— Мама, ты хоть понимаешь, что предаешь память отца?!
Голос Кати, обычно такой выверенный и спокойный, как у диктора на радио, сейчас звенел, царапая воздух в гостиной. В этой комнате, где каждая салфеточка лежала на своем месте, а с полированной стенки пахло лимоном и порядком, слова дочери звучали как кощунство. Елена смотрела на свою взрослую, умную, такую правильную дочь и молчала. Предаю? Разве можно предать того, с кем прожила сорок лет в тихом, ровном уважении? С кем вырастила вот ее, Катю, и Антона, но ни разу, ни единого разу не почувствовала, как замирает все внутри от случайного прикосновения.
Мысль была до того острой и запретной, что Елена сама ее испугалась. Она ведь только недавно научилась так думать. Всего пару месяцев назад. А до этого была жизнь. Безупречная, как накрахмаленная скатерть.
Эта жизнь была похожа на ее квартиру – ни пылинки, ни лишнего предмета, ни спонтанного чувства. Утро начиналось не с бодрящего кофе, а с ритуала. Поправить на комоде фотографию Анатолия, покойного мужа. Не потому, что она висела криво. Просто так было заведено. Анатолий на фото смотрел строго, но одобрительно. Он всегда все одобрял, что вписывалось в его картину мира. Потом звонок Кате: «Привет, доченька. Как Артемка? Забрать его из садика, вы же опять не успеваете?». Потом Антону: «Сынок, ты пообедал? Не забудь шапку, ветер сегодня». Ее дни, недели, годы были сплетены из чужих расписаний, чужих нужд, чужих жизней. Она была функцией. Безотказной, как швейцарские часы. Надежной функцией «мамы» и «бабушки».
И вот в этой отлаженной, как механизм, системе случился сбой. Дети, видя ее тихую серую тоску, которую она сама даже не осознавала, решили, что у мамы, ну… авитаминоз впечатлений. И подарили путевку в загородный санаторий.
— Мам, тебе развеяться надо, — убеждала Катя, раскладывая по контейнерам котлеты для ее же, Елены, холодильника. — Воздухом подышишь, на процедуры походишь. Мы же о тебе заботимся.
Елена согласилась, исполняя очередную обязанность – быть благодарной. Санаторий. Само слово отдавало затхлостью и казенным компотом. Что она там потеряла?
Первые дни прошли в точном соответствии с ее ожиданиями. Она бродила по ухоженным дорожкам парка, мимо бодрых пенсионерок в ярких спортивных костюмах и седовласых кавалеров, с азартом стучавших костяшками домино. Она чувствовала себя прозрачной, невидимкой на этом празднике заслуженного отдыха. Она просто ждала, когда можно будет вернуться в свою понятную, предсказуемую клетку.
А потом она его увидела.
Он стоял к ней спиной у старой каменной балюстрады с облупившимися от времени ангелочками и смотрел на ленивое течение реки. Что-то мучительно знакомое было в этой чуть сутулой спине, в линии плеч, в том, как он запустил руку в седеющие волосы. Сердце споткнулось, сделало болезненный и сладкий кульбит и замерло. Оно помнило. Оно, оказывается, все еще помнило, даже спустя сорок с лишним лет.
Она сделала несколько шагов, сама не зная зачем, влекомая невидимой силой. Он обернулся на тихий скрип гравия под ее туфлями.
И мир вокруг сузился до пространства между ними.
Глаза. Те самые, серо-голубые, как пасмурное небо перед дождем, теперь в сеточке морщинок, но такие же… живые. Узнающие.
— Лена? — голос стал ниже, с хрипотцой, но это был он. Его голос.
— Дима… — выдохнула она, и собственное имя, слетевшее с его губ, прозвучало как забытая мелодия.
