«Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева – это прекрасный русский язык, картины быта и нравов русской провинции 1850-х годов, великолепные описания природы. Для наших литературно-чайных чтений мы выбрали из книги фрагменты с упоминанием чая.
Очерк «Хорь и Калиныч». Рассказчик ночует в лесной, на болоте, усадьбе у Хоря – оброчного мужика одного из помещиков Жиздринского уезда. «Нет, – сказал я вслух, – тележки мне не надо; я завтра около твоей усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае. – Милости просим. Да покойно ли тебе будет в сарае? Я прикажу бабам постлать тебе простыню и положить подушку. Эй, бабы! – вскричал он, поднимаясь с места, – сюда, бабы!...Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил меня в сарай. Я бросился на душистое сено, собака свернулась у ног моих; Федя пожелал мне доброй ночи, дверь заскрипела и захлопнулась... На заре Федя разбудил меня... Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по другой ли какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной. – Самовар тебе готов, – сказал он мне с улыбкой, – пойдем чай пить. Мы уселись около стола. Здоровая баба, одна из его невесток, принесла горшок с молоком. Все его сыновья поочередно входили в избу. – Что у тебя за рослый народ! – заметил я старику. – Да, – промолвил он, откусывая крошечный кусок сахару, – на меня да на мою старуху жаловаться, кажись, им нечего».
Очерк «Ермолай и мельничиха». «До деревни было версты две... «Ночуем здесь, – сказал я, – на дворе ночь теплая; мельник за деньги нам вышлет соломы». Ермолай беспрекословно согласился. Мы опять стали стучаться. «Да что вам надобно? – раздался снова голос работника, — сказано, нельзя». Мы растолковали ему, чего мы хотели. Он пошел посоветоваться с хозяином и вместе с ним вернулся. Калитка заскрипела. Появился мельник, человек высокого роста, с жирным лицом, бычачьим затылком, круглым и большим животом. Он согласился на мое предложение. Во ста шагах от мельницы находился маленький, со всех сторон открытый, навес. Нам принесли туда соломы, сена; работник на траве подле реки наставил самовар и, присев на корточки, начал усердно дуть в трубу... Уголья, вспыхивая, ярко освещали его молодое лицо. Мельник побежал будить жену, предложил мне сам, наконец, переночевать в избе; но я предпочел остаться на открытом воздухе. Мельничиха принесла нам молока, яиц, картофелю, хлеба. Скоро закипел самовар, и мы принялись пить чай. С реки поднимались пары, ветру не было; кругом кричали коростели; около мельничных колес раздавались слабые звуки: то капли падали с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек. Пока Ермолай жарил в золе картофель, я успел задремать...».
Очерк «Однодворец Овсяников». Вот как описывает Овсяникова, которому» шел уже семьдесят третий год», рассказчик. «Это был один из последних людей старого века. Все соседи его чрезвычайно уважали и почитали за честь знаться с ним. Его братья, однодворцы, только что не молились на него, шапки перед ним издали ломали, гордились им. Говоря вообще, у нас до сих пор однодворца трудно отличить от мужика: хозяйство у него едва ли не хуже мужицкого, телята не выходят из гречихи, лошади чуть живы, упряжь веревочная. Овсяников был исключением из общего правила, хоть и не слыл за богача. Жил он один с своей женой в уютном, опрятном домике, прислугу держал небольшую, одевал людей своих по-русски и называл работниками. Они же у него и землю пахали. Он и себя не выдавал за дворянина, не прикидывался помещиком, никогда, как говорится, «не забывался», не по первому приглашению садился и при входе нового гостя непременно поднимался с места, но с таким достоинством, с такой величавой приветливостью, что гость невольно ему кланялся пониже. Овсяников придерживался старинных обычаев не из суеверия (душа в нем была довольно свободная), а по привычке». Овсяников принимает рассказчика в гостях, подают чай и Овсяников «важно и медленно» выпивает «чашку за чашкой». А племянника, пропадавшего несколько дней в городе, он отчитывает так: «Небось все на биллиарде играл да чайничал, на гитаре бренчал, по присутственным местам шмыгал, в задних комнатках просьбы сочинял, с купецкими сынками щеголял? Так ведь?.. Сказывай».
