— Мама! — доносится голос Инны опять. Громкий, врывающийся в спальню, словно шторм в ветхое окно.
Людмила потёрла переносицу, поправила очки. Не идти нельзя — они сами её не оставят. Времени на “собраться с мыслями” не хватило: через минуту раздался хлопок двери и по коридору протащился запах кофе.
— Ну, вот и началось, — вздохнула она, вставая.
На кухне было тепло от плиты, пахло пережаренным хлебом, почему-то мятой зубной пастой и тревогой.
Инна стояла у окна, в руках чашка — чай с лимоном. У неё всегда так: когда волнуется, насыпает больше сахару, а потом не пьёт.
Елена сидела за столом боком, обнимая локти — тонкая, бледная, с взлохмаченными волосами.
В воздухе — густая напряжённость, как летом перед грозой.
— Мама, ты сама скажи! — Инна повернулась так резко, что локтем чуть не сбила сахарницу. — Ну сколько можно?! Я к тебе приезжаю — и не могу даже спокойно с тобой поговорить. А Лена тут обжилась — и нигде ничего искать не хочет!
Людмила молчит. Говорить очень трудно, тяжёлый узел в горле.
— Я не мешаю! — вдруг обрывается Елена. — Ты прекрасно знаешь, мам, мне сейчас просто некуда идти! Я ищу, честно! Три собеседования провалила, во всех виновата, да?!
И не смей при мне говорить — “обжилась”. Не твоё это дело!
— Девочки, ну... — пытается вклиниться Людмила, — давайте спокойно...
— Спокойно? — усмехается Инна, не оборачиваясь, — это уже второй год спокойно, а мама стареет, ты и не замечаешь, как ей тяжело. Всё мои приезды — как на пороховой бочке.
— Я тоже не в восторге, что мне сорок четыре, и я тут, как школьница, — перебивает сквозь слёзы Елена. — Если хочешь добить — молодец. Я сама знаю, что не горжусь этим.
Людмила замечает: пальцы у Елены сжались так, что костяшки побелели. У Инны дрожит плечо — в ней всегда прятался этот вулкан, старшая же все эмоции тянет в себя, как в чёрную дыру.
— Может быть, просто... — начинает было Людмила, но Инна уже поднимает голос:
— Мама, квартира же твоя! Ты имеешь право отдохнуть наконец по-человечески, а не устраивать вечный приют для всех проблем.
Людмила опускается на табурет. В глазах слезы — не знаешь теперь, радости или усталости. Вспоминает, как после похорон мужа несколько месяцев вообще не могла никого видеть, как мечтала, что дом на краю города дарит ей покой...
Но покой оказался хрупким. Такое чувство — будто ветхая лодка: одна дочь — весло влево, другая — вправо. И только ей держать обшивку, не дать трещину.
— Это ведь ненадолго, правда, мам? — с дрожью в голосе говорит Елена. — Я обязательно найду работу… только чуть-чуть подожди, не поддавайся…
— Вечно ты ждёшь случая, когда всё само рассосётся, — отрезает Инна. — Сколько можно сваливать проблемы на маму? Я вижу, как ей плохо!
Людмила не выдерживает, встаёт и прикладывает ладони ко лбу. Голову пронзает знакомая боль, как зимой — от сквозняка. Она глотает слова — все, какие хотела бы сказать, но не может подобрать нужных…
— Я только хочу, чтобы у вас обеих всё было хорошо, — выдыхает наконец. — Чтобы вы меня слышали, а не только друг друга перебивали.
Дочери оборачиваются. На миг — тишина.
И только за окном трещит ледяной январский ветер — от него никуда не спрячешься, даже если зарыться в любимый цветастый плед, где когда-то пряталась маленькая Инна.
— Всё равно, мама будет за тебя переживать, а ты этим пользуешься, — продолжает Инна, уже чуть тише.
— Ты бы попробовала бы сама остаться вот так... — почти шепчет Елена, но голос дрожит.
А Людмила вспоминает, как сидела с маленькой Инной и болеющей Леной (тогда ей было семь, и всё казалось бесконечно тяжёлым) — варила молоко, гладила волосы, успокаивала, обещала, что всё как-нибудь наладится…
Сейчас — снова две взрослые дочери, каждая по-своему ломкая.
А она — должна принять решение, от которого зависят чьи-то судьбы.
Утро выдалось тусклым, лениво-проснувшимся. Зима в пригороде всегда особенная: воздух словно набит ватой, за окошком — еле заметная серо-розовая дымка. Людмила стояла у окна с заварочным чайником, наблюдая, как вдалеке медленно ползёт троллейбус — замёрзший, древний, как её воспоминания.
