Она выжила. Но теперь её домом были руины, её защитой — ложь, а её оружием — горсть украденных зёрен. Война сделала её другой. И месть будет другой...
Зима 1942-43 стала временем тихого сопротивления. Под личиной «учетчицы» Настя вела свою войну. Горсть спасенных зерен превратилась в тайный запас, спрятанный в дупле старой липы за огородом. Но это было не главное. Главным стала сеть. Сеть взаимопомощи и сведений, которую она сплетала изо дня в день.
Она «ошибками» в отчетах скрывала реальные остатки зерна и картофеля у старух, чьи сыновья были в партизанах. Она знала, кто болен и нуждается в краюхе хлеба больше других, и умудрялась передать ее через верных женщин, вроде молчаливой вдовы Марфы, потерявшей на фронте троих сыновей. Она запоминала все: расписание патрулей, которые выбалтывали пьяные полицаи; места, где немцы складировали боеприпасы; настроения в комендатуре, доносившиеся через хвастливые разговоры Дмитрия за водкой.
Дмитрий… Он все больше походил на карикатуру на самого себя. Упитанный, самоуверенный, в начищенных сапогах, он играл в большого начальника. Его жестокость росла пропорционально страху. Он знал – его путь назад отрезан. И этот страх он топил в водке и в унижении тех, кто был слабее. Настю он по-прежнему считал своей собственностью, «работницей», хоть и ценил ее грамотность и аккуратность. Иногда, в пьяном угаре, он пытался говорить о прошлом, о «чувствах», но натыкался на ледяную стену ее молчания. Ее холодная ненависть его раздражала, но и пугала. Он чувствовал, что контроль над ней – иллюзия, но признать этого не хотел.
Однажды поздней осенью 1943 года в село пригнали новую партию остарбайтеров – подростков и женщин с Украины. Среди них, оборванная, с обмороженными щеками, была девчонка лет пятнадцати, Катя. Ее определили на тяжелые работы. Настя, проверяя списки в комендатуре, увидела, как фельдфебель Шульце, раздраженный медлительностью Кати, ударил ее прикладом по спине. Девчонка упала в грязь, не в силах подняться. В глазах Насти вспыхнуло знакомое пламя. Она невольно шагнула вперед.
– Шульце! – резко окликнул ее Дмитрий, стоявший рядом. Его взгляд был предупреждающим. – Не лезь не в свое дело. Отчеты готовы?
Настя замерла. Она увидела, как Катю пинком заставили встать и потащили дальше. Но в тот же миг она поймала взгляд девчонки – полный боли, страха и… немого вопроса. Такого же, как когда-то у Оли.
Вечером Настя рискнула. Она сунула в карман кусок черствого хлеба и горсть мерзлой брусники, собранной Олей по опушкам. Под покровом темноты она пробралась к сараю, куда загнали новоприбывших. Катя сидела на грязной соломе, прислонившись к стене, всхлипывая тихо. Настя протянула ей еду.
– Бери. Не дай заметить.
Катя испуганно отшатнулась, потом жадно схватила хлеб.
– Спасибо… – прошептала она, голос сорванный.
– Ты откуда? – тихо спросила Настя.
– Под Киевом… Село сожгли… Маму расстреляли… – Слезы снова потекли по грязным щекам.
Настя сжала кулаки. История повторялась. Зло было шаблонным в своей жестокости.
– Держись, – сказала она твердо. – Выжить надо. Ради мамы. Поняла? Я помогу. Чем смогу.
Этот разговор стал началом. Катя оказалась не сломленной. Она обладала цепкой памятью и острым слухом. Через нее Настя узнавала новости от других остарбайтеров, улавливала обрывки разговоров немцев. Информация потекла ручьем: о перемещениях эшелонов, о настроениях среди солдат, о слухах с фронта – о Сталинграде, о Курске. Настя запоминала все. А запомнить – значит сохранить. И когда-нибудь передать.
Передать кому? Надежда пришла оттуда, откуда ее не ждали. В лесу, в нескольких километрах от Житницы, действовал партизанский отряд «Гроза». Связным с ними была та самая вдова Марфа. Однажды морозной ночью, когда Дмитрий был в комендатуре на пьянке, а Оля спала, Настя осторожно пробралась к Марфе. Она принесла не еду, а сведения. Тщательно запомненные цифры: количество немцев в гарнизоне, расположение пулеметных гнезд, график смены караула у склада с горючим, который охранялся спустя рукава. И самое главное – сведения о предстоящем карательном отряде, который должен был прочесать лесной массив на северо-западе – как раз там, где базировалась «Гроза».