Очерк «Бурмистр». «Верстах в пятнадцати от моего именья живет один мне знакомый человек, молодой помещик, гвардейский офицер в отставке, Аркадий Павлыч Пеночкин. Дичи у него в поместье водится много, дом построен по плану французского архитектора, люди одеты по-английски, обеды задает он отличные, принимает гостей ласково, а все-таки неохотно к нему едешь. Он человек рассудительный и положительный, воспитанье получил, как водится, отличное, служил, в высшем обществе потерся, а теперь хозяйством занимается с большим успехом... Пришлось мне однажды провести у него ночь. На другой день я рано поутру велел заложить свою коляску, но он не хотел меня отпустить без завтрака на английский манер и повел к себе в кабинет. Вместе с чаем подали нам котлеты, яйца всмятку, масло, мед, сыр и пр». Художник Петр Петрович Соколов (1821-1899), иллюстрировавший книгу «Записки охотника», изобразил сидящих в кабинете хозяина и гостя. Хорошо видны стаканы с чаем.
Очерк «Контора». «Дело было осенью. Уже несколько часов бродил я с ружьем по полям и, вероятно, прежде вечера не вернулся бы в постоялый двор на большой Курской дороге, где ожидала меня моя тройка, если б чрезвычайно мелкий и холодный дождь, который с самого утра, не хуже старой девки, неугомонно и безжалостно приставал ко мне, не заставил меня, наконец, искать где-нибудь поблизости хотя временного убежища... Я ...добрался, наконец, до большого села с каменной церковью в новом вкусе, то есть с колоннами, и обширным господским домом, тоже с колоннами. Еще издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки. В сопровождении моей продрогшей собаки взошел я на крылечко, в сени, отворил дверь, но, вместо обыкновенных принадлежностей избы, увидал несколько столов, заваленных бумагами, два красных шкафа, забрызганные чернильницы, оловянные песочницы в пуд весу, длиннейшие перья и прочее. На одном из столов сидел малый лет двадцати с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками. Одет он был как следует, в серый нанковый кафтан с глянцем на воротнике и на желудке.
– Чего вам надобно? – спросил он меня, дернув кверху головою, как лошадь, которая не ожидала, что ее возьмут за морду.
– Здесь приказчик живет... или...
– Здесь главная господская контора, – перебил он меня. – Я вот дежурным сижу... Разве вы вывеску не видали? На то вывеска прибита.
– А где бы тут обсушиться? Самовар у кого-нибудь на деревне есть?
– Как не быть самоваров, – с важностью возразил малый в сером кафтане, — ступайте к отцу Тимофею, а не то в дворовую избу, а не то к Назару Тарасычу, а не то к Аграфене-птишнице.
– С кем ты это говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! – раздался голос из соседней комнаты.
– А вот господин какой-то зашел, спрашивает, где бы обсушиться.
– Какой там господин?
– А не знаю. С собакой и ружьем.
В соседней комнате заскрипела кровать. Дверь отворилась, и вошел человек лет пятидесяти, толстый, низкого росту, с бычачьей шеей, глазами навыкате, необыкновенно круглыми щеками и с лоском по всему лицу.
– Чего вам угодно? – спросил он меня.
– Обсушиться.
– Здесь не место.
— Я не знал, что здесь контора; а впрочем, я готов заплатить...
– Оно, пожалуй, можно и здесь, – возразил толстяк, – вот, не угодно ли сюда. (Он повел меня в другую комнату, только не в ту, из которой вышел.) Хорошо ли здесь вам будет?
– Хорошо... А нельзя ли чаю со сливками?
– Извольте, сейчас. Вы пока извольте раздеться и отдохнуть, а чай сею минутою будет готов.
— А чье это именье?
– Госпожи Лосняковой, Елены Николаевны.
