герань на окне, любимица Любушкина, начала сохнуть, листочки свои повесила. А на стареньком кресле, где она вечерами вязала, свернувшись клубком, спала рыжая кошка Мурка. Единственное живое существо в этом застывшем царстве.
Поначалу Афанасий Петрович ее будто и не замечал. Споткнется об нее в сенях – пробурчит что-то себе под нос. Нальет в миску молока, что соседка принесла, и снова в свою скорлупу уйдет. А Мурка, она ведь тоже хозяйку потеряла. Ходила по дому, искала ее, заглядывала во все углы, жалобно мяукала. Потом примется тереться о шершавые штаны Петровича, а он ее от себя легонько так отпихнет, будто боится этого прикосновения, этой ласки, что ему теперь не от Любушки досталась.
Я как-то пришла, села напротив него. Он сидит, в окно смотрит, а там – осень серая, дождь моросит.
- Тяжело тебе, Петрович, - говорю тихонько. - Ты бы хоть с Муркой поговорил. Она ведь тоже тоскует.
Он на меня глянул, будто я ему про Луну с неба предложила рассказать.
- Что с ней говорить? Кошка она и есть кошка.
И отвернулся. А я видела, как желваки у него заходили под небритой щекой. Не кошку он гнал, нет. Он гнал от себя любое напоминание о былом счастье, потому что оно резало по живому, как ножом по сердцу. Мурка эта рыжая, она же вся была – Любушкина. Она ее с улицы котенком принесла, отмыла, выходила. «Смотри, Афоня, - говорила она, смеясь, - солнышко я нам в дом принесла». И вот это «солнышко» теперь ходило по дому и слепило ему глаза болью.
Однажды прихожу, а в доме тишина еще страшнее обычного. И миска у Мурки пустая и сухая.
- Петрович, а где кошка-то? – спрашиваю, а у самой душа не на месте.
- А я почем знаю? – буркнул он. – Ушла, видать. Гуляет.
Но я-то видела, как он беспокойно по сторонам зыркает, как к двери прислушивается. Весь день Мурки не было. И на следующий тоже. Афанасий Петрович стал еще чернее тучи. Ходит по избе из угла в угол, как медведь в клетке. К вечеру второго дня не выдержал, вышел на крыльцо. Смотрел, смотрел в темнеющие сумерки, где уже зажигались первые звезды.
- Мурка! – вдруг позвал он. Негромко, сдавленно. – Мурка-а!
И тишина в ответ. Только сверчок где-то за печкой завел свою скрипучую песню.
Я уж домой собралась, как вдруг слышу – скрипнула калитка у Петровича. Гляжу в окно, а он идет по тропинке, несет что-то на руках. Батюшки, да это же Мурка! Он зашел в дом, и я, недолго думая, следом. Любопытство, знаете ли, не порок, а профессиональная черта фельдшера.
Захожу, а он сидит на том самом Любушкином кресле и осторожно осматривает кошкину лапу. А Мурка лежит у него на коленях, рыжим комком свернулась и не мяукает даже, только смотрит на него своими зелеными глазищами.
- Что стряслось-то? – подхожу ближе.
- Да вот, - кивает он на кошку, а голос дрожит. - Нашел за сараями. Видать, с соседским котом подралась. Лапу вон, поранила, хромает.
Я принесла из медпункта свой чемоданчик, обработала ранку. Обычная царапина, ничего страшного. А Петрович сидел рядом и смотрел на это все так, будто мы операцию на открытом сердце проводим. И рука его, большая, мозолистая, нет-нет да и опускалась на рыжую шерстку, гладила неумело, жестко.
Когда я уходила, он провожал меня до двери.
- Спасибо, Семеновна, - сказал он тихо. И это было первое «спасибо» за последние месяцы.
А потом, понимаете, все стало меняться. Медленно, потихоньку, как весна после долгой зимы приходит. Захожу я к нему через недельку, а в доме… чисто. Пыли нет. Герань на окне полита и даже будто расправила свои листочки. А на столе в двух мисках – молоко и каша. Одна для Петровича, другая, поменьше, для Мурки.
Сидит мой Афанасий на табурете, ест, а Мурка рядом устроилась и тоже из своей мисочки лакает.
- Ты смотри, Семеновна, - говорит он мне, а в глазах искорки зажглись. - Кашу-то манную не жалует. Ей пшенную подавай. Прямо как… - он осекся, не договорил. Но я-то поняла, как кто. Как Любушка ему по утрам варила.
Он начал с ней разговаривать. Сначала про себя, бурчал что-то. А потом и вслух. Иду мимо его дома, а с крылечка доносится: «Ну что, рыжая, пойдем дров наносим? А то к ночи холодать обещают». Идет в огород, а Мурка за ним семенит, хвост трубой. Сядет он на завалинку отдохнуть, а она тут же к нему на колени прыг – и замурчит свою песню.
И люди стали замечать. Перестал Петрович от всех шарахаться. Встретит соседку у колодца – кивнет. Увидит, как мальчишки мяч гоняют, – не нахмурится, а даже усмехнется в усы. Словно оттаял. Словно эта маленькая рыжая кошка растопила тот лед, что сковал его сердце после ухода Любы.
Однажды теплым сентябрьским днем я застала его на крыльце. Он сидел, щурясь на неяркое солнце, и чинил старый стул. А на коленях у него, конечно же, спала Мурка, раскинувшись с полным доверием. Петрович осторожно, чтобы не разбудить ее, отложил молоток и погладил кошку по спине.
- Знаешь, Семеновна, - сказал он, не глядя на меня. - Я ведь ее выгнать хотел поначалу. Думал, зачем она мне? Одно напоминание о горе. А она… она ведь не напоминание. Она… продолжение. Все, что от Любушкиной ласки в этом доме осталось, – все в ней. Ее тепло. Смотрю на нее, а будто Люба рядом сидит, улыбается.
Он замолчал, а я стояла и не знала, что сказать. Да и нужны ли тут были слова? Все было видно по его лицу, которое из суровой маски снова превратилось в лицо живого человека. Человека, который нашел, за что зацепиться в этой жизни.
И кто теперь скажет, что это просто кошка?
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку❤️
Ваша Валентина Семёновна.