Марфа, суровая и молчаливая, выслушала, не перебивая. Ее старые глаза внимательно изучали Настю.
– Ты рискуешь, дочка, – сказала она наконец. – Если Дмитрий твой проведает…
– Он ничего не узнает, – ответила Настя. – А если узнает… – Она не договорила, но в ее глазах Марфа прочла все. Цену Настя знала. И была готова ее заплатить.
– Передам, – коротко кивнула Марфа. – Молодец. Крепись.
Через неделю по селу прокатился взволнованный шепот: карательный отряд попал в засаду. Понес большие потери. Отступил, ничего не добившись. В комендатуре царило мрачное настроение. Дмитрий был зверем, кричал на подчиненных полицаев, подозревая всех в утечке информации. Он пришел к Насте пьяный и злой.
– Ты! – тыкнул он ей пальцем в грудь. – Ты тут крутишься! Бабы тебе все по уши нашептали! Говори, что знаешь? Кто связной?
Настя стояла спокойно, глядя ему прямо в глаза. Страх был, но он тонул в океане ненависти и новой, странной уверенности – она делала правильно.
– Я учетчица, Дмитрий, – ответила она ровно. – Считаю гнилую картошку. Какие связи? Какие партизаны? Мне бы Олю прокормить да тебе отчеты написать без ошибок, как учил фельдфебель Шульце. Он не любит ошибок.
Упоминание Шульце слегка остудило его пыл. Он плюнул, пробормотал что-то невнятное про «стерв» и ушел. Настя поняла: игра становится смертельно опасной. Но назад пути не было. Она была уже не Настей. Она была «тетей Настей» для голодных ребятишек, которым тайком передавала крохи; она была «Надеждой Семеновной» для стариков, искавших у нее совета и защиты; она была невидимым стержнем, на котором держалось слабое подобие жизни и надежды в оккупированной Житнице.
Зимой 1944 года пришли вести. Настоящие. От наступающей Красной Армии. Слухи, подкрепленные глухими раскатами канонады на востоке, становились реальностью. В селе почувствовали: ветер переменился. Немцы стали нервознее, грубее. Полицаи, особенно те, у кого были мозги, засуетились, ища пути к отступлению или способы искупить вину. Дмитрий напивался еще чаще. В его глазах читался животный страх. Он пытался цепляться за Настю, как за последнюю соломинку, то угрожая, то пытаясь купить обещаниями спасения для нее и Оли «после».
– Уезжаем, Настька! – шептал он ей однажды, хватая за руку. – Я тебя с собой возьму! В Германию! Там жизнь… Там все будет! Забудем это!
Она вырвала руку, как от прикосновения гадюки.
– Забыть? – ее голос звучал ледяными осколками. – Забыть мать? Отца? Забыть, как ты служил тем, кто их убил? Забыть, как ты людей в рабство гнал? Нет, Дмитрий. Я здесь останусь. Здесь мой дом. Могилы родителей. И я дождусь. Дождусь, когда наши придут. И посмотрю тебе в глаза, когда тебя будут судить.
Он побледнел, потом побагровел от злости. В его взгляде мелькнуло что-то страшное, почти безумное.
– Судить? Меня? – он засмеялся, резко и неприятно. – Да я тебя раньше сдам! Ты думаешь, я не знаю? Не знаю про твои штучки с Марфой? Про твои записочки? Я все вижу! Ты – предательница! Предательница новой власти! Я тебя самого Шульце сдам! Он тебя в гестапо отправит! Или просто пристрелит, как собаку! И твою сестренку за компанию!
Она не дрогнула. Его слова били в пустоту. Она давно перестала бояться за себя.
– Сдавай, – сказала она спокойно. – Но помни: ты первый предатель. И твоя вина – на виду у всех. Когда наши придут, тебя будут судить не по моим доносам. Тебя будут судить все. Вся Житница. Каждый, кого ты обидел, унизил, продал. И я буду там. И скажу. Все скажу.
Он отшатнулся, словно ее слова были физическим ударом. В его глазах мелькнул настоящий ужас – ужас перед грядущим возмездием, перед презрением односельчан. Он выругался матом и выбежал из дома. Настя знала: точка невозврата пройдена. Он способен на все. Нужно быть готовой.
Весна 1944 года пришла рано и бурно. Снег сошел, обнажив черные раны земли и пепелища. Канонада гремела уже совсем близко. Немцы спешно укрепляли подступы к селу, сгоняя на работы всех, включая женщин и подростков. Настя рыла окопы вместе с другими. Ее руки, привыкшие к любой работе, работали автоматически. Глаза искали вдали, на дороге, пыль от машин или силуэты солдат в знакомых шинелях.