Он вышел. Я оглянулся. Вдоль перегородки, отделявшей мою комнату от конторы, стоял огромный кожаный диван; два стула, тоже кожаных, с высочайшими спинками, торчали по обеим сторонам единственного окна, выходившего на улицу...
Толстяк вошел ко мне в комнату.
– Вот вам чай несут, – сказал он мне с приятной улыбкой.
Малый в сером кафтане, конторский дежурный, расположил на старом ломберном столе самовар, чайник, стакан с разбитым блюдечком, горшок сливок и связку болховских котёлок, твердых, как кремень. Толстяк вышел.
– Что это, – спросил я дежурного, – приказчик?
– Никак нет-с: был главным кассиром-с, а теперь в главные конторщики произведен.
– Федюшка! — раздался голос толстяка в конторе.
Дежурный проворно вышел. Я допил стакан чаю, лег на диван и заснул. Я спал часа два. Проснувшись, я хотел было подняться, да лень одолела; я закрыл глаза, но не заснул опять. За перегородкой в конторе тихонько разговаривали. Я невольно стал прислушиваться... Я тихонько приподнялся и посмотрел сквозь трещину в перегородке».
«Вошел мужик огромного роста, лет тридцати, здоровый, краснощекий, с русыми волосами и небольшой курчавой бородой. Он помолился на образ, поклонился главному конторщику, взял свою шляпу в обе руки и выпрямился.
– Здравствуй, Сидор, – проговорил толстяк, постукивая счетами... – Что ж, зачем приехал?
– Да слышь, Николай Еремеич, с нас плотников требуют.
– Ну, что ж, нет их у вас, что ли?
– Как им не быть у нас, Николай Еремеич: дача лесная – известно. Да пора-то рабочая, Николай Еремеич.
– Рабочая пора! То-то, вы охотники на чужих работать, а на свою госпожу работать не любите... Всё едино!
– Работа-то всё едино, точно, Николай Еремеич... да что...
– Ну?
– Плата больно... того...
– Мало чего нет! Вишь, как вы избаловались. Поди ты!
– Да и то сказать, Николай Еремеич, работы-то всего на неделю будет, а продержат месяц. То материалу не хватит, а то и в сад пошлют дорожки чистить.
– Мало ли чего нет! Сама барыня приказать изволила, так тут нам с тобой рассуждать нечего.
Сидор замолчал и начал переступать с ноги на ногу. Николай Еремеич скрутил голову набок и усердно застучал костяшками.
– Наши... мужики... Николай Еремеич... – заговорил, наконец, Сидор, запинаясь на каждом слове, – приказали вашей милости... вот тут... будет... (Он запустил свою ручищу за пазуху армяка и начал вытаскивать оттуда свернутое полотенце с красными разводами.)
– Что ты, что ты, дурак, с ума сошел, что ли? – поспешно перебил его толстяк. – Ступай, ступай ко мне в избу, – продолжал он, почти выталкивая изумленного мужика, – там спроси жену... она тебе чаю даст, я сейчас приду, ступай. Да, небось, говорят, ступай.
Сидор вышел вон.
– Экой... медведь! — пробормотал ему вслед главный конторщик, покачал головой и снова принялся за счеты».
