— А ужина сегодня не будет. И завтра тоже. Вообще-то, его больше не будет никогда. Для тебя.
Лидия Петровна произнесла это тихо, почти буднично, глядя не на мужа, а на свой любимый фикус в углу. Этот фикус, кажется, был единственным в доме, кто ценил ее заботу и исправно, в благодарность, давал новые глянцевые листья. Анатолий, ее муж вот уже тридцать пять лет, даже не оторвался от своего вечного сканворда. Он просто хмыкнул, абсолютно уверенный, что это какая-то новая женская уловка, витиеватая прелюдия к просьбе о покупке очередной садовой статуи гнома или дорогого секатора для роз.
— Ага. А что на ужин-то? Рыба вчерашняя осталась?
Он не понял. Ну конечно, он не понял. Он уже много, много лет ничего не понимал и не пытался. Он смотрел сквозь нее, как смотрят сквозь привычный, неотъемлемый предмет интерьера. Вот диван, вот торшер, вот жена Лида. Всегда на месте, всегда функционирует исправно, не требует особого ухода. Последней каплей, тем самым камешком, что вызывает лавину, стали билеты в театр. Она гонялась за ними месяц, караулила на сайте, обзванивала кассы. «Мастер и Маргарита», их любимый спектакль в молодости, в новой постановке. Два билета в партер, седьмой ряд. Места для поцелуев.
Вечером, порхая по квартире, как в той самой юности, она поднесла их ему, сияя.
— Толенька, смотри! Наконец-то достала! Представляешь? В субботу идем!
Он тогда соизволил оторвать взгляд от телевизора, где двадцать два потных, здоровых мужика гоняли по траве один-единственный мяч. Посмотрел на билеты, потом на нее. В его взгляде не было ничего. Пустота. Как в выключенном экране старого телевизора. Вакуум.
— Лид, какая суббота? Ты чего? Там же финал. Наши играют. Сходи с Веркой своей.
И отвернулся. Он даже не спросил, на какой спектакль. Не поинтересовался, как ей удалось их достать. Он просто взял и стер ее радость, ее недельное предвкушение, как стирают ненужную, крошащуюся запись с меловой доски. Легко и небрежно. И в ту ночь Лидия Петровна, лежа без сна и слушая его мирный, сытый, богатырский храп, поняла с оглушительной ясностью: ее здесь нет. Есть функция, есть набор привычек, есть удобное, безотказное приложение к его жизни под названием «жена». А Лидии, той самой рыжеволосой Лиды, которая когда-то писала в тетрадку стихи и мечтала увидеть своими глазами Флоренцию, больше не существует. Ее съел быт. Ее доедал сканворд. Ее добил футбольный матч.
И тогда родился план. Он созрел не из злости. Нет, злость давно перегорела, оставив после себя только сероватый, горький пепел экзистенциальной усталости. План родился из холодного, отчаянного инстинкта самосохранения. Если ее никто не видит, может, пора наконец посмотреть на себя самой? Пристально. Внимательно. С любовью.
На следующее утро Анатолий проснулся от незнакомого, тревожащего запаха. Пахло не привычными блинами или воскресными сырниками. Пахло... чем-то дерзким. Чужим. Пахло свежесваренным кофе из турки, настоящим, а не растворимой пылью из банки, и еще... корицей и кардамоном. Он вышел на кухню, почесывая внушительное пузо, и замер на пороге. Картина, которую он увидел, была похожа на кадр из заграничного кино про красивую жизнь.
За столом, в косом луче утреннего солнца, сидела его Лида. Перед ней на белоснежной тарелке, той самой, из праздничного сервиза «Мадонна», которую доставали раз в год на его день рождения, лежали два идеальных тоста с пастой из авокадо и яйцом пашот. Рядом в изящной фарфоровой чашке дымился кофе, а в крошечной хрустальной вазочке стоял один-единственный, но совершенно царственный тюльпан. Она купила его вчера по дороге из театра, куда все-таки пошла. Одна.
Она ела медленно, с таким наслаждением, какого он не видел на ее лице уже лет двадцать. Она читала книгу в красивой обложке, изредка делая глоток кофе, и казалась абсолютно отрешенной. Она была в своем мире. В уютном, ароматном, солнечном мире, куда ему, очевидно, вход был воспрещен.
— А... это что? А мне? — промямлил он, чувствуя себя нелепым и чужим на собственной, казалось бы, кухне.