И вот, в один из дней, когда солнце уже пригревало по-настоящему, а воздух звенел от птичьих трелей и далекого грома орудий, случилось то, чего все ждали и боялись одновременно. Со стороны леса, откуда ждали партизан, раздались не одиночные выстрелы, а частая, горячая перестрелка. Потом – взрывы. Гранаты? Мины? Над селом взвилась красная ракета – сигнал тревоги. Немецкий гарнизон бросился к позициям.
Настя и другие женщины бросили лопаты, прижались ко дну неглубокого окопа. Сердце бешено колотилось. Наши? Или просто партизанская вылазка? Вдруг со стороны комендатуры раздался оглушительный взрыв – это партизаны ударили по штабу! Хаос нарастал. Немцы метались, орали, строчили из автоматов куда попало.
И в этот момент Настя увидела его. Андрея.
Он был не похож на того спокойного, крепкого парня, который вел ее под венец в роковое утро 22 июня. Он был худ, обветрен, в потрепанной, но аккуратной солдатской шинели, с автоматом ППШ наперевес. Он выскочил из-за угла горящего сарая вместе с группой таких же бойцов. Его лицо было сосредоточенным, глаза горели холодным боевым огнем. Он вел своих людей в атаку на пулеметное гнездо, прижимавшее к земле другую группу наступающих.
– Андрей! – вырвалось у Насти криком, но его заглушил грохот боя. Она вскочила, не думая об опасности, и побежала вдоль окопа, чтобы быть ближе, чтобы он ее увидел!
И в этот миг она увидела другое. Дмитрия. Он выскочил из-за развалин комендатуры, стреляя на ходу из пистолета. Его лицо было искажено гримасой безумия и страха. Он увидел Андрея. Увидел его знаки различия – сержанта. Старое соперничество, ненависть, страх возмездия – все слилось в одно мгновение. Он вскинул пистолет, целясь в спину Андрею, который, пригнувшись, перебегал открытое пространство.
«Нет!» – мысль пронеслась молнией. Настя действовала инстинктивно. Она схватила первое, что попалось под руку – тяжелый, острый обломок кирпича. И метнула его изо всех сил. Не в Дмитрия – он был слишком далеко. В окно полуразрушенной избы, прямо над тем местом, где прятался немецкий снайпер, которого она заметила еще утром и запомнила.
Кирпич влетел в окно с грохотом. Снайпер инстинктивно дернулся, отпрянул от прицела. Его выстрел, который мог угодить в кого-то из наступающих, ушел в молоко. Но шум привлек внимание. Андрей и его бойцы резко развернулись, увидев угрозу. Пуля, выпущенная Дмитрием, просвистела мимо, ударив в стену за спиной Андрея.
– Полицай! С фланга! – крикнул Андрей, и автоматные очереди бойцов ударили по Дмитрию.
Дмитрий отпрыгнул за укрытие, его выстрелы стали беспорядочными. Он был в ловушке. Настя увидела, как Андрей сделал несколько резких перебежек, заходя Дмитрию в тыл. Их глаза встретились на мгновение – Андрея и Насти. В его взгляде мелькнуло невероятное изумление, потом – жесткая решимость. Он кивнул ей, коротко, и бросился вперед.
Дальше Настя не видела. Ее сбил с ног взрывной волной близкий разрыв мины. Оглушенная, в копоти, она упала на дно окопа. Последнее, что она слышала перед тем, как сознание поплыло, – это яростную автоматную очередь и дикий, нечеловеческий крик Дмитрия, обрывающийся на полуслове. Потом – нарастающий крик «Ура!» и топот бегущих к селу солдат в пилотках и шинелях защитного цвета.
Когда она пришла в себя, бой уже стихал на окраинах. Село освобождали. Над руинами комендатуры кто-то уже водружал красный флаг, сшитый из кумача. Настя поднялась, опираясь на край окопа. Она искала глазами Андрея. И увидела его. Он стоял на колене у тела в серой полицайской шинели. Дмитрий лежал навзничь, без движения. Андрей медленно поднял голову. Его взгляд нашел Настю. В нем не было радости. Была усталость. Горечь. И понимание. Он встал и пошел к ней, прихрамывая (она заметила темное пятно на его шинели у бедра – рана?), отталкивая стволом автомата обгоревшую балку.
Они стояли друг напротив друга посреди дымящихся развалин, среди криков освобождения и стонов раненых. Три года ада. Три года, которые превратили наивную девчонку в стальную женщину, а спокойного парня – в закаленного солдата. Между ними лежала пропасть пережитого, смерти, предательства. Но мост через эту пропасть был. Он был выкован из общей боли, общей потери и той незримой нити, что все это время тянулась между ними – нити судьбы, которая привела его сюда, к ней, в этот самый момент.