Дмитрий. Ее первая, не случившаяся, оборванная на взлете любовь. Мальчишка с гитарой и дерзкой улыбкой, пахнущий ветром и украденной с клумбы сиренью. Их разлучили прозаично и жестоко. Его отца, военного, перевели в другой гарнизон, а ее родители вынесли вердикт: «Выбрось из головы. Не пара он тебе. Инфантильный». И она выбросила. Вернее, она так думала. Похоронила так глубоко, что сама забыла, где эта могила. А оказалось, что все это время там, внутри, теплился крохотный, неугасимый огонек.
Их первый разговор был похож на попытку собрать разбитую чашку. Неловкие, обрывочные фразы. «А ты…», «А я…». Шок мешал дышать, мешал думать. Как он здесь? Почему? Они договорились встретиться вечером в холле. Просто поговорить.
И они говорили. Всю ночь напролет. Сбежали из душного холла на ту самую скамейку в парке, и слова полились. Оказалось, его жизнь, как и ее, сложилась… приемлемо. Женился, вырастил сына, работал инженером. Развелся лет десять назад. «Не сошлись характерами», — усмехнулся он. Банальная фраза, за которой стояла целая жизнь без любви. В его рассказе, как и в ее собственном, сквозила та же невидимая трещина. Будто оба прожили не свою жизнь, а какой-то черновик, который почему-то приняли за чистовик.
— А помнишь, как мы в кино сбежали на «Фантомаса»? — смеялся он, и в уголках его глаз собирались знакомые лучики.
— А как ты мне под окном серенаду пел, а мой отец грозился тебя из ружья солью накормить? — вторила ему Елена, и не узнавала свой голос. Он был легким, звонким, девчоночьим.
Она не помнила, когда последний раз так смеялась. Когда вообще позволяла себе быть не «Еленой Петровной», а просто Леной. И когда под самое утро, когда небо на востоке стало сизым, он робко, почти невесомо, взял ее за руку, ее ладонь, привыкшая к холодку дверных ручек и тяжести авосек, вдруг вспомнила другое тепло. Забытое. Настоящее.
Путевка закончилась. Елена вернулась в свою правильную, пахнущую полиролью квартиру, но привезла с собой тайну. И эта тайна, как капля чернил в стакане воды, начала менять все вокруг. Их телефонные разговоры стали ее личным сортом воздуха. Сначала неловкие, потом все более откровенные. Они не строили планов на будущее. Нет. Они просто… жили. В этих беседах они жадно наверстывали сорок украденных у них лет.
Елена стала замечать свое отражение в зеркале, и ей впервые захотелось ему улыбнуться. Она сделала стрижку, короткую и стильную, о которой всегда мечтала, но Анатолий считал такие «несолидными». Купила флакончик французских духов с терпкой ноткой жасмина, а не свою привычную «Красную Москву». Она стала чаще улыбаться. Просто так.
Разумеется, Катя заметила. Материнский радар дочери, настроенный на любые отклонения от нормы, сработал мгновенно.
— Мам, ты какая-то странная стала, — бросила она однажды, придирчиво осматривая ее новую блузку. — Вся светишься. Влюбилась, что ли, на старости лет? — пошутила она, но глаза остались серьезными.
Елена тогда только отмахнулась, а сердце пропустило удар. Но правду не спрячешь. Катя приехала без звонка, с тортом, и застала мать у телефона. Она не просто услышала обрывок фразы. Она увидела лицо матери. Одухотворенное, молодое, светящееся таким счастьем, какого Катя не видела на нем никогда. И в этот момент на экране телефона, лежавшего на столе, всплыло уведомление: «Дима».
И тогда-то плотину прорвало. Тогда и прозвучала эта фраза про предательство.
— Мама, опомнись! В твоем возрасте! — не унималась Катя, нарезая круги по комнате. — Тебе шестьдесят два года! Какие Димы? А если он аферист? Охотник за квартирами одиноких пенсионерок! Ты подумала, что люди скажут? Что я скажу на работе? Что моя мать-вдова с ума сошла?