Как ни странно, после вчерашнего скандала спать удалось почти до шести. Но проснулась не от будильника — от подавленного плача в другой комнате. Узнаваемый тоненький смешок сквозь всхлипы — Елена снова рыдала, вполголоса убеждая себя, что всё наладится.
Людмила накрыла плечи платком — старым маминым платком, выцветшим, но тёплым, будто маленький островок привычного благополучия.
Неспеша замесила тесто на сырники (Елена любит совсем чуть-чуть сахара, Инна — побольше), разбила яйцо, вспомнила как в детстве обе дочки выпрашивали “шоколадку в середине”, а теперь — каждая стороной да гаркнет что по-своему.
Тишина кухне не шла — комнаты всё равно дышали как-то глухо и неуютно после вчерашнего, будто стены набрались обиды.
Когда Людмила вынесла сырники на стол, Елена уже сидела с телефоном — шмыгая носом, под красными веками — усталость и какая-то детская, очень уязвимая надежда.
Она даже не рискнула спросить: “Ну как ты?” — знала, что дочь на такие вопросы взрывается или замыкается. Просто поставила тарелку поближе, помолчала рядом.
— Мам… — неожиданно тихо, почти на выдохе, — я попробую сегодня ещё раз. Позвонили с агентства — вроде, шансы есть…
— Конечно, попробуешь, — чуть улыбается Людмила. — Всё получится. Сырники ешь, пока горячие.
Елена ест молча, смакуя маленькие кусочки — будто отсчитывает секунды до выхода, когда нужно будет снова притворяться “деловой, бодрой, нужной”.
Инна появилась позже — всё ещё в спортивном костюме, голос строгий, но мягче, чем накануне.
— Доброе утро, — вкратце, без улыбки.
Людмила ловит себя на мысли: для обеих дочек дом теперь не место отдыха, а своего рода поле боя. И она — как разграничительная черта посреди пейзажа.
— Мам, я после запланировала посмотреть объявления. Там есть несколько квартир, — говорит Инна. — Поможешь потом с компьютером? А то я со всем этим не сильно разбираюсь.
Людмила кивает. Она уже не вмешивается — от долгих лет научилась: если спор начать — не остановишь. Лучше по очереди с каждой обсудить всё по-человечески.
Но внутри растёт усталость. И чувство, что эта квартира давно не её — будто все текет мимо, сквозь пальцы, а она держит только иллюзию контроля.
Завтрак проходит в молчании. Каждая погружена в свои заботы.
Людмила моет посуду, прислушиваясь — как в детстве, когда опасалась, что дочки где-нибудь подерутся из-за кукол или комиксов. Только теперь ставки выше, эмоции глубже.
Из окна видно: соседка Галина Семёновна идёт с палочкой в магазин, медленно, с достоинством. У них раньше тоже дети всё время ругались из-за наследства — потом разошлись по городам, а мама осталась одна.
Людмила вздыхает: неужели и ей судьба — одиночество за старой чашкой, когда двери затворятся окончательно?
После завтрака Елена торопливо уходит (“я не опоздаю, всё хорошо”), Инна заводит ноутбук и долго тыкает мышкой, что-то бормочет про “дурацкие объявления”.
Людмила подсаживается рядом, помогает создать фильтр по ценам, вспоминает, как ещё полгода назад та же Инна уверяла — “я на твоей старости колоться не брошу, всё вместе переживём”.
— Мам, — говорит Инна тихо, не глядя ей в глаза, — ты правда хочешь, чтобы Лена зажила уже отдельно? Мне кажется, ты устаёшь от этого всего... Ты только скажи, я всё сделаю. Главное — твое слово.
Людмила замирает: вот он, щекотливый момент…
Если скажет “да, хочу” — будет казаться предателем.
Если стерпит — сама же потом расплатится своим здоровьем и нервы сдадут первой.
Я не знаю… — честно отвечает. — Вы обе мне дороги. Не могу выбрать, кого наказывать, кого выручать…
Инна исподлобья смотрит, вздыхает:
— Ты всегда так, мам. Всё на себе держишь… Не мешало бы и о себе подумать.
Людмила улыбается, но губы дрожат. Вспоминает: когда они были маленькими, она мечтала, что однажды наступит день — и можно будет заботиться о себе самой: вязать носки, гулять с внучкой, читать романы до ночи...
А вышло — всё наоборот. Теперь вся жизнь — подвешена между “не обидеть Инну” и “не прогнать Лену”.