– Настя… – хрипло произнес Андрей. Его голос был другим. Грубее. Старше. – Живая… Слава Богу…
Она не могла говорить. Комок перекрыл горло. Она кивнула, и слезы, которых не было столько лет, наконец хлынули – не от слабости, а от невыносимого облегчения и горя одновременно. Она сделала шаг к нему. И еще один. И упала в его крепкие, выжившие руки, которые обняли ее так, как будто боялись, что это мираж, что она рассыплется. Он был здесь. Он пришел. Долгая ночь кончалась. Но каким будет утро?
***
Первые дни после освобождения Житницы были похожи на выход из долгого, кошмарного сна в реальность, еще более жестокую. Радость смешивалась с горем. Плач по погибшим сливался со слезами облегчения. Село лежало в руинах. Воздух пропитался не гарью боя, а тяжелым запахом тлена, горящего тола (немцы при отходе минировали что могли) и неубранных тел.
Андрея положили в уцелевшую избу, превращенную в полевой госпиталь. Пуля Дмитрия задела бедро, раздробив кость. "Ходить будешь, солдат, но хромота – на память", – мрачно констатировал пожилой военврач, перевязывая рану бинтами, бывшими роскошью. Настя не отходила от него. Она приносила воду (чистую, из колодца, который сама же с другими женщинами расчистила), делилась скудным пайком – "кирпичиком" армейского хлеба и щепоткой сахара, украденной для него из скудных запасов.
Молчание между ними было гулким. Столько нужно было сказать. Столько – забыть. Андрей смотрел на нее своими новыми глазами – глазами человека, видевшего слишком много смерти. В них читался вопрос: "Как ты выжила? Как осталась... собой?"
– Они... родители... – начал он однажды, когда боль от раны немного отпустила.
– Убиты. В первый же день. В нашем доме, – ответила Настя ровно, глядя в окно на унылый пейзаж. Рассказала коротко, сухо. О погребе. О сапогах наверху. О костыле отца. О том, как хоронила их ночью, одна. Не упомянула Дмитрия. Не сразу.
Андрей закрыл глаза. Его лицо исказила гримаса боли – не физической.
– А он... Дмитрий? – спросил он тихо. – Тот выстрел... Я не видел, кто кинул кирпич. Но я видел, как ты метнулась. Это был он, да? Он целился в меня?
Настя кивнула. Потом рассказала. Все. О его возвращении в форме полицая. О "работнице". Об угрозах. О его страхе и жестокости. О том, как он назвал родителей "старыми калеками". Голос ее не дрогнул, но пальцы сжали край одеяла до белизны. Андрей слушал, не перебивая. Его лицо становилось все каменнее.
– Я добил его, – сказал он наконец, глядя в потолок. Голос был пустым. – Когда он упал после очереди... Он был еще жив. Смотрел... Я подошел. Он узнал меня. В глазах был... Не страх даже. Пустота. И ненависть. Я выстрелил. В упор. – Он замолчал. Потом добавил: – Не жалею.
Настя взяла его руку – сильную, покрытую шрамами и мозолями. Они сидели так, молча, разделяя тяжесть свершенного и пережитого. Никаких сладких слов о любви. Слишком рано. Слишком много крови между ними. Но было понимание. Общая боль. Общая победа над конкретным злом.
Вскоре пришла пора суда. Не официального трибунала – того ждали позже. А суда народного. В центре села, на пепелище клуба, собрались уцелевшие. Женщины с изможденными лицами. Старики. Подростки. И несколько вернувшихся с войны калек. Привели пленных полицаев – тех, кто не успел или не смог убежать с немцами. Их было пятеро. Молодые, испуганные, жалкие. Они не походили на грозных прислужников оккупантов. Они были тенью Дмитрия, его отражением в кривом зеркале страха и подлости.
Народ молчал. Гнев висел в воздухе, густой и тяжелый. Вдова Марфа первая подняла палку.
– Васю моего, сына, кто сдал? Кто показал немцам, где он с товарищами прячется в лесу?! – ее голос, обычно тихий, ревел, как раненый зверь. – Ты, Петька! Я видела! Видела, как ты вел фрицев!
Петька, щуплый паренек, бывший конюх, затрясся.
– Не я... Сильно били... Не выдержал...
– А мою Катю? – закричала другая женщина. – Кто ее в Германию угнал? Кто прикладом бил, когда она на коленях умоляла?!