Очерк «Бирюк». Рассказчик попадает в грозу и его проводит в свою избу лесник. «Мы ехали довольно долго; наконец мой проводник остановился. «Вот мы и дома, барин», – промолвил он спокойным голосом. Калитка заскрыпела, несколько щенков дружно залаяло. Я поднял голову и при свете молнии увидал небольшую избушку посреди обширного двора, обнесенного плетнем. Из одного окошечка тускло светил огонек. Лесник довел лошадь до крыльца и застучал в дверь. «Сичас, сичас!» – раздался тоненький голосок, послышался топот босых ног, засов заскрыпел, и девочка лет двенадцати, в рубашонке, подпоясанная покромкой, с фонарем в руке, показалась на пороге. – Посвети барину, — сказал он ей, – а я ваши дрожки под навес поставлю. Девочка глянула на меня и пошла в избу. Я отправился вслед за ней. Изба лесника состояла из одной комнаты, закоптелой, низкой и пустой, без полатей и перегородок. Изорванный тулуп висел на стене. На лавке лежало одноствольное ружье, в углу валялась груда тряпок; два больших горшка стояли возле печки. Лучина горела на столе, печально вспыхивая и погасая. На самой середине избы висела люлька, привязанная к концу длинного шеста. Девочка погасила фонарь, присела на крошечную скамейку и начала правой рукой качать люльку, левой поправлять лучину. Я посмотрел кругом – сердце во мне заныло: не весело войти ночью в мужицкую избу. ... Дверь заскрыпела, и лесник шагнул, нагнув голову, через порог. Он поднял фонарь с полу, подошел к столу и зажег светильню.— Чай, не привыкли к лучине? – проговорил он и тряхнул кудрями...– Вы, чай, барин, – начал он, – нашего хлеба есть не станете, а у меня окромя хлеба...– Я не голоден.– Ну, как знаете. Самовар бы я вам поставил, да чаю у меня нету... Пойду посмотрю, что ваша лошадь».
Очерк «Два помещика». «Мардарий Аполлоныч старичок низенький, пухленький, лысый, с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур; живет, как говорится, в свое удовольствие; зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на вате. ... Он холостяк, у него пятьсот душ... Живет Мардарий Аполлоныч совершенно на старый лад. И дом у него старинной постройки: в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей; тут же направо буфет с трубками и утиральниками; в столовой фамильные портреты, мухи, большой горшок ерани и кислые фортопьяны; в гостиной три дивана, три стола, два зеркала и сиплые часы, с почерневшей эмалью и бронзовыми, резными стрелками; в кабинете стол с бумагами, ширмы синеватого цвета с наклеенными картинками, вырезанными из разных сочинений прошедшего столетия, шкапы с вонючими книгами, пауками и черной пылью, пухлое кресло, итальянское окно да наглухо заколоченная дверь в сад... Словом, всё как водится. Людей у Мардария Аполлоныча множество, и все одеты по-старинному: в длинные синие кафтаны с высокими воротниками, панталоны мутного колорита и коротенькие желтоватые жилетцы. Гостям они говорят: «батюшка». Хозяйством у него заведывает бурмистр из мужиков, с бородой во весь тулуп; домом – старуха, повязанная коричневым платком, сморщенная и скупая. На конюшне у Мардария Аполлоныча стоит тридцать разнокалиберных лошадей; выезжает он в домоделанной коляске в полтораста пуд. Гостей принимает он очень радушно и угощает на славу». Рассказчик приезжает к Мардарию Аполлонычу однажды летом, часов в семь вечера. Чай подали на балкон и хозяин пил его, донося «к губам налитое блюдечко» и расширяя ноздри, «без чего, как известно, ни один коренной русак не втягивает в себя чая».
Очерк «Лебедянь». Рассказчик приезжает на Лебедянскую ярмарку покупать лошадей. Диалог с одним из продавцов.
«Здравствуй, батюшка, милости просим, – медленно раздался за моей спиной сочный и приятный голос. Я оглянулся: передо мною, в синей долгополой шинели, стоял старик среднего роста, с белыми волосами, любезной улыбкой и прекрасными голубыми глазами. – Лошадок тебе? Изволь, батюшка, изволь... Да не хочешь ли ко мне сперва чайку зайти напиться? Я отказался и поблагодарил. – Ну, как тебе угодно. Ты меня, батюшка, извини: ведь я по старине... Он... взял недоуздок и передал мне лошадь. – Владей с богом теперь... А чайку всё не хочешь? – Нет, покорно вас благодарю: мне домой пора.– Как угодно...».