Лидия Петровна оторвалась от книги. Она посмотрела на него так, будто видела впервые. Вежливо, с легким, почти научным любопытством. Без привычной укоризны или заискивания.
— Доброе утро, дорогой. А тебе... ну, знаешь, плита справа. Спички в ящике. В холодильнике, кажется, есть вчерашние сосиски. Удачи тебе.
И она снова уткнулась в книгу, перевернув страницу. Анатолий постоял еще минуту, переваривая. Шутка? Какая-то дурацкая, затянувшаяся обида из-за театра? Он фыркнул, открыл холодильник, с грохотом достал сковородку и демонстративно шлепнул на нее две сморщенные сосиски. Получилось некрасиво. Одна подгорела до черноты, вторая осталась бледной и жалкой. Кофе растворимый показался горькой бурдой. А Лида все так же сидела в своем солнечном коконе, источая аромат корицы и непробиваемого спокойствия.
День прошел в том же духе. Она не напоминала ему вынести мусор. Раздувшийся черный пакет сиротливо стоял у двери, пока Анатолий сам об него не споткнулся, чуть не растянувшись в коридоре. Она не спрашивала, что приготовить на ужин. Она вообще ни о чем не спрашивала. Днем она ушла, вернувшись с большим бумажным свертком и несколькими плоскими холстами. Вскоре в доме запахло скипидаром и масляными красками — забытый аромат из ее молодости.
Вечером история с едой повторилась, но в еще более издевательской, изощренной форме. Лидия Петровна священнодействовала у плиты. Пахло чесноком, розмарином, базиликом и запеченными томатами. Анатолий сглатывал голодную слюну, сидя перед телевизором. Звук футбольного матча раздражал. Вот сейчас позовет. Ну не может же она...
Она не позвала. Она снова накрыла на одного. На ее тарелке была паста с тигровыми креветками, щедро посыпанная пармезаном и украшенная веточкой петрушки. Бокал прохладного белого вина. Свеча в подсвечнике. Она ужинала, как королева в изгнании. На его немой, полный трагизма вопрос в глазах она лишь улыбнулась своей новой, вежливой, почти светской улыбкой.
— Толь, на плите кастрюля. Там гречка. Я сварила побольше, тебе на пару дней точно хватит. Питательно.
Анатолий заглянул в кастрюлю. Серая, унылая, слипшаяся размазня. Он почувствовал себя униженным. Оскорбленным до глубины души. Он впервые за много лет хотел не просто есть, он хотел ее еды. Той, что с базиликом и пармезаном.
— Ты что устроила, а? Что за забастовка? — наконец прорвало его.
— Это не забастовка, — спокойно ответила она, промокнув губы льняной салфеткой. — Это, скажем так, ренессанс. Возрождение. Я просто вспомнила, что я тоже человек. И у этого человека, представь себе, есть свои желания. Сегодня мне захотелось пасты с креветками.
Началась новая эра. Их квартира стремительно разделилась на два независимых, враждующих государства. Была ее суверенная территория — сияющая чистотой половина спальни, ванная полочка с новыми красивыми баночками и флаконами, уголок в гостиной, где теперь прочно обосновался мольберт. И была его — бесхозная, медленно погружающаяся в хаос земля: гора носков у кресла, коллекция чашек с недопитым чаем, его половина кровати, которая почему-то перестала казаться уютной без ее тепла рядом. Она стирала, но только свои вещи. Гладила, но только свои новые блузки и платья.
Анатолий сначала пытался бунтовать. Он демонстративно питался пельменями из пачки, оставляя на столе грязную посуду как немой укор. Лидия Петровна его укора не замечала. Она просто отодвигала его тарелку, чтобы поставить свою вазочку со свежими фрезиями. Через два дня он сдался и, проклиная все на свете, впервые за пятнадцать лет сам загрузил посудомоечную машину.
Затем он столкнулся с экзистенциальной проблемой чистого белья. Его рубашки кончились. Все. Он обшарил шкаф и нашел только мятые, несвежие и одну, парадную, в которой он был на свадьбе у племянника семь лет назад. Он собрал полную корзину грязного белья и, как проситель, подошел к ней.
— Лид, ну постирай, а? У меня же совещание завтра важное.
Она оторвалась от холста, на котором уже проступали нежные очертания венецианского канала. Окинула его оценивающим взглядом, потом корзину.