Обвинения сыпались, как камни. Каждый вспоминал свое горе, свою боль. Полицаи опускали головы, мычали оправдания про страх, про угрозы, про голод. Народ не слушал. Гнев требовал выхода. Кто-то бросил комок грязи. Потом камень.
Настя стояла чуть в стороне, наблюдая. Олю она держала крепко за руку, не позволяя девочке смотреть. В ее душе кипело. Она видела лица этих полицаев – жалкие, перекошенные страхом. Она помнила их прислуживание, их подлости. Но она помнила и Дмитрия. И его страх, который привел его к этому. И свой страх. И свой выбор – не сломаться. Ненависть горела в ней, но рядом с ней жило другое чувство – ответственность. За Житницу. За то, что будет ДАЛЬШЕ.
Когда толпа, распаляясь, двинулась к связанным полицаям с явным намерением расправы, Настя вдруг шагнула вперед. Она не кричала. Ее голос, тихий, но звенящий от напряжения, прорезал гул:
– Стойте!
Все замерли, обернувшись. Удивленные, злые взгляды уперлись в нее.
– Что, Надежда Семеновна? – съязвил кто-то. – За своих заступничек встала? Ты ж под их крылышком сидела!
Гул одобрения прокатился по толпе. Настя почувствовала, как Андрей, опираясь на самодельный костыль (его рана еще не зажила), встал рядом с ней. Его молчаливая поддержка придала сил.
– Не заступничаю! – резко ответила Настя. Ее глаза горели. – Их вина – кровь на руках! И суд будет! Настоящий суд! По закону! – Она обвела взглядом собравшихся. – А вы что? Самосуд учините? Как они? Как фашисты? Тогда чем мы лучше?!
Толпа зароптала. Марфа нахмурилась.
– Закон? Какой закон? Где он был, когда наших убивали?!
– Он пришел! – Настя указала рукой на восток, откуда шли основные силы. – С нашими солдатами пришел! Им передадут. По заслугам. – Она сделала шаг к связанным полицаям. Их лица исказил ужас. – Но если вы их сейчас растерзаете... Что останется? Только еще одна кровь на наших руках. И село наше... оно и так в крови. Хватит. Пора строить. Жить.
Тишина повисла тяжелым покрывалом. Гнев медленно оседал, уступая место усталости и горькому пониманию правды ее слов. Марфа первая опустила палку.
– Умно говоришь, дочка... – прошептала она. – Больно умно... Но, может, и правда... Хватит крови.
Постепенно люди стали расходиться, угрюмые, но остановленные. Полицаев увели под конвоем двух бойцов Андреевского подразделения – дожидаться военного трибунала.
Настя обернулась к Андрею. Он смотрел на нее с нескрываемым восхищением и глубокой серьезностью.
– Председатель, – сказал он тихо, с легкой, почти неуловимой улыбкой. – Настоящий.
– Не смей, – буркнула она, но краска залила ее щеки.
– А кто? – настаивал Андрей. – Кто еще поднимет Житницу? Кто знает каждую пядь земли, каждую бабку, каждого сироту? Кто спрятал зерна будущего, пока другие руки опускались? – Он положил свою здоровую руку на ее плечо. – Сельсовет рухнул. Колхоз – прах. Люди смотрят на тебя, Настя. На Надежду Семеновну. Жди. Скоро придут бумаги о выборах. Но выбор-то... он уже сделан. Селом. И мной.
Его слова пугали и... давали крылья. Она смотрела на пепелище, на усталые лица женщин, возвращающихся к своим полуразрушенным домам, на испуганные глаза Оли. Она вспоминала отцовский костыль. Материнский платок с зернами. Свой долг. Не перед мертвыми. Перед живыми. Перед будущим.
– Ладно, – выдохнула она, сминая в кармане клочок бумаги с первыми, робкими подсчетами уцелевшего скота и семян. – Попробуем. Только ты... – она посмотрела на его перевязанное бедро, – ты выздоравливай. Мельницу восстанавливать будем. Твой проект помнишь? Тот, что перед войной чертил? С расширением?
Андрей рассмеялся, искренне и громко. Звук этого смеха, чистого, несмотря на всю боль, был первым настоящим звуком мира в возрождающейся Житнице.
– Как же, помню! – воскликнул он. – Только ты, председатель, не загоняй меня в угол. Я дембельнулся. Хочу на печи лежать да борщ твой есть. Который ты... научишься варить? – поддел он.
Настя фыркнула, но в глазах ее засветилась давно забытая искорка.
– Научусь. Только ты, мельник, муки не жалей. И не ворчи, если первый хлеб комом выйдет. У нас тут, – она обвела рукой руины, – школа жизни одна: методом тыка.