Очерк «Татьяна Борисовна и ее племянник». «Татьяна Борисовна – женщина лет пятидесяти, с большими серыми глазами навыкате, несколько тупым носом, румяными щеками и двойным подбородком. Лицо ее дышит приветом и лаской. Она когда-то была замужем, но скоро овдовела. Татьяна Борисовна весьма замечательная женщина. Живет она безвыездно в своем маленьком поместье, с соседями мало знается, принимает и любит одних молодых людей. Родилась она от весьма бедных помещиков и не получила никакого воспитания, то есть не говорит по-французски; в Москве даже никогда не бывала – и, несмотря на все эти недостатки, так просто и хорошо себя держит, так свободно чувствует и мыслит, так мало заражена обыкновенными недугами мелкопоместной барыни, что поистине невозможно ей не удивляться... Любит покушать, но без излишества; варенье, сушенье и соленье предоставляет ключнице... Хозяйством она мало занимается. Но если заедет к ней гость, молодой какой-нибудь сосед, которого она жалует, – Татьяна Борисовна вся оживится; усадит его, напоит чаем, слушает его рассказы, смеется, изредка его по щеке потреплет, но сама говорит мало; в беде, в горе утешит, добрый совет подаст».
Очерк «Петр Петрович Каратаев». «Лет пять тому назад, осенью, на дороге из Москвы в Тулу, пришлось мне просидеть почти целый день в почтовом доме за недостатком лошадей. Я возвращался с охоты и имел неосторожность отправить свою тройку вперед.... Я раза три уже принимался пить чай, несколько раз напрасно пытался заснуть, прочел все надписи на окнах и на стенах: скука меня томила страшная. С холодным и безнадежным отчаянием глядел я на приподнятые оглобли своего тарантаса, как вдруг зазвенел колокольчик и небольшая телега, запряженная тройкой измученных лошадей, остановилась перед крыльцом. Приезжий соскочил с телеги и с криком «Живее лошадей!» вошел в комнату...
...– Вот и они ждут здесь более часу-с. – промолвил смотритель, указывая на меня.
«– Ну, так велите же мне самовар поставить. Подождем, делать нечего.
Приезжий сел на лавку, бросил картуз на стол и провел рукой по волосам.
– А вы уж пили чай? – спросил он меня.
– Пил.
– А еще раз для компании не угодно?
Я согласился. Толстый рыжий самовар в четвертый раз появился на столе. Я достал бутылку рому. Я не ошибся, приняв моего собеседника за мелкопоместного дворянина. Звали его Петром Петровичем Каратаевым.
Мы разговорились. Не прошло и получаса с его приезда, как уж он с самой добродушной откровенностью рассказывал мне свою жизнь.
– Теперь я еду в Москву, – говорил он мне, допивая четвертый стакан».
Очерк «Гамлет Щигровского уезда». «Люди они были небогатые; дом их, весьма старинный, деревянный, но удобный, стоял на горе, между заглохшим садом и заросшим двором. Под горой текла река и едва виднелась сквозь густую листву. Большая терраса вела из дому в сад, перед террасой красовалась продолговатая клумба, покрытая розами; на каждом конце клумбы росли две акации, еще в молодости переплетенные в виде винта покойным хозяином. Немного подальше, в самой глуши заброшенного и одичалого малинника, стояла беседка, прехитро раскрашенная внутри, но до того ветхая и дряхлая снаружи, что, глядя на нее, становилось жутко. С террасы стеклянная дверь вела в гостиную; а в гостиной вот что представлялось любопытному взору наблюдателя: по углам изразцовые печи, кисленькое фортепьяно направо, заваленное рукописными нотами, диван, обитый полинялым голубым штофом с беловатыми разводами, круглый стол, две горки с фарфоровыми и бисерными игрушками екатерининского времени, на стене известный портрет белокурой девицы с голубком на груди и закатившимися глазами, на столе ваза с свежими розами...». И один из героев очерка описывает чаепитие в этой гостиной: «Вера хлопотала за чаем; самовар затейливо шипел, словно чему-то радовался; с веселым треском ломались крендельки, ложечки звонко стучали по чашкам; канарейка, немилосердно трещавшая целый день, внезапно утихала и только изредка чирикала, как будто о чем-то спрашивала; из прозрачного, легкого облачка мимоходом падали редкие капли».