— Анатолий, — сказала она тоном терпеливого преподавателя, объясняющего первокласснику таблицу умножения. — Вон та белая коробка с кнопками и иллюминатором — стиральная машина. Порошок в розовом пакете, кондиционер в синей бутылке. Инструкция на крышке. У тебя все получится, я в тебя верю.
В тот вечер вся ванная комната была в мыльной пене, которая лезла из всех щелей машины. Оказалось, он высыпал в отсек почти полпачки порошка. Из барабана после аварийной остановки он извлек нечто серо-розовое и полинявшее — его лучшая белая рубашка погибла в неравной схватке с ее красным носком, случайно затесавшимся в общую кучу. Анатолий сидел на холодном кафельном полу в ванной, побежденный и растерянный, и вдруг понял, что совершенно не умеет жить. Он не просто не умел готовить или стирать. Он разучился жить без нее, без ее невидимой, ежечасной, растворенной в воздухе работы.
Прошла неделя. Лидия Петровна расцвела. Она похудела, в глазах появился озорной, девичий блеск. Она стала напевать по утрам арии из опер, слушая их во время готовки своих персональных завтраков. Она начала рисовать. Сначала это были просто натюрморты — ее одинокий завтрак, цветы на окне. Потом она достала с антресолей пыльные папки со старыми фотографиями.
Анатолий, крадучись, как шпион в тылу врага, заглядывал в гостиную, когда она уходила в магазин. На мольберте стоял почти законченный портрет. Молодого черноволосого парня с горящими, нагловатыми глазами. Он вгляделся. Боже, да это же он! Тридцать пять лет назад, в их свадебном путешествии, на юге. Таким она его видела. Таким... запомнила? А кого она видит сейчас? Угрюмого, обрюзгшего мужика со сканвордом и вечным недовольством на лице. Укол в сердце был острее, чем от вида сгоревшей сосиски.
В тот вечер он не включил телевизор. Он молча сидел на кухне, на табуретке в углу, и смотрел, как она готовит себе ризотто. Просто смотрел. На ее руки, которые так легко и умело порхали над сковородкой. На ее профиль, ставший тоньше и благороднее. Он впервые за долгие-долгие годы по-настояшему видел ее.
Когда она села за стол со своей тарелкой дымящегося, ароматного ризотто, он кашлянул.
— Лид... А... пахнет вкусно.
Она подняла на него глаза. В них не было триумфа победителя. Только спокойное, немного усталое ожидание.
— Это ризотто. С белыми грибами.
Он сглотнул. Сделал шаг вперед. Взял из сушилки чистую тарелку. Его руки слегка дрожали.
— Можно... мне немного? Пожалуйста.
Лидия Петровна смотрела на него долгую, звенящую минуту. Вся ее итальянская забастовка, весь ее выстраданный, маленький, но такой важный ренессанс сошелся в этой точке, в этой унизительной мужской просьбе. Она могла бы сказать «нет». Могла бы с холодной вежливостью напомнить про кастрюлю с гречкой. Но она увидела в его глазах не просто голод. Она увидела вселенскую растерянность. И, кажется, что-то еще. Что-то давно забытое, почти исчезнувшее. Стыд.
Она молча взяла его тарелку и положила ему щедрую, полную порцию ризотто.
— Садись, — сказала она просто.
Он сел напротив. Они ели в тишине. И это была не та неловкая, звенящая тишина, что царила в их квартире последнюю неделю. Это была... другая тишина. Наполненная невысказанными словами, запахом грибов и робкой надеждой.
— Тот портрет... — начал он, не поднимая головы от тарелки. — Это я?
— Ты, — кивнула она.
— Красивый, — тихо сказал он. — Я уже и забыл, что таким был.
Лидия Петровна отложила вилку. Она посмотрела на мужа, который впервые за много лет смотрел не сквозь нее, а прямо на нее.
— Дело не в том, каким ты был, Толя. Дело в том, что я снова вспомнила, какая я. И, знаешь... мне это чертовски нравится.
Она улыбнулась. Не вежливо, а по-настоящему. Теплой, чуть усталой, но своей собственной, давно утерянной и вновь обретенной улыбкой. И Анатолий вдруг понял с абсолютной ясностью, что финал любого чемпионата мира — полная ерунда по сравнению с возможностью потерять вот эту улыбку. Навсегда.