Они стояли рядом – солдат с пустым рукавом шинели (ее отдали на починку) и будущий председатель в стоптанных валенках и прожженном ватнике. Перед ними лежало море работы, голода, отчаяния и невероятных трудностей. Но впервые за долгие годы у них было завтра. Общее завтра. И зерна будущего, спрятанные за сараем, ждали своего часа под холодным, но уже весенним солнцем.
***
Председателем Настя стала не по бумажке из райцентра (она пришла позже, формальность), а по воле села. Когда уполномоченный райкома, худой и замученный бесконечными разрухами мужчина по фамилии Соболев, приехал в Житницу, ему просто указали: "Иди к Надежде Семеновне. У нее все учеты. Она знает". И Соболев, увидев молодую женщину с усталыми глазами старухи и железной хваткой организатора, раздающую задания уцелевшим мужикам (калекам да подросткам) на расчистку завалов у мельницы, только кивнул: "Работайте, товарищ председатель. Район поможет, чем сможет". Помощь была мизерной: гвозди, немного цемента, обещания семян... и кипа бумаг с отчетами.
Работа закипела. Точнее, это была не работа, а ежедневный подвиг. Настя превратилась в центр тяжести возрождающейся Житницы. Она вставала затемно, обходила уцелевшие дворы, знала, у кого крыша течет, у кого корова отелилась, у кого дети голодают. Она выбивала скудные пайки для сирот, которых после войны в селе оказалось больше двадцати. Она вникала в споры о земле – чей теперь надел, если вся семья полегла? Она улаживала конфликты, выслушивала слезы и проклятия, а потом брала лопату и шла вместе со всеми – то на мельницу, то на расчистку колхозного поля от ржавых "ежей" и неразорвавшихся мин (саперов ждать было некогда, рисковали сами).
Андрей, едва встав на ноги, припадая на больную, унесся на мельницу. Его мельница. Его довоенная мечта, теперь – груда обгоревших балок и искореженного металла. Он стал ее тенью. Собрал вокруг себя таких же фанатиков возрождения – старика-плотника Федота, потерявшего на фронте сыновей, но не утратившего умения, и двух подростков, братьев Мишку и Гришку, горевших желанием помочь. Они разбирали завалы по кирпичику, выискивая уцелевшие шестерни, валы. Андрей чертил углем на стене сарая схемы, спорил сам с собой, лихорадочно искал решения. Мельница стала его терапией, его войной за мир. Иногда Настя, проходя мимо поздно вечером, видела его силуэт на фоне заката – сгорбленный над каким-то железом, упрямый и одинокий. Сердце сжималось. Они были рядом, но словно разделены невидимой стеной пережитого. Говорили о деле: о цементе, о лесоматериалах, о плане посевной. О прошлом – молчали. О чувствах – тем более.
Главной битвой 1945 года стала посевная. Голод висел над селом дамокловым мечом. Семян катастрофически не хватало. Те, что прислали из района, были плохого качества, часть сгнила. Настя созвала сход.
– Что сеять будем? – спросила она прямо, глядя в усталые, отчаявшиеся лица. – Картошку – клубни на еду пустили. Зерно... – она развела руками. – Район больше не даст. До осени не дотянем.
В толпе зароптали. Старуха Арина, потерявшая всю семью, выкрикнула:
– Надежда Семеновна, а помнишь, ты говорила... зернышки? Те самые, золотые? Спрятанные?
Настя замерла. Ее тайна. Зерна из амбара. Она берегла их как зеницу ока, как последний шанс. Мешочек из материнского платка лежал в самом укромном уголке ее избы. Это была не просто пшеница. Это была святыня. Залог будущего. Отдать их сейчас, в неподготовленную землю, под угрозой засухи или ливня? Рискнуть потерять последнее?
Все смотрели на нее. В глазах – не требование. Мольба. Надежда. На нее. На Надежду Семеновну.
Она медленно кивнула.
– Помню, Арина Петровна. Есть. Горсть. Чистой, ядреной пшеницы. Но этого мало. – Она обвела взглядом собравшихся. – Нужно собрать все. Каждое зернышко, что у кого завалялось за печкой, в сундучке, в кармане старой одежды. Всю ту картошку, что проросла – на рассаду! Каждый клочок земли – вскопать! Под огороды! Под парники! Не ждать милости! Взять самим!
Ее слова, как искра, упали в сухую траву. Люди зашевелились, заговорили. "У меня горсть овса осталась, думал курам..." – "А у меня свекла старая, может, ростки даст..." – "Мы с ребятами лопухи по опушкам копать будем!". Настя распределила уцелевших лошадей (всего три клячи) и быков, составила график, кто на каком участке пашет. В работу включились все – от мала до велика. Житница превратилась в единый муравейник, борющийся за жизнь.