Антон, ее сын, молчаливый и основательный, как покойный отец, сидел на диване и своим тяжелым взглядом вбивал гвозди в крышку ее только-только обретенного счастья. Его молчание было страшнее Катиных криков. «Мама, мы же о тебе беспокоимся, — наконец произнес он. — Мы ничего не знаем об этом человеке».
Елену качало от их слов, от их правильной, убийственной логики. Они были правы. Конечно. Она — мать, бабушка. Хранительница очага и памяти. Какой еще роман? Это глупости, старческий эгоизм. Она почти поверила. Почти сдалась. Привычное, вязкое чувство вины накрыло ее с головой. Она сидела, сгорбившись, и была готова на все согласиться. Оборвать. Забыть. Вернуться.
В этот момент зазвонил телефон. На экране высветилось «Дима». Катя метнула на аппарат взгляд, полный ненависти.
— Не смей. Брать.
Но Елена, повинуясь последнему, отчаянному импульсу, дрожащей рукой нажала на зеленую кнопку.
— Лен, привет. Я чувствую, что-то не так, — его голос был тихим и спокойным. — Не буду спрашивать. Просто хочу, чтобы ты знала… Понимаешь, я ждал тебя сорок лет, так что подожду еще немного. Но ты должна понять одну вещь. Очень важную. Выбор сейчас не между мной и твоими детьми. Нет. Это выбор между жизнью для них… и жизнью для себя. Впервые. Просто для себя. Каким бы ни было твое решение, я приму его. Только будь честной. С собой.
Он повесил трубку. А Елена сидела в оглушительной тишине своей правильной гостиной, и его слова эхом бились в висках. «Жизнь для себя». Что это вообще такое? Она не знала ответа.
Ночь была пыткой. Она бродила по спящей квартире, как призрак. Прикасалась к вещам. Вот кресло Анатолия, с вмятиной на подлокотнике. Вот детские рисунки Артемки на холодильнике. Вот ее диплом экономиста, пылящийся в папке. Все это было ее жизнью. Честной. Правильной. Но где во всем этом была она сама?
Под утро, измученная, она подошла к большому зеркалу в прихожей. Из него на нее смотрела уставшая, пожилая женщина с красными от слез глазами. Но если вглядеться… если очень-очень хорошо вглядеться… там, в самой глубине зрачков, все еще можно было разглядеть испуганную девчонку, которая любила жасмин и мальчика с гитарой. И эта девчонка кричала. Кричала беззвучно все эти сорок лет.
На следующий день она собрала детей. Без слез. Ее голос был тихим, но в нем появилась сталь.
— Катя, Антон. Я вас очень люблю. И я всегда буду благодарна вашему отцу за семью, за вас. Его память для меня свята. Но моя жизнь, как бы странно это для вас ни звучало, еще не окончена. И я не буду просить у вас разрешения на то, чтобы быть счастливой. Я просто буду. Я буду встречаться с Дмитрием.
Прошло полгода.
Елена и Дмитрий сидели на террасе его старенькой, но уютной дачи. В воздухе пахло яблочным спасом и увядающей листвой. Он читал ей вслух стихи, она чистила яблоки для шарлотки. Впервые за много лет она ни о чем не тревожилась. В кармане фартука завибрировал телефон. Катя.
— Привет, мам. Как вы там? — в ее голосе не было металла. Только усталость и что-то новое. — Артемка спрашивает, когда бабушка приедет печь свои фирменные пирожки? И… он там… не обижает тебя?
— Приеду в субботу, доченька. И нет, не обижает, — мягко ответила Елена.
Она закончила разговор и улыбнулась. Посмотрела на седую голову Димы, склоненную над книгой, на золото листьев в саду, на высокое осеннее небо. Она не знала, сколько им отмерено. Год, пять, десять. Но это были их годы. Ее годы. И она наконец-то начала их жить.