Звонок в дверь выбрасывает их обоих из раздумий. Почтальон, “пенсию принесли” — бумажная пачка, старомодный конверт.
Людмила механически расписывается, благодарит, ощущая, что в руках — что-то гораздо более тяжёлое, чем деньги. Это — значок того, что она стала ещё на немного старше.
Вечером, когда возвращается Елена — уставшая, с глазами красными, но будто спокойнее — они пьют чай все вместе.
Кто-то случайно произносит “дружно посидеть”, и вдруг ловится улыбка — короткая, немного неловкая, но очень родная.
За окном — снова ветер. На душе у Людмилы неясное, тревожно-светлое ощущение: всё зыбко, всё сложно — но пока никто не ушёл, пока есть запах сырников, пока на кухне слышны голоса детей — жизнь продолжается.
И, может быть, с завтрашнего дня всё будет чуть проще.
— Мам, — вдруг говорит Елена, — ты… не думай, я не слишком долго. Попробую ещё поискать. Обещаю.
— А я помогу, если надо, — сухо ставит Инна, но взгляд тёплый.
Людмила кивает. Она не знает, правильно ли поступает, но в этот миг — ей не хочется ни плакать, ни ругаться, ни жалеть. Просто быть рядом.
Неделя тянулась густо, как варенье, когда его забыли на огне: в каждой комнате пахло напряжением — ни туда, ни сюда. Дочери жили, будто по расписанию, с точностью военных часов: Елена возвращается только к ужину, Инна задерживается подолгу на работе, а в выходные нарочно выбирается по делам, чтобы не встречаться взглядом.
Иногда, когда они обе оказывались в коридоре — случайная встряска взглядов, как у кошек, настораживались и расходились почти бесшумно.
Людмила всё чаще выбиралась к Галине Семёновне: помогала донести сумки, жаловалась на давление и на цены, а в душе затаённо просила: “Господи, пусть всё это рассосётся само…”
Но желания не сбывались.
Однажды, в пятницу, перед обедом, случилось нечто — не громкое, но финальное.
Инна вернулась чуть раньше, выглядела взвинченной. Стояла у открытого окна, курила (Людмила делать вид, что не замечает), движения — порывистые, губы сжаты в ниточку.
В это время пришла Елена. “А я здесь, дома…” — попыталась улыбнуться, но слова повисли глухо.
Инна резко захлопнула окно.
— Долго ещё ты тут будешь? — не выдержала, голос повышен, даже вибрировал. — У тебя вообще какие планы? Сколько можно?!
— Мне пока некуда идти! — вспыхнула Елена, ноги дрожат, будто впервые защищается. — Развод ещё не закончен… Работы подходящей нет. Я тебе что, мешаю?
— Мешаешь! — отрезает Инна. — Это не гостиница. Я устала нервничать, слышишь? Почему я должна… Почему мама должна за всё отвечать?!
Людмила слушала из кухни, кровь стучала в висках. Как бы хотелось — вставить слово, но чувствовала: сейчас лишнее слово — как спичка к сухим дровам.
“Вот оно, — подумалось, — сейчас выберут, с кем остаться. А я?”
Вдруг, сама от себя не ожидая, Людмила вышла в коридор.
— Стоп. Хватит! — голос дрожит, но громкий. — Всё! Я устала.
Дочьки обернулись — обе, одновременно, в испуге и недоумении.
Людмила выпрямилась, словно на параде.
— Дорогие мои. Раз вы не можете договориться… Я выставлю эту квартиру на продажу и перееду в дом престарелых или к вашей двоюродной тёте на дачу — пусть тогда сами разбирайтесь. Пусть решат юристы, как делить деньги.
— Мам… — оба голоса — с разной интонацией: Инна — в протесте, Елена — сипло, с простуженной надеждой.
— Я говорю серьёзно! — громко, резко, чтобы донести мысль до каждой. — Мне важен покой. Если не можете жить в мире, так не надо никому здесь оставаться. У меня сердце не железное!
Молчание. Глухое, мучительное.
Инна поворачивается к сестре:
— Ты слышала? Она серьёзно…
Елена вжимается в стену — будто стала меньше ростом. Лицо бледное, глаза огромные, как у девочки, которую собираются отвести к зубному.
— Мам, но… Я ведь не навсегда… Не бросай нас…
Людмила до слёз: внутри всё клокочет — и жалость, и гнев, и материнская обида. Чувствует себя предателем и, одновременно, человеком, который наконец-то позволил себе честность перед самою собой.