Посевную вели под аккомпанемент вестей о Победе. Радио в селе не было, но вести приносили редкие проезжие и почтальон на велосипеде. Когда пришла новость о взятии Берлина и капитуляции, село плакало. Не от бурной радости, а от тихого, щемящего облегчения и новой волны горя по тем, кто не дожил. Настя и Андрей стояли у братской могилы на краю села, где похоронили погибших при освобождении бойцов и мирных жителей. Они молчали. Слова были лишними. Память о павших была лучшим памятником Победе.
Лето выдалось неласковым. То засуха припекала землю, то ливни смывали хрупкие всходы. Настя, почерневшая от солнца, исхудавшая до предела, пропадала в полях. Она знала каждый росток, каждую борозду. Молилась (хоть и считала себя давно неверующей) на дождь и на солнце. Андрей, с помощью чудом найденного мотора от разбитой "полуторки" и упорства Федота с парнями, запустил одну жерновую пару мельницы! Это был праздник для всего села. Теперь можно было молоть скудные остатки зерна 1944 года, припрятанные самым запасливым, на муку. Первый грубый, серый, но такой желанный хлеб, испеченный вдовой Марфой в ее уцелевшей печи, стал символом надежды. Его делили по крохам, как святыню.
И вот настал день, когда Настя, Андрей и полсела стояли на краю небольшого, но ровного поля у речки. То самое поле, за которое бились, которое засеяли собранной по крупицам пшеницей, в том числе и драгоценной горстью из мешочка. Колосья, невысокие, но крепкие, золотились на солнце. Настя опустилась на колени, сжала в руке тяжелый колос. Зерна были полновесными, твердыми. Она вспомнила тот страшный день в амбаре, холод, запах тлена, блеск спасенных зернышек на грязной ладони. Вспомнила обещание, данное Оле. Слезы навернулись на глаза, но она их смахнула.
– Созрело, – тихо сказала она, поднимаясь. Голос дрожал. – Завтра жать.
Тихий вздох облегчения прошел по толпе. Потом кто-то хлопнул в ладоши. Потом еще один. И вот уже село аплодировало своему урожаю, своей Победе над голодом и отчаянием. Настя поймала взгляд Андрея. Он смотрел на нее не на поле. В его глазах светилось что-то новое. Не восхищение бойца, а глубокая, тихая нежность и гордость. Он протянул ей колос, который сам сорвал.
– Твой хлеб, председатель, – сказал он просто. – Наш хлеб.
Вечером, после невероятно трудного дня жатвы (жали серпами, вручную, всем миром), Настя вернулась в свою избу. Оля, теперь уже девятилетняя, более крепкая и чуть менее испуганная, спала. Андрей ждал ее у ворот. Он был молчалив. Они сели на завалинку, смотря на зарево заката над убранным полем. Усталость валила с ног, но было странное чувство покоя.
– Настя, – начал он, глядя куда-то вдаль, на темнеющий лес. – Я... я уезжаю. Ненадолго. В город.
Она вздрогнула, сердце екнуло. Страх? Привычка к потере?
– Зачем?
– Нога... – он похлопал по больному бедру. – Говорят, в госпитале в райцентре могут помочь. Сделать так, чтобы меньше хромал. А мельнице... ей нужен крепкий хозяин. – Он повернулся к ней. Его лицо в сумерках было серьезным. – И тут... тут тоже нужен крепкий хозяин. Но я вернусь. Обещаю. Если... если ты меня дождешься.
Он не говорил о любви. Не просил ничего. Просто дал обещание вернуться. Как когда-то, в страшном июне 41-го, он обещал защитить. И защитил. Пусть поздно, но пришел.
Настя долго смотрела на него. На его исхудавшее, обветренное лицо. На седину у висков, которой не было до войны. На руки – рабочие, сильные, руки мельника и солдата. Она положила свою руку поверх его.
– Ждать научусь, – сказала тихо. – Возвращайся, Андрей. Житнице мельник нужен. И... мне.
Это было признание. Не в страсти, не в безумной любви юности. В необходимости. В доверии. В том, что их жизни, искореженные войной, сплелись здесь, на этом пепелище, в борьбе за будущее, и друг без друга они уже не мыслят этого будущего. Он обнял ее за плечи, осторожно, как что-то хрупкое и бесконечно дорогое. Они сидели так, смотря на первые звезды над возрождающейся Житницей. Впереди были еще долгие годы труда, лишений, памяти о боли. Но был хлеб. Была надежда. И было тихое, выстраданное счастье быть вместе и строить новую жизнь на развалинах старой. Из пепла.
Эпилог: Весна Жизни (1947 г.)
Весна 1947 года пришла в Житницу щедро. Теплый ветер гонял пушистые облака по чистому голубому небу. На склонах холмов золотились одуванчики, а в огородах дружно зеленели всходы картофеля и свеклы. Воздух гудел не от моторов, а от пчел, облепивших цветущие вишни в палисадниках.
Настя, теперь уже официально Надежда Семеновна Захарова (председатель сельсовета и колхоза "Новая Жизнь"), шла по селу. Село было не узнать. Крыши крыты свежей дранкой или шифером. В окнах кое-где блестели занавески. Со стройплощадки новой школы (строили всем миром!) доносился стук топоров и веселые окрики парней. Она несла папку с бумагами, но шла не спеша, здороваясь с односельчанами. "Здравствуйте, Надежда Семеновна!" – "Урожайный год будет, председатель?" Она отвечала улыбкой, коротким словом. Ее уважали. Не за должность, а за дело. За то, что вытащила село с того света.
Она вышла за околицу, к полю. То самое поле. Теперь оно было больше, тщательно вспахано. Молодые побеги пшеницы, сильные и зеленые, тянулись к солнцу ровными рядами. Это было уже не чудо отчаяния, а результат труда и надежды. Рядом с полем стояла мельница. Не та, довоенная громада, о которой мечтал Андрей, а пока скромная, но крепкая постройка из нового сруба. Из открытых дверей доносился ровный гул работающих жерновов и запах свежей муки – теплый, пьянящий, запас мира и достатка.
На пороге мельницы стоял Андрей. Он опирался на палку, но хромота была почти незаметна. Операция в городе помогла. Он увидел Настю, и его лицо осветилось теплой улыбкой. Он не кричал "председатель". Просто ждал.
– Как урожай? – спросила Настя, подходя. Она сняла платок, позволив ветру поиграть ее волосами, посеребренными у висковой, хоть ей не было и тридцати.
– Лучше прошлогоднего, – ответил Андрей. – Колос полный. Если погода не подведет... – Он посмотрел на небо, чистое и безмятежное. – Хлеба будет.
Они пошли дальше, не спеша, вдоль опушки леса, к невысокому холмику на краю села. Там, под двумя березами, посаженными прошлой осенью, стояли простые деревянные кресты. Родители Насти. И братская могила с красноармейской звездой – напоминание о цене Победы.
Они постояли молча. Никаких громких слов. Только тишина, наполненная памятью. Потом Настя положила на могилу родителей пучок первых весенних цветов – мать-и-мачехи.
– Вот, мам, пап, – прошептала она. – Житница живет. Оля учится в новой школе. Хлеб свой растем. – Она обняла Андрея за руку. – И мы... мы здесь. Держимся.
Андрей положил свою большую, шершавую руку поверх ее. Его взгляд встретился с ее взглядом. В нем не было безумной страсти юности. Была глубокая, тихая уверенность. Доверие. Любовь, выкованная в горниле потерь и общей борьбы за жизнь. Любовь не как пожар, а как прочный дом, который они строили вместе, кирпичик за кирпичиком, на руинах прошлого.
– Пойдем, Насть, – сказал он тихо. – Дома Оля ждет. И отчеты твои... – он кивнул на папку.
Она улыбнулась. "Дома". Это слово звучало теперь иначе. Полнее. Это была не просто изба. Это был их общий очаг. Их крепость. Их Житница.
Они пошли обратно к селу. Внизу, в лучах весеннего солнца, Житница действительно выглядела как новая жизнь. Дымились трубы. Слышался смех детей. Гудела мельница. Зеленели поля. Шрамы войны еще были видны – пустыри, где стояли дома, молодые, еще неокрепшие деревца на месте пепелищ. Но раны затягивались. Жизнь, сильная и упрямая, как та пшеница из спрятанных зерен, брала свое.
Настя остановилась на мгновение, оглядывая село, поля, мельницу. Потом взглянула на Андрея, идущего рядом. Он чувствовал ее взгляд, обернулся. В его глазах она прочла то же, что жило в ее сердце: боль памяти, гордость за сделанное и тихую, непоколебимую надежду на завтра. Они пережили бурю. Выстояли. И теперь шли вперед, рука об руку, под мирным небом, в тишине, нарушаемой только пением птиц и гудением пчел. Впереди была весна. Долгая весна жизни. После долгой, страшной зимы войны. И это было главной Победой.