— Вы говорите — “навсегда”. Но каждый день — как на пороховой бочке! Я не для этого прожила жизнь — чтобы в собственном доме бояться ссор между дочерьми…
Она с трудом держится, слёзы уже в голосе, слёзы где-то внутри:
— Я хочу или жить спокойно вместе, или не жить вовсе такой жизнью. Мне цена этот диван, кухня, ваш папа тут жил, но если ссоры — не нужны мне стены.
Инна отступает — слова в горле шумят, не выходит ни оправданий, ни угроз…
Елена вдруг обнимает мать за плечи, будто ищет опоры.
— Прости, мам, — тихо, срывающимся голосом. — Я… Я попробую… Я быстро найду вариант. Я не знала, что тебе так трудно…
Инна смотрит то на маму, то на сестру. Дыхание частое, лицо решительное, но сломленное:
— Мам, извини… Я, наверное, слишком давила на Лену… Просто… Я не умею по-другому. Я думала — вот так будет правильно.
Инна и Елена переглядываются: впервые за долгие месяцы в их взглядах появилось что-то беззащитное, доверительное…
Обещание внутри взгляда: "Больше не будем так".
Людмила опускается на кухонный стул, ладони дрожат.
- Всё… — шепчет она, уже не к дочерям, а к самой себе, — всё, хватит… Вы или научитесь уважать друг друга, или я ухожу.
В кухне снова наступает тишина. Но уже не такая пугающая, как прежде.
Инна ушла первой — молча хлопнула дверью, но вместо хлопка был тихий щелчок. Как будто что‑то новое начинается: не скандал, а просто тишина.
Елена какое-то время бродила по кухне, припадая к оконному стеклу, будто к роднику, но ничего не говорила. Потом подошла к Людмиле, осторожно коснулась дрожащей руки.
— Мам, я всё понимаю, правда. Я… я сегодня же позвоню по этим вакансиям. Мне нужна всего пара месяцев. Только не уходи никуда, хорошо?
Людмила кивнула.
В глазах плескались слёзы — уже не от безысходности, а такие светлые, что даже воздух стал будто легче. Она не стала говорить банальных вещей. Всё внутри замерло, как перед весёлой грозой: будет перемена, и уже не страшно.
Вечером, к удивлению Людмилы, Инна вернулась с пакетом яблок и пирожками ("с пылу, с жару, мам, попробуй!"). Сестра смотрела на неё тревожно, но упрека больше не было. Чувствовалось что-то иное.
— Можем поговорить? — Инна впервые за долгое время обратилась к Елене не через мать, а напрямую.
Людмила незаметно вышла на балкон перед закрытым окном. Слышала только отдельные фразы — “работа”, “помогу”, “знакомая из бухгалтерии”, “ненадолго”.
Неожиданно — на кухне тихий смех: Елена рассказывает о смешном случае на прошлой работе, Инна подыгрывает.
А потом они втроём ели яблочные пирожки из общей миски, словно снова стали девочками.
Людмила вдруг поняла: облегчение — не только у неё одной. В каждом их движении теплилось что-то детское, забытое, нежное.
Ночью Елена пришла с платком:
— Мам, я решила. Пока Инна не против, я поживу ещё немного, займусь подработкой… Но через полгода уйду. Может быть, даже раньше. Инна обещала помочь с резюме. Прости, что втянула тебя во всё это…
Инна утром испекла оладьи.
— Мам, — сказала она, всё ещё неловко, немножко испуганно, — я поняла… С Ленкой, конечно, тяжело, но мы — семья. Мы же одна команда, да? Давай без ультиматумов.
Они переглянулись так, будто только что съели что-то горькое, но очень нужное для здоровья.
Людмила ничего не сказала — обняла обеих за плечи. Впервые за долгое время тишина стала мягкой: не оглушающей, а уютной, полной жизни.
С тех пор многое изменилось.
Инна стала меньше задерживаться на работе — приезжала поужинать с семьёй. Елена взялась за новую деятельность, даже завела новую папку с надписью “Новая жизнь” — и честно показывала первые успехи.
Главное — вместо предъявлений и упрёков зазвучали просьбы, предложения, даже шутки…
— Лена, уберёшь за собой или снова мне помойку устраивать? — спрашивает Инна.
— Я жду, когда у тебя появится музыкальный пылесос! — отвечает Елена и уже обе смеются, не злясь.
Людмила больше не просыпается ночью от тревоги. Она смотрит на двух своих дочек, которые, пусть иногда ссорятся, но снова могут держать друг друга за руку.
Она верит: теперь можно без страха жить дальше.